Текст книги "В смерти – жизнь"
Автор книги: Эдгар Аллан По
Жанр:
Исторические детективы
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 19 страниц)
В частности, я перестроил фамильный склеп, чтобы он легко открывался изнутри. Достаточно было малейшего нажатия на длинный шест, протянутый в самую глубь гробницы, чтобы железные створки у входа мгновенно распахнулись. Я позаботился, чтобы в склепе было много воздуха и света, специальные запасники с пищей и водой были расположены так, что достаточно было протянуть руку из приготовленного для меня гроба. Гроб этот внутри обили мягкой теплой прокладкой; крышка той же конструкции, что и наружная дверь склепа, была снабжена пружинным механизмом, так что стоило лишь чуть шевельнуться в гробу – и вы оказывались на свободе. Кроме того, под сводом склепа был подвешен большой колокол, веревку от которого, по моим указаниям, должны были, пропустив сквозь отверстие в гробу, привязать мне к руке. Но, увы! разве убережешься от того, что на роду написано? Как ни хитри, а раз уж преждевременное погребение предопределено судьбой, то его и не миновать!
Однажды я снова, как бывало уже не раз, вернулся из небытия, и сознание робко, неверно начало возвращаться ко мне. Медленно, с мучительной неторопливостью занималась в душе унылая, мглистая денница прозрения. Сонная одурь. Тупая, гнетущая апатия. Равнодушие, безнадежность, немощность. Затем появился звон в ушах, а несколько погодя началось покалывание и пощипывание в конечностях, потом наступил блаженный покой; казалось, он длится вечность, но вместе с тем уже чувствовался прилив сил, уже можно было попытаться собраться с мыслями; затем, после нового короткого провала в небытие, сознание проясняется. Наконец, вздрогнули веки, и сразу же словно током ударило, и меня охватил ужас, смертельный и безотчетный, от которого вся кровь прилила к сердцу. И вот появляются первые связные мысли. Начинает оживать и память. И вот что-то словно припоминается, сначала едва-едва, а затем уже настолько ясно, что я отдаю себе отчет в собственном состоянии. И представляю себе, что это – пробуждение не просто от сна. Я вспоминаю, что был приступ каталепсии. И тут же, словно яростный, океанский прилив, мой содрогнувшийся разум настигает и захлестывает сознание все той же жуткой опасности, все та же роковая, всеподчиняющая мысль.
И, весь во власти этого наваждения, я замер недвижно. А почему? Я не решался шелохнуться. Я боялся убедиться, что на этот раз предназначенное мне все-таки сбылось, но в глубине души уже знал, что так оно и есть – свершилось. Отчаяние, подобного которому никакое иное бедствие не может вызвать, только отчаяние дало мне наконец решимость поднять отяжелевшие веки. Я открыл глаза. Было темно.., тьма-тьмущая. Я чувствовал, что приступ прошел. Я знал, что перелом в ходе болезни давно наступил. Я понимал, что зрение восстановлено, но не видел ни зги – одна только тьма, непроглядность и беспросветность вечной ночи.
Я крикнул было, но губы и присохший к гортани язык судорожно силились издать крик, а голоса не было; легкие сдавило, словно на грудь мне взвалили целую гору, я задыхался, каждый глоток воздуха стоил таких усилий, что сердце заходилось.
Приоткрыв рот, когда попытался закричать, я убедился, что челюсть у меня подвязана, как у покойника. Я почувствовал также, что лежу на каком-то жестком ложе, крепко стиснутый с боков. То я все не решался шевельнуть ни рукой, ни ногой, теперь же яростно взметнул вверх обе руки, лежавшие скрещенными на животе. Руки ударились в тяжелую доску, протянувшуюся надо мной не более чем в шести дюймах от лица. Все было ясно – меня все-таки упрятали в гроб.
