355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Эдуард Скобелев » Катастрофа » Текст книги (страница 21)
Катастрофа
  • Текст добавлен: 10 сентября 2016, 16:49

Текст книги "Катастрофа"


Автор книги: Эдуард Скобелев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 21 (всего у книги 25 страниц)

Они поженились, и Фильзе, напиваясь, нудно внушал, что я должна называть его «папашей Фильзе». Он покупал мне подарки и катал по субботам на подержанном «Фольксвагене», с трудом втискиваясь в водительское кресло.

Для меня он был пустым местом, этот «папаша». Я ездила с ним на машине только для того, чтобы показать мальчишкам и девчонкам из нашего двора, что я плюю на их мнение.

А потом «папаша» стал напиваться все чаще и чаще, его уволили с работы, он сделался раздражителен и без конца скандалил с моей матерью…

Как-то в субботу наша семейка отправилась за город. На пустынном шоссе машина врезалась в столб и перевернулась. Меня выбросило через открывшуюся дверь. «Папаша» был убит наповал. Мать получила тяжелые травмы. Ее еще можно было спасти. Она была в сознании и просила наложить ей жгут на порванное бедро. Я схватила дорожную аптечку, но не обнаружила там ни йода, ни бинта, ни жгутов, – в аптечной коробке «папаша Фильзе» держал игральные карты и сигареты с наркотиком…

Мать скончалась от потери крови за минуту до того, как подоспела «скорая помощь»…

Я слезинки не уронила во время ее похорон. Тем более что у меня не было оснований тревожиться за свою судьбу: у «папаши Фильзе» неожиданно обнаружились довольно крупные деньги…

Через год я случайно познакомилась с Дутеншизером. Он был старше меня на тридцать лет…

Довольно воспоминаний! Воспоминания расслабляют, и это ни к чему…

Природа нарождает жизнь. Но природа безразлична к тому, постигнет или не постигнет живое существо ее высшие законы. Так и волны рациосферы, которые мы воспринимаем особыми органами в виде «мыслей из ниоткуда», безразличны к тем, кто их воспринимает. Так говорил Гурахан…

Но разве спрячешь от себя правду? Мне не ужиться с Фроммом. Мы оба будем хитрить, дожидаясь подходящей минуты, чтобы схватиться насмерть…

Сегодня ночью опять стучали в люк. Фромм караулил, зачем-то напялив на себя пуленепроницаемый жилет. Я поймала взгляд, который, думаю, истолковала вполне верно. Теперь, когда нет Луийи и оба мы довольно обнажились друг перед другом, каждый боится насилия…

Все это я предчувствовала. Утром хмурый и злой Фромм предложить спать в разных помещениях.

– Я тебе больше не нужна?

– Есть обстоятельства. Они требуют, чтобы мы спали в разных помещениях…

Я посмотрела на него с презрением, но спорить не стала.

Передвинуть стол в кухне было невозможно, – мебель привинчивалась к полу, – но я нашла достаточное пространство между столом и холодильником и поставила там раскладную кровать, впрочем, очень удобную, для которой имелся отличный матрац и несколько комплектов цветного белья в пластиковых пакетах.

За ужином Фромм не проронил ни слова.

– Может, нам и питаться раздельно?

Он не поднял глаз.

– Не знаю.

– А я знаю. Если мы не найдем общего языка, мне придется уйти из убежища.

– Зачем же так? – Фромм брезгливо поморщился. Но мысль понравилась ему. Я это тотчас заметила.

Отныне он будет обдумывать этот вариант. Пусть обдумывает. Он вряд ли сознает, что это такое – его нынешняя жизнь. Он за жизнь принимает свои фантазии. Но так не бывает, чтобы не наступило протрезвление. Так не бывает…

Фромм ушел, но через четверть часа постучался ко мне. Я листала книжку, которую когда-то, еще до операции, принесла в кухню-столовую Луийя.

Фромм вопросительно кашлянул. Он не хотел переходить Рубикон, ему довольно было попугать меня. Пожалуй, и я не хотела полного разрыва. Но все неостановимо шло к тому…

Фромм поставил на пол красиво упакованную коробку, нелепо поклонился и вышел.

Коробка была довольно тяжела. Я раскрыла ее, но не могла понять назначения сложного аппарата, пока на глаза мне не попалась инструкция. Сердце дрогнуло, но я взяла себя в руки – то был робот-»собеседник», верх изобретательности негодяев, боявшихся своего одиночества и мечтавших о нем…


Смерть Луийи, казалось бы ничтожное в сравнении с другими событие, сбила меня с курса. Я растерян, раздавлен, не проходит ощущение, будто я забыл что-то очень важное и мне никогда не вспомнить…

Откуда-то явились и прилипли к мозгам слова: «Уцелевший раб с благодарностью вспоминает своего господина». В другое время я записал бы их в блокнот, чтобы при случае использовать. Но зачем записывать это теперь, когда не будет больше ни книг, ни читателей? Все имело свой смысл не само по себе, – творчество, любовь, слава и прочее, – но только потому, что вершилась огромная жизнь. Не наши интересы, а интересы всей жизни придавали смысл каждому деянию. Мы полагали, что управляем собой и куем свое счастье. На самом деле мы подчинялись могучему течению, и кто угадывал его направление, преуспевал, кто не угадывал, гибнул.

С утра до ночи на всех диапазонах обшариваю эфир – ищу человеческую речь. Увы – ничего, кроме треска и бурчания. А что, если в «приемнике» время от времени проигрывается запись и создатели убежища по какой-то причине хотели вовсе исключить контакты с подлинным миром? Мысль дикая, но не безосновательная вовсе: знание правды могло бы радикально переменить наше поведение… Да и кто знает, какие цели преследовали подлинные хозяева убежища?..

Невозможно жить, допуская, что общей жизни уже не существует. Нужно знать – точно. И если предположить, что жизнь продолжается, тем более нельзя жить, как я… Выйти из убежища гораздо легче, чем вернуться. И все же я рискнул бы, если бы не грозила другая опасность: едва я открою люк, в него полезет всякий сброд, возможно, вооруженный. Вчера опять стучали киркой или ломом – пробовали пробить корпус. Слава богу, конструкторы тут не подкачали.

Стопроцентной уверенности в гибели цивилизации у меня нет. Но нет уверенности и в ее существовании. Единственно разумная позиция – как можно дольше оставаться в убежище. Станет невтерпеж – попробуем осмотреться…

У африканцев есть пословица: «Ткущаяся ткань – настоящее, сотканная – прошлое, а нить для ткани – будущее. Кто знает настоящее и прошлое, поймет и будущее». Чепуха, чепуха! Я знаю свою жизнь в настоящем и прошлом, что же мешает мне предвидеть? Увы-увы, африканцы слишком намудрили: нить существует прежде ткани. Значит, истина, которая воплотит завтрашний мир, существовала прежде моей жизни? Какая же это истина?

Бред, бред! Никакой логики, никакой связи – отныне мысли ничего не проясняют…

Да, я видел! Я видел, как Гортензия душила Луийю. Не спорю, видел, что это она, она убила! Убила человека, вносившего последнюю каплю смысла в наше затворническое существование. Да, да, это так, хотя я не понимаю, почему это так. Благодаря Луийе сохранялось равновесие. И вот – его нет, и зреет новое преступление…

Почему я не помешал Гортензии? Вопрос оправдан. Я должен ответить на этот вопрос. Я обязан. Это не покаяние, нет, мне не перед кем каяться. Даже не исповедь. Не знаю что…

После катастрофы, когда ко мне вернулся разум, мутный, почужевший, невыносимый, как ярмо, я допускал, что убийственный свет ядерного распада освободил нас от всего, и прежде всего от совести и чести. Но я нашел силы не потерять в себе прежнее и горжусь этим. Я старался быть честным и поступал по совести. И если теперь я ищу объяснений, значит, совесть еще при мне. Я имею полное право судить о мире, потому что признаю его суд над собой…

Не то, не так, не о том… Гортензия – жестокое, подлое существо! Я вижу по ее глазам, что она думает обо мне! О, я слишком хорошо вижу! Она считает, что я не помешал ей, чтобы самому подольше протянуть в убежище. Более того – что своим поведением я как бы заранее одобрил убийство. Наглость, чистейшей воды чепуха! В конце концов, у меня нет никаких прав, чтобы распоряжаться чужой жизнью, поэтому сваливать на меня ответственность безнравственно!