И тут, когда отчаянию уже не было предела, светлым ангелом снизошла надежда – я вспомнил о предпринятых мной мерах предосторожности. Я весь подобрался и резко рванулся, силясь откинуть крышку гроба, – она не поддавалась. Я ощупал запястья в поисках веревки от колокола, но ее не было. Надежды-утешительницы как не бывало, и теперь отчаяние, еще более беспощадное, чем прежде, овладело мной полностью, ибо не мог же я не отдавать себе отчета в том, что значит отсутствие обивки, приготовленной мною столь любовно, а ко всему прочему, не оставляя ни малейшего сомнения, вдруг резко пахнуло сырой землей. Все стало беспощадно ясно: я лежал не в склепе. Приступ настиг меня где-то далеко от дома, среди чужих – где именно и каким образом, я не мог вспомнить; и незнакомые люди зарыли меня, как собаку, заколотили в простой гроб и навеки оставили глубоко, глубоко в какой-то плохонькой безымянной могиле.
Как только эта страшная мысль проникла в сознание, я снова закричал, что было мочи. И на этот раз – во весь голос. Долгий, дикий, неумолчный крик, вопль смертельной муки отдался по всему царству подземной ночи.
– Эй! эй, ты, – отозвался чей-то грубый голос.
– Что еще за чертовщина? – произнес второй.
– А ну, вылезай! – сказал третий.
– Что ты орешь, как резаный? – проговорил четвертый, и тут меня схватили, рванули безо всяких церемоний – и я мигом очутился в обществе самого грубого мужичья. Очнулся я от забытья сам, и уже бодрствовал, а теперь, очутившись перед ними, вспомнил все как было.
Приключение это случилось неподалеку от Ричмонда, в штате Виргиния. Мы с другом отправились поохотиться за несколько миль вниз по течению Джеймс-ривер. К ночи нас настигла гроза. Единственным укрытием поблизости оказалась каюта стоявшего на якоре небольшого шлюпа, груженного огородной землей. Устроившись поудобней, мы заночевали на шлюпе.
Я улегся на койке, которых на этой посудине и было-то всего две, а что за ложе на шлюпе в шестьдесят-семьдесят тонн водоизмещения, понятно без слов. Там, где я улегся, даже и подстилки не было. Поперек это ложе было не шире восемнадцати дюймов. На такой же примерно высоте приходилась над лежаком палуба. И я еле втиснулся туда. Но заснул крепко, и все, что мне представилось, было не сном, не наваждением, а естественным следствием положения, в котором я очутился, моей навязчивой идеи и того, как долго и мучительно не могу я обычно прийти в себя и особенно овладеть памятью после сна. Выволокшие меня люди оказались командой шлюпа и рабочими, которых подрядили сгрузить землю. От этого груза и пахло землей. Повязка, которой я был затянут под подбородком, оказалась шелковым платком, которым я повязался за неимением ночного колпака, спать без которого не привык.
Тем не менее, пока пытка моя длилась, она, без сомнения, ничуть не уступала мукам действительно попавшего в загробный мир. Они были так ужасны, что разум не в силах охватить их жути; но нет худа без добра – та же встряска властно направила мои мысли по новому руслу. Я воспрянул духом, взял себя в руки. Я отправился повидать свет. Я зажил деятельной жизнью. Мне стало дышаться вольней. Мысли мои больше не обращались к смерти. Я бросил книги по медицине. Бьюкена я спалил. И больше не зачитывался «Ночными думами» и никакой заупокойной риторикой, никакими страшными баснями в том же роде. Словом, стал другим человеком и жил по-человечески. С той памятной ночи я навсегда избавился от мрачных предчувствий, а там как рукой сняло и мою немочь, каталепсию, которая и была-то, пожалуй, больше их следствием, чем причиной.
Бывает временами, что даже ясному взору разума наша земная юдоль покажется мало чем уступающей преисподней; но воображение человеческое – не Каратида, которой дозволено вступать безнаказанно во все ее пещеры. Увы! Конечно же, вся темная рать страхов перед потусторонним – не только плод воображения; но как тех демонов, что были спутниками Афрасиаба в его путешествии по Оксусу, их нельзя будить, а то они пожрут нас; да почиют они самым непробудным сном, иначе нам несдобровать.
СТРАНИЦЫ ИЗ ЖИЗНИ ЗНАМЕНИТОСТИ
…и весь народ
От изумления разинул рот.
Сатиры епископа Холла
Я знаменит, то есть был знаменит, но я не автор «Писем Юниуса», не Железная Маска, ибо зовут меня, насколько мне известно, Робертом Джонсом, а родился я где-то в городе Бели-Берде.