На каком основании эта женщина смотрит на меня с явным моральным преобладанием и как бы с насмешкой? Ненавижу!..

Я не собираюсь ей растолковывать правду – это бесполезно. Правда заключается в том, что я видел убийство, слышал возню, но я принял все это за видение ужасного сна! Именно сна! Нечто подобное ведь я уже видел – в резиденции Такибае. И потому не мог поверить в то же самое. И наутро – все было прибрано, никаких следов. Да если бы я сказал, что видел, Гортензия первая подняла бы меня на смех. Когда же я узнал о смерти Луийи, я был потрясен именно тем, что не воспрепятствовал убийству. Если бы я наверняка знал, что это убийство, я бы что-нибудь предпринял…

Что толку объясняться? Гортензия не поймет, ничего не поймет. Есть вещи, какие нельзя растолковать. Стоило мне всего лишь раз пропустить мимо ушей ее ядовитую реплику, и это было тотчас расценено как соучастие…

Нет, я лично никого не убивал! И теперь пришло время, когда я вынужден подумать о самозащите. Для Гортензии ничего не стоит пойти на новое преступление. Ведь это же факт, что она уже покушалась на Луийю и на меня. Мы простили ей, думая, что это результат потрясения. Бедная Луийя жестоко заплатила за легкомыслие. Я не хочу стать очередной жертвой. Не хочу! И если она не сделает выводов, мне придется напомнить ей кое о чем…

Пока мною сделан минимум: я заставил Гортензию ночевать в кухне. Там продукты под надежным замком. Здесь же, вблизи приборов, обеспечивающих работу всех систем убежища, оставлять ее опасно…

Отныне я не верю ни единому ее слову…

И вообще: если прекратилась цивилизация, почему я обязан поступать по каким-то правилам? Кто смеет требовать от меня что-либо, ничего не гарантируя? Я должен предъявить Гортензии ультиматум – вот что я должен сделать. По совести или по праву. И если она не согласится на мои предложения, поместить ее в тюрьму, здесь, в убежище, или даже вовсе вытурить вон. В конце концов ее угрожающее поведение ставит ее вне закона и обычая…

С какой стати я должен жить, как заяц? С какой стати должен поминутно оглядываться? Кто подумает о моих нервах, если не я сам?..

Я имею полное право!.. Хорошо, хорошо, я ни на что не имею права, потому что права теперь уже вообще нет. Но ведь и она ни на что не имеет права. Мы равны. И если я здесь старший, так она должна это учитывать…

Вот что значит посягнуть на цивилизацию! Распадаются все связи, и никто уже ничего никому не должен…

Вечером смотрел «Короля Лира». Лучший режиссер, лучшие актеры, и тем не менее – примитив. Теперь все примитив. Поймал себя на мысли, что пожелай я написать драму в назидание потомкам, я бы ее теперь не написал. Теперь писать не о чем. То, что произошло и происходит – вне нормального сознания. Изложенное привычным языком, с привычным сцеплением причин и следствий, оно до неузнаваемости исказит правду, потому что иррациональная ситуация требует адекватного языка. Карл Великий, Бах, Толстой, даже мертвые в могилах существовали, пока существовала цивилизация. Сейчас нет уже ни Наполеона, ни Будды, ни золота, ни Франции. Ничего нет. И никого нет. И меня нет… Все, что составляло гордую историю человечества, теперь уместилось бы в одной строке: «Они не сумели стать разумными и погибли». Но и эту строку – кто прочтет? Кому она сослужит службу?..

Жизнь человека держится на тонких нитях. И вся культура держалась на очень тоненьких ниточках всеобщей связи. Мы думали, что это прочно. И вот ударила бомба, погрузив все во тьму, и выяснилось, что все было самонадеянной болтовней. Некогда приносившая проценты, она стала бесполезной. Все наши боги стали ничем. И это страшнее личной смерти…

С Гортензией все кончено. Восстановить отношения невозможно, сколько бы я того ни хотел. Она непреклонна в своей высокомерной ненависти, и я вынужден отвечать ей тем же. Наши языки источают еще временами сахар. Но это не сахар – это рафинированный яд…

Вытащил из книжного шкафа самую толстую книгу – разговорник на сорока главнейших языках мира. Думаю, что это самая глупая из книг и вместе с тем самая типичная для человеческого сознания, не различавшего суть и видимость сути…

Слова в словаре имеют смысл, если существует язык. А если у людей не осталось нужных и необходимых слов, разве помогут словари? А если и людей нет, что такое языки? Люди накапливали мудрость в книгах в великом изобилии, но почти не пользовались ею. Богатый человек все более обрекал себя на нищету.

Без перспективы все – ничто. Решительно все…

Безделие губительно. Но, черт возьми, мне абсолютно нечем заняться. Читать – противно, смотреть телеролики – тошно. Меня раздражает даже музыка. Негодяи, по чьим заказам делалось убежище, рассчитывали спрятать за стальной скорлупкой цивилизацию и культуру. Они просчитались! В одно мгновенье все потеряло свой смысл…

Не бог спас бы нас, а вера в высшее, объединяющее начало, но и вера теперь не нужна…

Здесь, в отдельном шкафу, я нашел все настольные игры, которыми развлекались безумцы, – от шахмат до шариков, вкатываемых в воронку по винтовой дорожке, наборы для склейки пластиковых макетов кораблей и самолетов, оловянных солдатиков разных эпох и армий – от прусского короля Фридриха Второго до североамериканских индейцев. Но что это такое теперь? Какой идиот может забавляться этим? Отныне это идолы, образы, потерявшие свой смысл…

Нет, скуки нет, но нет и ничего, кроме страха и безнадежности. Память выхватывает из своих выгребных ям то одно, то другое, чтобы причинить новую боль сознанию.

Захлестывает ярость, хочется все крушить, ломать, уничтожать, никому не давать пощады, ни правому, ни виноватому. Теперь все виноваты, и безвинные больше виновных, потому что не остановили их. Как? Теперь-то ясно, когда повсюду смрад от гниющих трупов, – нужно было идти на смерть, но говорить правду, нужно было гибнуть, но бить в колокол, нужно было отстаивать равенство как основу разума, изобличать дураков, стрелять в негодяев! Стрелять, стрелять! Все бы спаслись, если бы каждый восстал против подлости и насилия! Но восстал не как раб, а как творец – меняясь и неся перемены в отношения к Природе и Человеку…

Теперь-то мы были бы счастливы начать со вчерашней отметки, решиться на борьбу за спасение человечества, но – часы уже пробили двенадцать, ничего не изменишь. Горы оружия, в которое мы вкладывали свои надежды, никого не спасли…

Ярость клокочет, разрывает все изнутри, страшным нарывом сосет мозг, пучится, взламывая черепную коробку: ну, почему, почему я раньше не сделал того, что мог сделать? почему я и почему другой оказались трусами, соглашателями, болтунами, лжецами, гнусными гадами? почему мы не сумели предотвратить катастрофы? почему предпочли плевые интересы своего уюта, желудка, положения и банковского вклада своим высшим интересам жизни и продолжения рода? Неужели кто-то из нас все же не верил в возможность рокового исхода? Не верил, не верил, не хотел верить – так легче было и проще!..

Наше общество было страшно прежде всего тем, что скрывало правду. Существовали могущественные организации, все усилия которых сводились к обману, к дезинформации и утверждению лживых надежд. Нас, людей, удерживали друг от друга, мешали осознать общие интересы, подавляли нашу мысль и волю…

Нужно было грызть зубами глотки, идти на пули, на виселицы, но поднимать народы против горстки ублюдков, создавших систему мировой лжи, мировой эксплуатации и мирового террора!..