Первым действием, предпринятым мною в жизни, было то, что я обеими руками схватил себя за нос. Матушка моя, увидав это, назвала меня гением, а отец разрыдался от радости и подарил мне трактат о носологии. Его я изучил в совершенстве прежде, чем надел первые панталоны.
К тому времени я начал приобретать научный опыт и скоро постиг, что, когда у человека достаточно выдающийся нос, то он разнюхает дорогу к славе. Но я не обращал внимания ни на одну теорию. Каждое утро я дергал себя за нос разок-другой и пропускал рюмочек пять-шесть.
Когда я достиг совершеннолетия, отец мой как-то пригласил меня зайти к нему в кабинет.
– Сын мой, – спросил он, когда мы уселись, – какова главная цель твоего существования?
– Батюшка, – отвечал я, – она заключается в изучении носологии.
– Роберт, – осведомился он, – а что такое мосология?
– Сэр, – пояснил я, – это наука о носах.
– И можешь ли ты сказать мне, – вопросил он, – что такое нос?
– Нос, батюшка, – начал я, весьма польщенный, – пытались многообразно охарактеризовать около тысячи исследователей. (Тут я вытащил часы.) – Сейчас полдень или около того, так что к полуночи мы успеем пройтись по всем. Итак, начнем: – Нос, по Бартолину, – та выпуклость, тот нарост, та шишка, то…
– Полно, полно, Роберт! – перебил достойный старый джентльмен. – Я потрясен обширностью твоих познаний… Я прямо-таки… Ей-Богу… – (Тут он закрыл глаза и положил руку на сердце.) – Поди сюда! – (Тут он взял меня за плечо.) – Твое образование отныне можно считать законченным; пора тебе самому о себе позаботиться – и лучше всего тебе держать нос по ветру – вот так.., так.., так… (Тут он спустил меня с лестницы и вышвырнул на улицу.) Так что пошел вон из моего дома, и Бог да благословит тебя!
Чувствуя в себе божественный afflatus **
Вдохновение (лаг.).
[Закрыть], я счел этот случай скорее счастливым. Я решил руководствоваться отчим советом. Я вознамерился держать нос по ветру. И разок-другой дернул себя за нос и написал брошюру о носологии.
Брошюра произвела в Бели-Берде фурор.
– Чудесный гений! – сказали в «Ежеквартальном», – Непревзойденный физиолог! – сказали в «Вестминстерском».
– Умный малый! – сказали в «Иностранном».
– Отличный писатель! – сказали в «Эдинбургском».
– Глубокий мыслитель! – сказали в «Дублинском».
– Великий человек! – сказал «Бентли».
– Высокий дух! – сказал «Фрейзер».
– Он наш! – сказал «Блэквуд».
– Кто он? – спросила миссис Bas-Bleu **
Синий чулок (франц.).
[Закрыть] .
– Что он? – спросила старшая мисс Bas-Bleu.
– Где он? – спросила младшая мисс Bas-Bleu. Но я не обратил на них ни малейшего внимания, а взял и зашел в мастерскую некоего живописца.
Герцогиня Шут-Дери позировала для портрета; маркиз Имя-Рек держал герцогинина пуделя: граф Как-Бишь-Его вертел в руках ее нюхательный флакон; а его королевское высочество Эй-не-Трожь облокачивался о спинку ее кресла.
Я подошел к живописцу и задрал нос.
– Ах, какая красота! – вздохнула ее светлость.
– Ах, Боже мой! – прошепелявил маркиз.
– Ах, ужас! – простонал граф.
– Ах, мерзость! – буркнул его королевское высочество.
– Сколько вы за него возьмете? – спросил живописец.
– За его нос?! – вскричала ее светлость.
– Тысячу фунтов, – сказал я, садясь.
– Тысячу фунтов? – задумчиво осведомился живописец.
– Тысячу фунтов, – сказал я.
– Какая красота! – зачарованно сказал он.
– Тысячу фунтов! – сказал я.
– И вы гарантируете? – спросил он, поворачивая мой нос к свету.
– Гарантирую, – сказал я и как следует высморкался.
– И он совершенно оригинален? – осведомился живописец, почти касаясь его.
– Пф! – сказал я и скривил его набок.
– И его ни разу не воспроизводили? – справился живописец, рассматривая его в микроскоп.
– Ни разу, – сказал я и задрал его.