Чтобы жить сегодня, нужно было убивать – вчера. А теперь – поздно. Ах, как поздно теперь считать прежние шансы!..

Среди ночи и посреди дня – ошеломляющий удар. В лицо, в душу, в сердце, в сознание, в память. Свет повсюду пронзил насквозь, зрение потерялось, вздрогнула, волнами задвигалась земля, где-то посыпалось, обрушилось, но упало потом, застлав все непроницаемой пылью, уже потом, и звук пришел – вулканоподобный, все поглотивший – тоже потом… Бежали, кто мог, большинство несчастных оседало на бегу, словно проваливалось в глубокий снег. Каждый был если не парализован, то полностью подавлен, лишен самоконтроля и мысли. Все диктовалось инстинктом и рефлекторным навыком. Страх, безотчетный, но неодолимый, управлял теми, кто искал спасения. Мысль о том, что, может, еще не полный конец, не всеобщая погибель, эта мысль явилась гораздо позднее, жалкая, цеплявшаяся за предательскую надежду – может, ошибка? Но если бы даже произошла ошибка, какое уже имело значение это для тех, чьи судьбы осветила вспышка распавшихся или соединившихся частиц?..

При критических режимах начинается реакция деления ядра или синтеза новых элементов. Для души есть свой критический режим, когда стремительно распадаются прежние убеждения и возникают новые… Именно это и происходило. Слабость, провал сознания, безразличие, панический ужас были фоном свершившегося переворота. Падая, я заметил, как из камня, – из обыкновенного камня! – ударил в человека разряд молнии и разрубил его пополам…

Все эти силы, о которых человек думал, что он их властелин, оказались выше человека. Сложенные вместе, они вышли из-под контроля. И сам человек, преступник, оказался жертвой своего преступления…

Начиналось просто: взяв в руки дубину, волосатое двуногое объявляло себя князем, собирало свору бездельников и понуждало разобщенный люд платить дань… Этот принцип действовал вплоть до последних дней. Насилию приписывали даже божественный смысл, а затем смысл естественного закона…

Мы были только на пути к человеку, но для его рождения нужны были подлинно человеческие условия. Сдавшись насильникам, все больше усваивая их психологию, мы даже уже не требовали подлинно человеческих условий жизни, потому что не знали или забыли, что это такое. Нам не позволяли это знать, облаивая любую свежую мысль, называя гуманизм крамолой и происками коммунизма. Сострадание, сочувствие, понимание – эти понятия не перешагивали пороги нравственных музеев…

Люди проиграли битву за человека. Высокий дух и вершины прозрения подвижников – это оказалось тончайшей пленкой на хребтах вопиющего бездушия и тупости. Большинство обывателей не принимало всерьез предостережений. Даже сильные мира не предвидели, что довольно вспышки мертвящего света и тотчас наступит пора дикости, – исчезнет мораль, пропадут прежние качества человеческой особи. Цивилизация едва-едва держалась на подпорках социального равновесия и духовности – вот чего мы не видели и не хотели видеть. Мир и сотрудничество были, как воздух, необходимы народам, и больше всего тем, правители которых ставили на военную силу. Коллективная безопасность была единственным гарантом существования, но этого не понимали толстолобые грабители народов. Национальная политика получала свой смысл и значение только в русле мирового сотрудничества, но этого они тоже не понимали: социальный и национальный эгоизм привел к повальному отупению – политические деятели мельчали на наших глазах, выступая рупором заговорщиков…

Браунинг держу при себе в специальном кармане.

Не могу вспомнить, куда делся мой газовый пистолет. Все перерыл, но не нашел…

При такой обстановке, как сейчас, нежелательно, чтобы оружие попало в чужие руки. Создатели убежища все же кое-что предвидели: вилки и ножи, которыми приходится пользоваться, сделаны из гибкой пластмассы. И вообще, насколько я заметил, здесь нет предметов, которые можно было бы использовать в качестве оружия…

Сделал последнюю попытку к примирению с Гортензией: принес ей электронный манипулятор. Пусть напомнит о том, как одинок человек, не желающий или не умеющий понять другого!..

О, мы не знали действительного одиночества! Все, что было до катастрофы, – скулеж слабонервных. Пока сохранялось общество, пока солнце согревало землю, на которой зеленели поля и паслись стада, человек не мог быть одиноким, если и бывал окружен ничтожествами. Теперь – совсем иное. Теперь кругом глухие стены, неподъемные цепи и нет не только души, способной понять, но и уха нет, способного услышать. Если нет солнца, то нет и истины…

Одиночество – это когда ни в чем нет уже смысла. Это когда не можешь никому сделать добра – ни завтра, ни послезавтра… Все же нужно было предусмотреть в убежище пару клеток с птицами или хотя бы мух, – в убежище нет ни единой мухи…

Память – не только награда, но и наказание. Преимущественно наказание. Однако если бы не память, разум был бы страшнее всего на свете…

Ночью мне показалось, кто-то ходит. Прислушался: звуки то возникали, то пропадали. Зная, что не усну, пока не выясню причину, я пошел посмотреть, что там такое. Признаюсь, мысль мелькнула, что Гортензия хочет выбраться из убежища…

В коридоре все было тихо – что-то происходило в кухне. Я осторожно отодвинул дверь, – Гортензия вскинулась со своей постели. «Зачем, зачем мы поссорились? Зачем довели до полного отчуждения?..» Я хотел броситься к Гортензии, проливая слезы раскаяния. Мне было жаль и ее, и себя, и обоих нас, не сумевших поладить. Горе должно было сблизить нас, должно было все искупить – разве не ясно?..

Увы, мои добрые намерения были грубо отвергнуты. Едва я ступил на порог кухни, Гортензия схватила коробку с роботом и с неожиданной силой швырнула в меня. Если бы я не увернулся, тяжелый удар пришелся бы мне в грудь. И все же, потеряв равновесие, я упал, призывая взбесившуюся женщину опамятоваться. Хорошо, что я был осторожен: внезапно ее нога описала дугу у моего подбородка – это напомнило мне, что Гортензия владеет приемами каратэ.

Нужно было немедленно действовать. «Решительно и дерзко» – как советовала инструкция. Изловчившись, я схватил Гортензию за волосы и пригнул ее к столу. Свое преимущество я старался использовать для того, чтобы образумить Гортензию.

– Что с тобой? Опомнись! Ты не в своем уме! Скажи, чего ты хочешь?..

Вместо ответа я получил сильный удар коленом в челюсть и вновь упал на пол, больно ударившись спиною о ножки кресла. Когда я опомнился, Гортензия уже стояла подле меня, нацелившись газовым пистолетом.

«Вот кто похитил его!..»

– Ты с ума сошла! Опусти пистолет!..

– Ничтожество, – перебила она меня с презрением, – ты знаешь, что отныне между нами не может быть мира! Или ты, или я!..

Я метнулся ей под ноги – инстинкт вновь уберег меня. Желтое пламя разорвалось сбоку. Не будь этот патрон последним, моя песенка была бы спета. Но судьба распорядилась иначе, и никто из нас тут не волен.

Я выхватил браунинг. Видимо, я не вполне избежал ядовитого облака, – все плыло у меня перед глазами, я терял сознание.

Гортензия размахнулась, чтобы размозжить мне голову газовым пистолетом.

И тогда я выстрелил…


Одна – в разрушенном мире, в душной мышеловке убежища. Рядом, в коробке, – механизмы и электроника «собеседника», не знающего ни тоски, ни вдохновения. Ничего оскорбительнее не могла придумать «тонкая» душа Фромма…

Ощущение беспредельной, стало быть, бессмысленной свободы невыносимей, чем ощущение рабства. Жизнь все равно – путь к смерти. И то, что на этом пути все оправдано, – мерзко. Воля должна быть, но – всякая бесконечность страшна и безжизненна.