– Восхитительно! – закричал живописец, потеряв всякую осторожность от красоты этого маневра.
– Тысячу фунтов, – сказал я.
– Тысячу фунтов? – спросил он.
– Именно, – сказал я.
– Тысячу фунтов? – спросил он.
– Совершенно верно, – сказал я.
– Вы их получите, – сказал он. – Что за virtu **
Произведение искусства, редкость (ит.).
[Закрыть]! – и он немедленно выписал мне чек и зарисовал мой нос. Я снял квартиру на Джермин-стрит и послал ее величеству девяносто девятое издание «Носологии» с портретом носа. Этот несчастный шалопай, принц Уэльский, пригласил меня на ужин.
Мы все знаменитости и recherches **
Изысканные люди (франц.).
[Закрыть] .
Присутствовал новейший исследователь Платона. Он цитировал Порфирия, Ямвлиха, Плотина, Прокла, Гнерокла, Максима Тирского и Сириана.
Присутствовал сторонник самоусовершенствования. Он цитировал Тюрга, Прайса, Пристли, Кондорсе, де Сталь и «Честолюбивого ученого, страдающего недугом».
Присутствовал сэр Позитив Парадокс. Он отметил, что все дураки – философы, а все философы – дураки.
Присутствовал Эстетикус Этике. Он говорил об огне, единстве и атомах; о раздвоении и прабытии души; о родстве и расхождении; о примитивном и гомеомерии.
Присутствовал Теологос Теологи. Он говорил о Евсевии и Арии; о ереси и Никейском соборе; о пюзеизме и пресуществлении; о гомузии и гомуйозии.
Присутствовал мосье Фрикассе из Роше де Канкаля. Он упомянул мюритон с красным языком; цветную капусту с соусом veloute; телятину a la St. Menehoult ; маринад a la St. Florentin и апельсиновое желе en mosaiques **
Французские названия различных блюд.
[Закрыть].
Присутствовал Бибулус О'Бражник. Он вспомнил латур и маркбруннен; муссо и шамбертен; рошбур и сен-жорж; обрион, леонвиль и медок; барак и преньяк; грав и сен-пере. Он качал головой при упоминании о клодвужо и мог с закрытыми глазами отличить херес от амонтильядо.
Присутствовал синьор Тинтонтинтино из Флоренции. Он трактовал о Чимабуэ, Арпино, Карпаччо и Агостино; о мрачности Караваджо, о приятности Аль-бано, о колорите Тициана, о женщинах Рубенса и об озорстве Яна Стеена.
Присутствовал президент Бели-Бердского Университета. Он держался того мнения, что луну во Фракии называли Бендидой, в Египте – Бубастидой, в Риме – Дианой, а в Греции – Артемидой.
Присутствовал паша из Стамбула. Он не мог не думать, что у ангелов обличье лошадей, петухов и быков; что у кого-то в шестой небесной сфере семьдесят тысяч голов; и что земля покоится на голубой корове, у которой неисчислимое множество зеленых рогов. Присутствовал Дельфинус Полиглот. Он сообщил нам, куда девались не дошедшие до нас восемьдесят три трагедии Эсхила, пятьдесят четыре ораторских опыта Исея, триста девяносто одна речь Лисия, сто восемьдесят трактатов Феофраста, восьмая книга Аполлония о сечениях конуса, гимны и дифирамбы Пиндара и тридцать пять трагедий Гомера Младшего.
Присутствовал Майкл Мак-Минерал. Он осведомил нас о внутренних огнях и третичных образованиях; о веществах газообразных, жидких и твердых; о кварцах и мергелях; о сланце и турмалине; о гипсе и траппе; о тальке и кальции; о цинковой обманке и роговой обманке; о слюде и шифере; о цианите и лепидолите; о гематите и тремолите; об антимонии и халцедоне; о марганце и о чем вам угодно.
Присутствовал я. Я говорил о себе, о себе, о себе, о себе; о носологии, о моей брошюре и о себе. Я задрал мой нос и я говорил о себе.
– Поразительно умен! – сказал принц.
– Великолепно! – сказали его гости; и на следующее утро ее светлость герцогиня Шут-Дерн нанесла мне визит.
– Ты пойдешь к Элмаку, красавчик? – спросила она, похлопывая меня под подбородком.
– Даю честное слово. – сказал я.
– Вместе с носом? – спросила она.
– Клянусь честью, – отвечал я.
– Так вот тебе, жизненочек, моя визитная карточка. Могу я сказать, что ты хочешь туда пойти?
– Всем сердцем, дорогая герцогиня.
– Фи, нет! – но всем ли носом?
– Без остатка, любовь моя, – сказал я; после чего дернул носом раз-другой и очутился у Элмака.
Там была такая давка, что стояла невыносимая духота.
– Он идет! – сказал кто-то на лестнице.
– Он идет! – сказал кто-то выше.
– Он идет! – сказал кто-то еще выше.
– Он пришел! – воскликнула герцогиня. – Пришел, голубчик мой! – и, крепко схватив меня за обе руки, троекратно поцеловала в нос. Это произвело немедленную сенсацию.
– Diavolo **
Дьявол! (ит.).
[Закрыть]! – вскричал граф Коэерогутти.
– Dios guarda **
Боже сохрани! (исп.).
[Закрыть] ! – пробормотал дон Стилет-то.
– Mille tonnerres **
Тысяча громов! (франц.).
[Закрыть] ! – возопил принц де Ля Гуш.
– Tausend Teufel **
Тысяча чертей! (нем.).
[Закрыть]! – проворчал курфюрст Крофошатцский.
Этого нельзя было снести. Я разгневался. Я резко повернулся к курфюрсту.
– Милсдарь, – сказал я ему, – вы скотина.
– Милсдарь, – ответил он после паузы, – Donner und Blitzen **
Гром и молния! (нем.).
[Закрыть]!
Большего нельзя было и желать. Мы обменялись визитными карточками. На другое утро, под Чок-Фарм, я отстрелил ему нос – и поехал по друзьям.
– Bete **
Дурак! (франц.).
[Закрыть] ! – сказал один.
– Дурак! – сказал второй.
– Болван! – сказал третий.
– Осел! – сказал четвертый.
– Кретин! – сказал пятый.
– Идиот! – сказал шестой.
– Убирайся! – сказал седьмой.
Я был убит подобным приемом и поехал к отцу.
– Батюшка, – спросил я, – какова главная цель моего существования?
– Сын мой, – ответствовал он, – это все еще занятия носологией; но, попав в нос курфюрсту, ты перестарался и допустил перелет. У тебя превосходный нос, это так, но у курфюрста Крофошатцского теперь вообще никакого нет. Ты проклят, а он стал героем дня. Согласен, что в Бели-Берде слава прямо пропорциональна величине носа, но – Боже! – никто не посмеет состязаться со знаменитостью, у которой носа вообще нет.
ПАДЕНИЕ ДОМА АШЕРОВ
Son coeur est un luth suspendu;
Sitot qu'on le touche il resonne.
**
Сердце его как лютня,
Чуть тронешь и отзовется (фр.).
Беранже
[Закрыть]
Здесь этот нескончаемый пасмурный день, в глухой осенней тишине, под низко нависшим хмурым небом, я одиноко ехал верхом по безотрадным, неприветливым местам и наконец, когда уже смеркалось, передо мною предстал сумрачный дом Ашеров. Едва я его увидел, мною, не знаю почему, овладело нестерпимое уныние. Нестерпимое оттого, что его не смягчала хотя бы малая толика почти приятной поэтической грусти, какую пробуждают в душе даже самые суровые картины природы, все равно скорбной или грозной. Открывшееся мне зрелище и самый дом, и усадьба, и однообразные окрестности ничем не радовало глаз: угрюмые стены… безучастно и холодно глядящие окна… кое-где разросшийся камыш… белые мертвые стволы иссохших дерев… от всего этого становилось невыразимо тяжко на душе, чувство это я могу сравнить лишь с тем, что испытывает, очнувшись от своих грез, курильщик опиума: с горечью возвращения к постылым будням, когда вновь спадает пелена, обнажая неприкрашенное уродство. Сердце мое наполнил леденящий холод, томила тоска, мысль цепенела, и напрасно воображение пыталось ее подхлестнуть она бессильна была настроиться на лад более возвышенный. Отчего же это, подумал я, отчего так угнетает меня один вид дома Ашеров? Я не находил разгадки и не мог совладать со смутными, непостижимыми образами, что осаждали меня, пока я смотрел и размышлял. Оставалось как-то успокоиться на мысли, что хотя, безусловно, иные сочетания самых простых предметов имеют над нами особенную власть, однако постичь природу этой власти мы еще не умеем. Возможно, раздумывал я, стоит лишь под иным углом взглянуть на те же черты окружающего ландшафта, на подробности той же картины и гнетущее впечатление смягчится или даже исчезнет совсем; а потому я направил коня к обрывистому берегу черного и мрачного озера, чья недвижная гладь едва поблескивала возле самого дома, и поглядел вниз, но опрокинутые, отраженные в воде серые камыши, и ужасные остовы деревьев, и холодно, безучастно глядящие окна только заставили меня вновь содрогнуться от чувства еще более тягостного, чем прежде.
А меж тем в этой обители уныния мне предстояло провести несколько недель. Ее владелец, Родерик Ашер, в ранней юности был со мною в дружбе; однако с той поры мы долгие годы не виделись. Но недавно в моей дали я получил от него письмо письмо бессвязное и настойчивое: он умолял меня приехать. В каждой строчке прорывалась мучительная тревога. Ашер писал о жестоком телесном недуге… о гнетущем душевном расстройстве… о том, как он жаждет повидаться со мной, лучшим и, в сущности, единственным своим другом, в надежде, что мое общество придаст ему бодрости и хоть немного облегчит его страдания. Все это и еще многое другое высказано было с таким неподдельным волнением, так горячо просил он меня приехать, что колебаться я не мог и принял приглашение, которое, однако же, казалось мне весьма странным.
Хотя мальчиками мы были почти неразлучны, я, по правде сказать, мало знал о моем друге. Он всегда был на редкость сдержан и замкнут. Я знал, впрочем, что род его очень древний и что все Ашеры с незапамятных времен отличались необычайной утонченностью чувств, которая век за веком проявлялась во многих произведениях возвышенного искусства, а в недавнее время нашла выход в добрых делах, в щедрости не напоказ, а также в увлечении музыкой: в этом семействе музыке предавались со страстью, предпочитая не общепризнанные произведения и всем доступные красоты, но сложность и изысканность. Было мне также известно примечательное обстоятельство: как ни стар род Ашеров, древо это ни разу не дало жизнеспособной ветви; иными словами, род продолжался только по прямой линии, и, если не считать пустячных кратковременных отклонений, так было всегда… Быть может, думал я, мысленно сопоставляя облик этого дома со славой, что шла про его обитателей, и размышляя о том, как за века одно могло наложить свой отпечаток на другое, быть может, оттого, что не было боковых линий и родовое имение всегда передавалось вместе с именем только по прямой, от отца к сыну, прежнее название поместья в конце концов забылось, его сменило новое, странное и двусмысленное. «Дом Ашеров» так прозвали здешние крестьяне и родовой замок, и его владельцев. Как я уже сказал, моя ребяческая попытка подбодриться, заглянув в озеро, только усилила первое тягостное впечатление. Несомненно, оттого, что я и сам сознавал, как быстро овладевает мною суеверное предчувствие (почему бы и не назвать его самым точным словом?), оно лишь еще больше крепло во мне. Такова, я давно это знал, двойственная природа всех чувств, чей корень страх. И, может быть, единственно по этой причине, когда я вновь перевел взгляд с отражения в озере на самый дом, странная мысль пришла мне на ум странная до смешного, и я лишь затем о ней упоминаю, чтобы показать, сколь сильны и ярки были угнетавшие меня ощущения. Воображение мое до того разыгралось, что я уже всерьез верил, будто самый воздух над этим домом, усадьбой и всей округой какой-то особенный, он не сродни небесам и просторам, но пропитан духом тления, исходящим от полумертвых деревьев, от серых стен и безмолвного озера, всё окутали тлетворные таинственные испарения, тусклые, медлительные, едва различимые, свинцово-серые.
Стряхнув с себя наваждение ибо это, конечно же, не могло быть ничем иным, я стал внимательней всматриваться в подлинный облик дома. Прежде всего поражала невообразимая древность этих стен. За века слиняли и выцвели краски. Снаружи все покрылось лишайником и плесенью, будто клочья паутины свисали с карнизов. Однако нельзя было сказать, что дом совсем пришел в упадок. Каменная кладка нигде не обрушилась; прекрасная соразмерность всех частей здания странно не соответствовала видимой ветхости каждого отдельного камня. Отчего-то мне представилась старинная деревянная утварь, что давно уже прогнила в каком-нибудь забытом подземелье, но все еще кажется обманчиво целой и невредимой, ибо долгие годы ее не тревожило ни малейшее дуновение извне. Однако, если не считать покрова лишайников и плесени, снаружи вовсе нельзя было заподозрить, будто дом непрочен. Разве только очень пристальный взгляд мог бы различить едва заметную трещину, которая начиналась под самой крышей, зигзагом проходила по фасаду и терялась в хмурых водах озера.
Приметив все это, я подъехал по мощеной дорожке к крыльцу. Слуга принял моего коня, и я вступил под готические своды прихожей. Отсюда неслышно ступающий лакей безмолвно повел меня бесконечными темными и запутанными переходами в «студию» хозяина. Все, что я видел по дороге, еще усилило, не знаю отчего, смутные ощущения, о которых я уже говорил. Резные потолки, темные гобелены по стенам, черный, чуть поблескивающий паркет, причудливые трофеи оружие и латы, что звоном отзывались моим шагам, все вокруг было знакомо, нечто подобное с колыбели окружало и меня, и, однако, бог весть почему, за этими простыми, привычными предметами мне мерещилось что-то странное и непривычное. На одной из лестниц нам повстречался домашний врач Ашеров. В выражении его лица, показалось мне, смешались низкое коварство и растерянность. Он испуганно поклонился мне и прошел мимо. Мой провожатый распахнул дверь и ввел меня к своему господину.
Комната была очень высокая и просторная. Узкие стрельчатые окна прорезаны так высоко от черного дубового пола, что до них было не дотянуться. Слабые красноватые отсветы дня проникали сквозь решетчатые витражи, позволяя рассмотреть наиболее заметные предметы обстановки, но тщетно глаз силился различить что-либо в дальних углах, разглядеть сводчатый резной потолок. По стенам свисали темные драпировки. Все здесь было старинное пышное, неудобное и обветшалое. Повсюду во множестве разбросаны были книги и музыкальные инструменты, но и они не могли скрасить мрачную картину. Мне почудилось, что самый воздух здесь полон скорби. Все окутано и проникнуто было холодным, тяжким и безысходным унынием.
Едва я вошел, Ашер поднялся с кушетки, на которой перед тем лежал, и приветствовал меня так тепло и оживленно, что его сердечность сперва показалась мне преувеличенной насильственной любезностью ennuye **
Скучающего, пресыщенного (фр)
[Закрыть] светского человека. Но, взглянув ему в лицо, я тотчас убедился в его совершенной искренности. Мы сели; несколько мгновений он молчал, а я смотрел на него с жалостью и в то же время с ужасом. Нет, никогда еще никто не менялся так страшно за такой недолгий срок, как переменился Родерик Ашер! С трудом я заставил себя поверить, что эта бледная тень и есть былой товарищ моего детства. А ведь черты его всегда были примечательны. Восковая бледность; огромные, ясные, какие-то необыкновенно сияющие глаза; пожалуй, слишком тонкий и очень бледный, но поразительно красивого рисунка рот; изящный нос с еврейской горбинкой, но что при этом встречается не часто, с широко вырезанными ноздрями; хорошо вылепленный подбородок, однако, недостаточно выдавался вперед, свидетельствуя о недостатке решимости; волосы на диво мягкие и тонкие; черты эти дополнял необычайно большой и широкий лоб, право же, такое лицо нелегко забыть. А теперь все странности этого лица сделались как-то преувеличенно отчетливы, явственней проступило его, своеобразное выражение и уже от одного этого так сильно переменился весь облик, что я едва не усомнился, с тем ли человеком говорю. Больше всего изумили и даже ужаснули меня ставшая поистине мертвенной бледность и теперь уже поистине сверхъестественный блеск глаз. Шелковистые волосы тоже, казалось, слишком отросли и даже не падали вдоль щек, а окружали это лицо паутинно-тонким летучим облаком; и, как я ни старался, мне не удавалось в загадочном выражении этого удивительного лица разглядеть хоть что-то, присущее всем обыкновенным смертным.
В разговоре и движениях старого друга меня сразу поразило что-то сбивчивое, лихорадочное; скоро я понял, что этому виною постоянные слабые и, тщетные попытки совладать с привычной внутренней тревогой, с чрезмерным нервическим возбуждением. К чему-то в этом роде я, в сущности, был подготовлен и не только его письмом: я помнил, как он, бывало, вел себя в детстве, да и самое его телосложение и нрав наводили на те ,же мысли. Он становился то оживлен, то вдруг мрачен. Внезапно менялся и голос то дрожащий и неуверенный (когда Ашер, казалось, совершенно терял бодрость духа), то твердый и решительный… то речь его становилась властной, внушительной, неторопливой и какой-то нарочитой, то звучала тяжеловесно, размеренно, со своеобразной гортанной певучестью, так говорит в минуты крайнего возбуждения запойный пьяница или неизлечимый курильщик опиума.
Именно так говорил Родерик Ашер о моем приезде, о том, как горячо желал он меня видеть и как надеется, что я принесу ему облегчение. Он принялся многословно разъяснять мне природу своего недуга. Это проклятие их семьи, сказал он, наследственная болезнь всех Ашеров, он уже отчаялся найти от нее лекарство и тотчас прибавил, что все это от нервов и, вне всякого сомнения, скоро пройдет. Проявляется эта болезнь во множестве противоестественных ощущений. Он подробно описывал их; иные заинтересовали меня и озадачили, хотя, возможно, тут действовали самые выражения и манера рассказчика. Он очень страдает оттого, что все его чувства мучительно обострены; переносит только совершенно пресную пищу; одеваться может далеко не во всякие ткани; цветы угнетают его своим запахом; даже неяркий свет для него пытка; и лишь немногие звуки звуки струнных инструментов не внушают ему отвращения. Оказалось, его преследует необоримый страх.
Это злосчастное безумие меня погубит, говорил он, неминуемо погубит. Таков и только таков будет мой конец. Я боюсь будущего и не самих событий, которые оно принесет, но их последствий. Я содрогаюсь при одной мысли о том, как любой, даже пустячный случай может сказаться на душе, вечно терзаемой нестерпимым возбуждением. Да, меня страшит вовсе не сама опасность, а то, что она за собою влечет: чувство ужаса. Вот что заранее отнимает у меня силы и достоинство, я знаю рано или поздно придет час, когда я разом лишусь и рассудка и жизни в схватке с этим мрачным призраком
СТРАХОМ.
Сверх того не сразу, из отрывочных и двусмысленных намеков я узнал еще одну удивительную особенность его душевного состояния. Им владело странное суеверие, связанное с домом, где он жил и откуда уже многие годы не смел отлучиться: ему чудилось, будто в жилище этом гнездится некая сила, он определял ее в выражениях столь туманных, что бесполезно их здесь повторять, но весь облик родового замка и даже дерево и камень, из которых он построен, за долгие годы обрели таинственную власть над душою хозяина: предметы материальные серые стены, башни, сумрачное озеро, в которое они гляделись, в конце концов повлияли на дух всей его жизни.
Ашер признался, однако, хотя и не без колебаний, что в тягостном унынии, терзающем его, повинно еще одно, более естественное и куда более осязаемое обстоятельство давняя и тяжкая болезнь нежно любимой сестры, единственной спутницы многих лет, последней и единственной родной ему души, а теперь ее дни, видно, уже сочтены. Когда она покинет этот мир, сказал Родерик с горечью, которой мне никогда не забыть, он отчаявшийся и хилый останется последним из древнего рода Ашеров. Пока он говорил, леди Мэдилейн (так звали его сестру) прошла в дальнем конце залы и скрылась, не заметив меня. Я смотрел на нее с несказанным изумлением и даже со страхом, хоть и сам не понимал, откуда эти чувства. В странном оцепенении провожал я ее глазами. Когда за сестрою наконец затворилась дверь, я невольно поспешил обратить вопрошающий взгляд на брата; но он закрыл лицо руками, и я заметил лишь, как меж бескровными худыми пальцами заструились жаркие слезы.




