Есть ли смысл, если все завершается смертью? Смерть и создает смысл. А вне смерти его нет и быть не может: у бесконечности нет смысла. Пусть смерть, но чтобы смерть каждый раз открывала новую жизнь. А иначе – абсурд, как теперь…

А если все – призрак? Если все – иное, чем кажется? Разум искажает действительность, учил Гурахан, как искажают ее обоняние, осязание, зрение. Есть некое новое чувство, которое поставило бы все на свои места, но это чувство не развито в нынешнем человеке. Глухой среди глухих не знает о жизни звуков. И чего-то, может быть, самого важного, все мы еще лишены…

Однажды в присутствии Такибае и Сэлмона я сказала, повторяя Гурахана, что среди землян действуют пришельцы других миров, они даже командуют нами под видом людей, составив тайную партию. Заговорщики охотно погубили бы людей, и у них есть для этого все средства, но что-то препятствует им.

Такибае кивнул.

– Да, эти дьявольские силы существуют. И я знаю, почему они боятся противопоставить себя людям в открытой борьбе. Во-первых, их устраивает рабская покорность людей, не ведающих, кому они служат. Во-вторых, начав открытую борьбу, они рискуют столкнуться друг с другом, потому что никто из них не хочет трудиться, а только наслаждаться и повелевать. Есть еще третья причина: у этих негодяев вовсе нет души. Они оживают и наслаждаются, когда им удается внедриться в чужую душу. Наподобие вируса. Он ведь ничто без живой клетки.

Сэлмон высокомерно хмыкнул.

– Откуда вы взяли эту чушь?

– Это не чушь, – возразил Такибае. – В древнем меланезийском мифе рассказывается, как из неведомой страны на остров, где жило племя ваку-ваку, прилетели рукокрылые существа, похожие на людей. Они тотчас увидели, что жизнь состоит из труда и наслаждений. Первое им не понравилось, а второе пришлось по вкусу. Чтобы бездельничать, они пускались на разные хитрости. Люди, однако, не позволяли себя дурачить и всякий раз раскрывали уловки рукокрылых, потому что у тех не было души. И тогда рукокрылые стали похищать души мертвых. Теперь пришельцы рассеялись по разным племенам и замаскировались. Их трудно найти. Но все же возможно, потому что душа у них неживая…

Помню, я поразилась: откуда древним меланезийцам было знать то, что открылось Гурахану? Или наоборот: откуда Гурахан мог знать о меланезийском мифе?

Но самое любопытное в другом: слова Такибае привели Сэлмона в странное волнение, он покраснел и начал заикаться. Я ненароком тогда подумала, что вот и Сэлмон вполне мог быть рукокрылым, присвоившим чужую душу.

– Если не хватает ума объяснить то или это, обычно придумывают что-либо иррациональное, – язвительно сказал Сэлмон. – Легко и удобно объяснять пороки человечества вмешательством третьей силы, а не подлостью человеческой натуры!.. Это все слабости нашего сознания, друзья. Мы готовы поверить в химеры, лишь бы ни за что не отвечать. Готовы принять любую чушь, лишь бы она закрыла брешь нашего невежества… Разум – ничтожен, ему не на что опереться…

Гурахан черпал мысли в астральном общении. Порой мне кажется, что я понимаю эти мысли, сама их высказала. Но чаще всего их смысл недоступен – звезды в далеком небе… «Человек повсюду ищет счастья, не зная, что оно в нем самом, – учил Гурахан. – Люди, алчущие отдохновения, исключительности, благополучия, связываемого с собственностью и властью, ничего не поймут в себе. Им хотеть вечно. Выделяющийся да растворится! Растворенный да выделится! Человек живет жизнью каждого из живущих на земле. И только это – его собственная жизнь, и только это – счастливая жизнь. Человек вовсе не скроен по образу божию, он бог и есть, только еще не осознавший себя. Наступает самый драматический этап истории, человечество стоит на пороге революции в нравственности; одна из лестниц с этого порога ведет в небытие…»

Вероятно, Гурахан имел в виду термоядерный конфликт. Выходит, он прав. Он, конечно, прав и в своем учении о трех ступенях высшего наслаждения, – рождение совершенной мысли, понимание совершенной мысли и претворение совершенной мысли. Мысль совершенна, если зажигает или усиливает свет добра и правды в душе, способной охватить мысль. Предельная стадия наслаждения – совершенное претворение совершенной мысли. Это акт высочайшей любви. Но люди еще далеки от того, чтобы познать такую любовь. Они довольствуются другой, гораздо более примитивной любовью, не ведая, что и эта их любовь – совершенная мысль, и ничего более. Все или ни один – вот закон мудрости. Мудрость одного – это глупость всех. Наслаждающийся в одиночку – преступник… И еще говорил Гурахан: «Пока моральный суд не станет строже суда уголовного, пока заведомому подлецу будут угодливо улыбаться, человечество будет катиться в пропасть…»

Неодолима инерция! Зачем о том, чего уже нет? Зачем вообще обо всем этом? Плохо или хорошо поступаешь, честно или бесчестно, – теперь-то кому какое дело? Мертвецам – все равно, а тех, кто еще жив, не спасет ни один добрый поступок. У добра нет таких сил, чтобы разом покончить со злом – потому что добро оно…

Я сознавала, что мне выгодна хотя бы видимость примирения с Фроммом. Но впервые – несмотря на тоску глодавшую – не хотела примирения. Оно претило чему-то, что возникло во мне за эти дни. Я не понимала ясно, что это, но противиться себе не хотела…

Страх подсказал выход: не можешь примириться, отделайся от Фромма вовсе, потому что в противном случае он отделается от тебя. Он – механизм, и не люди ему нужны, и не жизнь как таковая, ему нужна среда для самосозерцания и самолюбования, иначе говоря, вещь – зеркало или раб…

Но нет, убивать Фромма я тоже не хотела, хотя мерзавец не был, конечно, достоин жизни. Я допускала, что он может попытаться убить меня, но впервые мне было все равно. «Какая разница, кто кого? Тому, кто останется, придется гораздо хуже…»

Я решила лечь спать, распустила волосы и уже разделась, когда в моей двери щелкнул замок.

Вошел Фромм. Наши глаза столкнулись. Мне показалось, Фромм хочет извиниться.

– Я не могу без тебя, Гортензия, – жалкая улыбка застряла на его исказившемся лице. – Мы слишком далеко зашли… Нас ничему не научила катастрофа. Мы, люди, по-прежнему далеки друг от друга, по-прежнему нетерпимы…

– Да, людей по-прежнему разделяет бесконечность. Только теперь уже совсем неодолимая. Неодолимая, потому что нет и не может быть теперь бога.

– Давай простим друг другу.

– Не в этом дело, ты знаешь. И просишь из-за упрямства только. Подумай о себе!

– Ты жестока. И слишком спокойна…

«Все теперь – ложь, – подумала я. – Теперь вообще невозможна правда. Что она без людей? Правда – то, что спасает, а если не спасает, все – ложь… Ложь – мое спокойствие. Ложь – моя твердость. И то, что я говорю сейчас, – ложь от растерянности и от подавляемого, но не подавленного страха…»

Я хотела силы, которая дала бы мне силу. Я не знаю, чего я хотела. Но я знала, чего не хочу…

Фромм упал на колени, и рот у него открылся, а звуков долго не было.

– О Гортензия!

– Боже мой, как все пошло!

– Ты никогда не говорила о пошлости!..

Поднявшись с колен, он попытался обнять меня, но я высвободилась, не оскорбляя его, зная, как щепетильны подонки в такие минуты.

И тем не менее Фромм пришел в ярость.

– Дрянь, дрянь, ты мне заплатишь! С сегодняшнего дня ты не получишь больше ни куска хлеба!

– Этого ты только и хотел! – спокойно, будто прозрев наконец, сказала я. – Что ж, тебе достанется больше. А теперь – уходи!

Но Фромму не хотелось уйти побежденным. Он не придумал, однако, ничего умного, потому что настоящий ум не может способствовать безумию. Он подхватил лежавшую на полу коробку с деталями составного робота и выскочил вон. На пороге обернулся и с показным презрением швырнул коробку назад.

Я подхватила ее и по гладкому полу вытолкнула в коридор. Фромм с перекошенным от злости лицом бросился на меня…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю