Текст книги "В смерти – жизнь"
Автор книги: Эдгар Аллан По
Жанр:
Исторические детективы
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 19 страниц)
МИСТИФИКАЦИЯ
Ну уж коли ваши пассадо и монтаны таковы, то их мне не надобно
Нел Ноулэ
Барон Ритцнер фон Юнг происходил из знатного венгерского рода, все представители которого (по крайней мере, насколько проникают в глубь веков некоторые летописи) в той или иной степени отличались каким-либо талантом – а большинство из них талантом к тому виду grotesquerie **
Гротескного, причудливого (франц.).
[Закрыть] , живые, хотя и не самые яркие примеры коей дал Тик, состоявший с ними в родстве. Знакомство мое с бароном Ритцнером началось в великолепном замке Юнг, куда цепь забавных приключений, не подлежащих обнародованию, забросила меня в летние месяцы 18., года. Там Ритцнер обратил на меня внимание, а я, с некоторым трудом, постиг отчасти склад его ума. Впоследствии, по мере того, как дружба наша, позволявшая это понимание, становилась все теснее, росло и понимание; и когда, после трехлетней разлуки, мы встретились в Г – не, я знал все, что следовало знать о характере барона Ритцнера фон Юнга.
Помню гул любопытства, вызванный его появлением в университетских стенах вечером двадцать пятого июня. Помню еще яснее, что, хотя с первого взгляда все провозгласили его «самым замечательным человеком на свете», никто не предпринял ни малейшей попытки обосновать подобное мнение. Его уникальность представлялась столь неопровержимою, что попытка определить, в чем же она состоит, казалась дерзкою. Но, покамест оставляя это в стороне, замечу лишь, что не успел он вступить в пределы университета, как начал оказывать на привычки, манеры, характеры, кошельки и склонности всех, его окружающих, влияние совершенно беспредельное и деспотическое и в то же время совершенно неопределенное и никак не объяснимое. Поэтому его недолгое пребывание образует в анналах университета целую эру, и все категории лиц, имеющих к университету прямое или косвенное отношение, называют ее «весьма экстраординарным временем владычества барона Ритцнера фон Юнга».
По прибытии в Г – н он пришел ко мне домой. Тогда он был неопределенного возраста, то есть не давал никакой возможности догадаться о своем возрасте. Ему могли дать пятнадцать или пятьдесят, а было ему двадцать один год семь месяцев. Он отнюдь не был красавцем – скорее наоборот. Контуры его лица отличались угловатостью и резкостью: вздернутый нос; высокий и очень чистый лоб; глаза большие, остекленелые; взор тяжелый, ничего не выражающий. По его слегка выпяченным губам можно было догадаться о большем. Верхняя так покоилась на нижней, что невозможно было вообразить какое-либо сочетание черт, даже самое сложное, способное производить столь полное и неповторимое впечатление безграничной гордости, достоинства и покоя.
Несомненно, из вышеуказанного можно вывести, что барон относился к тем диковинным людям, встречающимся время от времени, которые делают науку мистификации предметом своих изучении и делом всей своей жизни. Особое направление ума инстинктивно обратило его к этой науке, а его наружность неимоверно облегчила ему претворение в действие его замыслов. Я непререкаемо убежден, что в прославленную пору, столь причудливо называемую временем владычества барона Ритцнера фон Юнга, ни один г-нский студент не мог хоть сколько-нибудь проникнуть в тайну его характера. Я и вправду держусь того мнения, что никто в университете, исключая меня, ни разу и не помыслил, будто он способен шутить словом или делом – скорее в этом заподозрили бы старого бульдога, сторожившего садовые ворота, призрак Гераклита или парик отставного профессора богословия. Так было, даже когда делалось очевидно, что самые дикие и непростительные выходки, шутовские бесчинства и плутни если не прямо исходили от него, то, во всяком случае, совершались при его посредничестве или потворстве. С позволения сказать, изящество его мистификаций состояло в его виртуозной способности (обусловленной почти инстинктивным постижением человеческой природы, а также беспримерным самообладанием) неизменно представлять учиняемые им проделки совершающимися отчасти вопреки, отчасти же благодаря его похвальным усилиям предотвратить их ради того, дабы Alma Mater **
Мать-кормилица (название студентами университета) (лат.).
[Закрыть] сохраняла в неприкосновенности свое благоприличие и достоинство. Острое, глубокое и крайнее огорчение при всякой неудаче столь достохвальных тщании пронизывало каждую черточку его облика, не оставляя в сердцах даже самых недоверчивых из его однокашников никакого места для сомнений в искренности. Не менее того заслуживала внимания ловкость, с какою он умудрялся перемещать внимание с творца на творение – со своей персоны на те нелепые затеи, которые он измышлял. Я ни разу более не видывал, чтобы заправский мистификатор избежал естественного следствия своих маневров – всеобщего несерьезного отношения к собственной персоне. Постоянно пребывая в атмосфере причуд, друг мой казался человеком самых строгих правил; и даже домашние его ни на мгновение не думали о бароне Ритцнере фон Юнге иначе, как о человеке чопорном и надменном.
Во время его г-нских дней воистину казалось, что над университетом, точно инкуб, распростерся демон doice far niente **
Сладостного безделья (ит.).
[Закрыть]. Во всяком случае, тогда ничего не делали – только ели, пили да веселились. Квартиры многих студентов превратились в прямые кабаки, и не было среди них кабака более знаменитого или чаще посещаемого, нежели тот, что держал барон. Наши кутежи у него были многочисленны, буйны, длительны и неизменно изобиловали событиями.
Как-то раз мы затянули веселье почти до рассвета и выпили необычайно много. Помимо барона и меня, сборище состояло из семи или восьми человек, по большей части богатых молодых людей с весьма высокопоставленной родней, гордых своей знатностью и распираемых повышенным чувством чести. Они держались самых ультранемецких воззрений относительно дуэльного кодекса. Эти донкихотские понятия укрепились после знакомства с некоторыми недавними парижскими изданиями да после трех-четырех отчаянных и фатальных поединков в Г – не; так что беседа почти все время вертелась вокруг захватившей всех злобы дня. Барон, в начале вечера необыкновенно молчаливый и рассеянный, наконец, видимо, стряхнул с себя апатию, возглавил разговор и начал рассуждать о выгоде и особливо о красоте принятого кодекса дуэльных правил с жаром, красноречием, убедительностью и восторгом, что возбудило пылкий энтузиазм всех присутствующих и потрясло даже меня, отлично знавшего, что в душе барон презирал именно то, что превозносил, в особенности же фанфаронство дуэльных традиций он презирал глубочайшим образом, чего оно и заслуживает.
Оглядываясь при паузе в речи барона (о которой мои читатели могут составить смутное представление, когда я скажу, что она походила на страстную, певучую, монотонную, но музыкальную проповедническую манеру Колриджа), я заметил на лице одного из присутствующих признаки даже большей заинтересованности, нежели у всех остальных. Господин этот, которого назову Германном, был во всех смыслах оригинал – кроме, быть может, единственной частности, а именно той, что он был отменный дурак. Однако ему удалось приобрести в некоем узком университетском кругу репутацию глубокого мыслителя-метафизика и, кажется, к тому же наделенного даром логического мышления. Как дуэлянт он весьма прославился, даже в Г – не. Не припомню, сколько именно жертв пало от его руки, но их насчитывалось много. Он был несомненно смелый человек. Но особенно он гордился доскональным знанием дуэльного кодекса и своей утонченностью в вопросах чести. Это было его коньком. Ритцнера, вечно поглощенного поисками нелепого, его увлечение давно уж вызывало на мистификацию. Этого, однако, я тогда не знал, хотя и понял, что друг мой готовит какую-то проделку, наметив себе жертвой Германца.
Пока Ритцнер продолжал рассуждения, или, скорее, монолог, я заметил, что взволнованность Германна все возрастает. Наконец, он заговорил, возражая против какой-то частности, на которой Ритцнер настаивал, и приводя свои доводы с мельчайшими подробностями. На это барон пространно отвечал (все еще держась преувеличенно патетического тона) и заключил свои слова, на мой взгляд, весьма бестактно, едкой и невежливой насмешкой. Тут Германн закусил удила. Это я мог понять по тщательной продуманности возражений. Отчетливо помню его последние слова. «Ваши мнения, барон фон Юнг, позвольте мне заметить, хотя и верны в целом, но во многих частностях деликатного свойства они дискредитируют и вас, и университет, к которому вы принадлежите. В некоторых частностях они недостойны даже серьезного опровержения. Я бы сказал больше, милостивый государь, ежели бы не боялся вас обидеть (тут говорящий ласково улыбнулся), я сказал бы, милостивый государь, что мнения ваши – не те, каких мы вправе ждать от благородного человека».
Германн договорил эту двусмысленную фразу, и все взоры направились на барона. Он побледнел, затем густо покраснел; затем уронил носовой платок, и, пока он за ним нагибался, я, единственный за столом, успел заметить его лицо. Оно озарилось выражением присущей Ритцнеру насмешливости, выражением, которое он позволял себе обнаруживать лишь наедине со мною, переставая притворяться. Миг – и он выпрямился, став лицом к Германну; и столь полной и мгновенной перемены выражения я дотоле не видывал. Казалось, он задыхается от ярости, он побледнел, как мертвец. Какое-то время он молчал, как бы сдерживаясь. Наконец, когда это ему, как видно, удалось, он схватил стоявший рядом графин и проговорил, крепко сжав его: «Слова, кои вы, мингеер Германн, сочли приличным употребить, обращаясь ко мне, вызывают протест по столь многим причинам, что у меня нет ни терпения, ни времени, дабы причины эти оговорить. Однако то, что мои мнения – не те, каких мы вправе ждать от благородного человека, – фраза настолько оскорбительная, что мне остается лишь одно. Все же меня вынуждает к известной корректности и присутствие посторонних и то, что в настоящий момент вы мой гость. Поэтому вы извините меня, ежели, исходя из этих соображений, я слегка отклонюсь от правил, принятых среди благородных людей в случае личного оскорбления. Вы простите меня, ежели я попрошу вас немного напрячь воображение и на единый миг счесть отражение вашей особы вон в том зеркале настоящим мингеером Германном. В этом случае не возникнет решительно никаких затруднений. Я швырну этим графином в вашу фигуру, отраженную вон в том зеркале, и так выражу по духу, если не строго по букве, насколько я возмущен вашим оскорблением, а от необходимости применять к вашей особе физическое воздействие я буду избавлен».
С этими словами он швырнул полный графин в зеркало, висевшее прямо напротив Германна, попав в его отражение с большою точностью и, конечно, разбив стекло вдребезги. Все сразу встали с мест и, не считая меня и Ритцнера, откланялись. Когда Германн вышел, барон шепнул мне, чтобы я последовал за ним и предложил свои услуги. Я согласился, не зная толком, что подумать о столь нелепом происшествии.
Дуэлянт принял мое предложение с присущим ему чопорным и сверхутонченным видом и, взяв меня под руку, повел к себе. Я едва не расхохотался ему в лицо, когда он стал с глубочайшей серьезностью рассуждать о том, что он называл «утонченно необычным характером» полученного им оскорбления. После утомительных разглагольствований в свойственном ему стиле, он достал с полок несколько заплесневелых книг о правилах дуэли и долгое время занимал меня их содержанием, читая вслух и увлеченно комментируя прочитанное. Припоминаю некоторые заглавия: «Ордонанс Филипиа Красивого о единоборствах», «Театр чести», сочинение Фавина и трактат Д'Одигье «О разрешении поединков». Весьма напыщенно он продемонстрировал мне «Мемуары о дуэлях» Брантома, изданные в 1666 году в Кельне, – драгоценный и уникальный том, напечатанный эльзевиром на веленевой бумаге, с большими полями, переплетенный Деромом. Затем он с таинственным и умудренным видом попросил моего сугубого внимания к толстой книге в восьмую листа, написанной «не варварской латыни неким Эделеном, французом, и снабженной курьезным заглавием „Duelli Lex scripta, et non aliterque“ **
«Закон дуэли, писаный и неписаный и прочее» (лат.).
[Закрыть]. Оттуда он огласил мне один из самых забавных пассажей на свете, главу относительно «Injuriae per applicationem, per construct! onem et per se»**
«Оскорбление прикосновением, словом и само по себе» (лат.).
[Закрыть] , около половины которой, как он меня заверил, было в точности применимо к его «утонченно необычному» случаю, я не мог понять ни слова из того, что услышал, хоть убейте. Дочитав главу, он закрыл книгу и осведомился, что, по-моему, надлежит предпринять. Я ответил, что целиком вверяюсь его тонкому чутью и выполню все, им предлагаемое. Ответ мой, видимо, ему польстил, и он сел за письмо барону. Вот оно.
«Милостивый государь, друг мой, г-н П., передаст Вам эту записку. Почитаю необходимым просить Вас при первой возможности дать мне объяснения о произошедшем у Вас сегодня вечером. Ежели на мою просьбу Вы ответите отказом, г-н П, будет рад обеспечить, вкупе с любым из Ваших друзей, коего Вы соблаговолите назвать, возможность для нашей встречи.
Примите уверения в совершеннейшем к Вам почтении.
Имею честь пребыть Вашим покорнейшим слугою, Иоганн Германн».
«Барону Ритцнеру фон Юнгу, 18 августа 18., г.»
Не зная, что еще мне делать, я доставил это послание Ритцнеру. Когда я вручил ему письмо, он отвесил поклон: затем с суровым видом указал мне на стул. Изучив картель, он написал следующий ответ, который я отнес Германцу.
«Милостивый государь, наш общий друг, г-н П., передал мне Ваше письмо, написанное сегодня вечером. По должном размышлении откровенно признаюсь в законности требуемого Вами объяснения. Признавшись, все же испытываю большие затруднения (ввиду утонченно необычного характера наших разногласий и личной обиды, мною нанесенной) в словесном выражении того, что в виде извинения долженствует от меня последовать, дабы удовлетворить всем самомалейшим требованиям и всем многообразным оттенкам, заключенным в данном инциденте. Однако я в полной мере полагаюсь на глубочайшее проникновение во все тонкости правил этикета, проникновение, коим Вы давно и по справедливости славитесь. Будучи вследствие этого полностью уверен в том, что меня правильно поймут, прошу Вашего соизволения взамен изъявления каких-либо моих чувств отослать Вас к высказываниям сэра Эделена, изложенным в девятом параграфе главы «Injuriaeperappli-cationem,perconstructionemetperse» его труда «DuelliLexscripta,etnpn;aliterque». Глубина и тонкость Ваших познаний во всем, там трактуемом, будет, я вполне уверен, достаточна для того, дабы убедить Вас, что самый факт моей ссылки на этот превосходный пассаж должен удовлетворить Вашу просьбу объясниться, просьбу человека чести.
Примите уверения в глубочайшем к Вам почтении. Ваш покорный слуга Фон Юнг».
«Господину Иоганну Германцу, 18 августа 18.. г.»
Германн принялся читать это послание со злобной гримасою, которая, однако, превратилась в улыбку, исполненную самого смехотворного самодовольства, как только он дошел до околесицы относительно «Injuriae per applicationem, per constructionem et per se». Дочитав письмо, он стал упрашивать меня с наилюбезнейшей из возможных улыбок присесть и обождать, пока он не посмотрит упомянутый трактат. Найдя нужное место, он прочитал его про себя с величайшим вниманием, а затем закрыл книгу и высказал желание, дабы я в качестве доверенного лица выразил от его имени барону фон Юнгу полный восторг перед его, барона, рыцарственностью, а в качестве секунданта уверить его, что предложенное объяснение отличается абсолютной полнотою, безукоризненным благородством и, безо всяких отговорок, исчерпывающе удовлетворительно.
Несколько пораженный всем этим, я ретировался к барону. Он, казалось, принял дружелюбное письмо Германна как должное, и после нескольких общих фраз принес из внутренних покоев неизменный трактат «Duelli Lex scripta, et non; aliterque». Он вручил мне книгу и попросил просмотреть в ней страницу-другую. Я так и сделал, но безрезультатно, ибо оказался неспособен извлечь оттуда ни крупицы смысла. Тогда он сам взял книгу и прочитал вслух одну главу. К моему изумлению, прочитанное оказалось до ужаса нелепым описанием дуэли двух павианов. Он объяснил мне, в чем дело, показав, что книга prima facie **
На первый взгляд (лат.).
[Закрыть] была написана по принципу «вздорных» стихов Дю Бартаса, то есть слова в ней подогнаны таким образом, чтобы, обладая всеми внешними признаками разумности и даже глубины, не заключать на самом деле и тени смысла. Ключ к целому находился в том, чтобы постоянно опускать каждое второе, а затем каждое третье слово, и тогда нам представали уморительные насмешки над поединками нашего времени.
Барон впоследствии уведомил меня, что он нарочно подсунул трактат Германну за две-три недели до этого приключения, будучи уверен, что тот, судя по общему направлению его бесед, внимательнейшим образом изучит книгу и совершенно убедится в ее необычайных достоинствах. Это послужило Ритцнеру отправной точкой. Германн скорее бы тысячу раз умер, но не признался бы в неспособности понять что-либо на свете, написанное о правилах поединка.
«ТЫ ЕСИ МУЖ. СОТВОРИВЫЙ СИЕ!»
Мне предстоит сейчас, сыграв роль Эдипа, разгадать загадку Рэттлборо. Я намерен открыть вам – ибо, кроме меня, этого никто не может сделать – секрет хитроумной выдумки, без которой не бывать бы чуду в Рэттлборо – чуду единственному и неповторимому, истинному, общепризнанному, бесспорному и неоспоримому чуду; оно раз и навсегда положило конец неверию среди местных жителей и вернуло к старушечьему ханжеству всех, кто прежде, не помышляя ни о чем, кроме плоти, отваживался щеголять скептицизмом.
Это, случилось – я постараюсь избежать неуместно легкомысленного тона – летом 18., года. Мистер Барнабас Челноук, один из самых состоятельных и самых уважаемых жителей города, исчез за несколько дней перед тем при обстоятельствах, дававших повод для весьма мрачных подозрений. Мистер Челноук выехал из Рэттлборо верхом рано утром в субботу; путь его лежал в город, что в пятнадцати милях от Рэттлборо, и он намеревался возвратиться в тот же день к вечеру. Два часа спустя лошадь вернулась назад без всадника и без вьюков, которые мистер Челноук приторочил к седлу перед отъездом. К тому же, она была ранена и покрыта грязью. Все это, вместе взятое, разумеется, весьма встревожило друзей пропавшего; а когда в воскресенье утром стало известно, что мистер Челноук все еще не появился, весь городок поднялся и en masse **
Сообща, толпой (франц.)
[Закрыть] отправился на розыски тела.
Самым настойчивым и энергичным организатором этих поисков был близкий друг мистера Челноука, некий мистер Чарлз Душкине, или, как решительно все его Называли, – «Чарли Душкине», или – «старина Чарли Душкине». Есть ли тут какое-нибудь удивительное совпадение или самое имя неуловимо влияет на характер – это я никогда толком не мог понять; но факт остается фактом: еще не существовало на свете человека по имени Чарлз, который не был бы храбрым, честным, откровенным и добродушным малым, душа нараспашку: и голос у него звучный, внятный и ласкающий слух, и глаза всегда глядят прямо на вас, словно говоря:
«У меня совесть чиста, мне бояться некого и, уж во всяком случае, ни на какую низость я не способен».
Вот почему всех приветливых и беззаботных людей наверняка зовут Чарлз.
Итак, «старине Чарли Душкинсу», – хоть он и появился в городке всего месяцев шесть назад или около того и хотя прежде никто не слыхал о нем, – не стоило ни малейшего труда завязать знакомства со всеми уважаемыми гражданами Рэттлборо. Любой из них, не задумываясь, ссудил бы ему под честное слово хоть тысячу; что же касается женщин, то невозможно даже представить себе, чего бы они ни сделали, лишь бы угодить «старине Чарли». И все только потому, что при крещении его нарекли Чарлзом – и, следовательно, он уже не мог не обладать тем открытым лицом, которое, как говорится, служит лучшей рекомендацией.
Я уже упомянул о том, что мистер Челноук считался одним из самых уважаемых и, несомненно, самым состоятельным человеком в Рэттлборо, а «старина Чарли Душкине» был с ним так близок – ну, прямо брат родной! Оба старых джентльмена жили рядом, и хотя мистер Челноук едва ли хоть раз побывал в гостях у «старины Чарли» и, как хорошо было известно, никогда не садился у него за стол, все же, как я только что заметил, это нисколько не мешало их тесной дружбе: дня не проходило без того, чтобы «старина Чарли» раза три-четыре не заглянул к соседу справиться, как дела, весьма часто оставался завтракать или пить чай и почти ежедневно – обедать; а уж сколько стаканчиков пропускали приятели за один присест, пожалуй, и не сосчитаешь. Любимым напитком «старины Чарли» было шато-марго, и, глядя, как этот почтенный джентльмен вливает себе в глотку кварту за квартой, мистер Челноук, казалось, радовался от всей души. И вот однажды, когда головы наполнились винными парами, а бутылки соответственно опустели, мистер Челноук, хлопнув своего закадычного друга по спине, объявил ему: «Знаешь, что я тебе скажу, старина Чарли? Ей-Богу, ты самый славный малый, какого мне доводилось встречать на своем веку, и раз тебе нравится хлестать вино этаким вот манером, так будь я проклят, если не подарю тебе большущий ящик шато-марго! Разрази меня Бог (у мистера Челноука была прискорбная привычка божиться, хоть он и редко заходил дальше таких выражений, как „Разрази меня Бог“ или „Ей же ей“ или „Чтоб мне провалиться“), – разрази меня Бог, – продолжал он, – если я сегодня же после обеда не отправлю в город заказ на двойной ящик самого лучшего шато, какое только удастся сыскать, и я подарю его тебе, да подарю! – молчи, не возражай мне – непременно подарю, слышишь? И дело с концом! Так смотри же – на днях тебе его привезут, – как раз тогда, когда ты и ждать-то не будешь!» Я упомянул об этом небольшом проявлении щедрости со стороны мистера Челноука лишь для того, чтобы показать вам, насколько близкими были отношения двух друзей.
Так вот, в то воскресное утро, о котором идет речь, когда стало уже совершенно ясно, что с мистером Челноуком случилось что-то неладное, никто, по-моему, не был потрясен глубже, чем «старина Чарли Душкине». В первую минуту, услыхав, что лошадь вернулась домой без хозяина и без седельных вьюков, вся залитая кровью, струившейся из раны, – пистолетная пуля пробила насквозь грудь несчастного животного, хоть и не уложила его на месте, – услыхав об этом, он весь побелел, как будто пропавший был его любимым братом или отцом, и задрожал всем телом, словно в тяжком пароксизме лихорадки.
Сначала он был слишком поглощен своим горем для того, чтобы начать действовать или обдумать какой-либо план, и даже довольно долго уговаривал остальных друзей мистера Челноука не поднимать пока шума: лучше всего-де подождать немного – скажем, неделю-две или месяц-другой, – авось что-нибудь да выяснится или, глядишь, появится и сам мистер Челноук, собственной персоной, и объяснит, почему ему вздумалось отправить лошадь домой. Я полагаю, вам не раз случалось замечать это желание повременить, помешкать у людей, которых гложет мучительная скорбь. Душа их словно оцепенела, они испытывают ужас перед всяким подобием действия и ни на что в мире не променяют возможности лежать в постели и, как выражаются пожилые дамы, «лелеять свое горе», иными словами – все вновь и вновь оплакивать случившееся несчастье.
Жители Рэттлборо были очень высокого мнения об уме и рассудительности «старины Чарли», и большинство склонялись к мысли, что он прав и что не следует поднимать шум, «пока что-нибудь не выяснится», – как выразился сей почтенный старый джентльмен; и я полагаю, что в конце концов на том бы все и порешили, если бы не крайне подозрительное вмешательство племянника мистера Челноука, молодого человека, ведущего весьма беспорядочный образ жизни и к тому же наделенного отвратительным характером. Этот племянник, по имени Шелопайн, и слышать не хотел о том, что «нужно, де, сидеть спокойно», и настоятельно требовал немедленно начать поиски «тела убитого». Именно так ом и выразился, и мистер Душкине тогда же справедливо заметил, что «это выражение, по меньшей мере, странное». Последнее замечание «старины Чарли» также произвело большое впечатление на собравшихся, и слышали даже, как кто-то весьма внушительно вопросил: «Каким образом могло случиться, что молодой мистер Шелопайн столь хорошо знаком со всеми обстоятельствами исчезновения своего богатого дяди и чувствует себя вправе ясно и недвусмысленно утверждать, будто дядя его убит)» После этого некоторые из присутствовавших обменялись колкостями и резкостями, а в особенности «старина Чарли» и мистер Шелопайн; последнее, впрочем, никого особенно не удивило, ибо вот уже три-четыре месяца как между ними не было и намека на приязнь, а однажды дошло даже до того, что мистер Шелопайн ударом кулака сбил с ног друга своего дяди якобы за какую-то чрезмерную вольность, которую тот позволил себе в доме дяди, где проживал и племянник. Говорят, что в ту минуту «старина Чарли» явил собою образец выдержки и христианского смирения. Он поднялся на ноги, привел в порядок свое платье и даже не попытался воздать обидчику злом за зло. Он только пробормотал несколько слов, что мол «за все расквитается с ним при первом же удобном случае» – естественное и вполне понятное излияние гнева, еще ничего, впрочем, не означавшее и, вне всякого сомнения, тут же забытое.
Как бы то ни было (случай этот не имеет ни малейшего касательства к тому, о чем здесь идет речь), известно, что граждане Рэттлборо, главным образом послушавшись уговоров мистера Шелопайна, решили, наконец, разойтись и приступить к розыскам исчезнувшего мистера Челноука. Я хочу сказать, что таково было самое первое их решение. Когда никто уже более не сомневался, надо ли начинать розыски, было высказано мнение, что участники поисков должны, конечно, разойтись в разные стороны, иными словами – разбиться на группы для более тщательного обследования местности. Но «старина Чарли» с помощью цепи остроумных рассуждении (я уж теперь не помню, каких именно), в конце концов, убедил собравшихся, что этот план – самый неразумный из всех возможных; да, убедил – всех, кроме мистера Шелопайна. Итак, условились, что поиски, упорные и весьма обстоятельные, будут вести горожане en masse во главе с самим «стариною Чарли».
Что касается последней детали этого решения, то лучшего предводителя, чем «старина Чарли», найти было невозможно: каждый знал, что взор у него острее, чем у рыси. Однако, хоть он и заглядывал со своим отрядом » разные ямы и укромные уголки, хоть он и водил его по дорогам, о существовании которых никто и не подозревал, я хотя поиски продолжались непрерывно, днем и ночью, почти целую неделю, все же никаких следов мистера Челноука обнаружить не удалось. Впрочем, когда я Говорю «никаких следов», не надо понимать меня буквально, потому что какие-то следы, конечно, были. Путь несчастного джентльмена удалось проследить по отпечаткам подков его лошади (на этих подковах была особая метка) до определенного пункта, примерно в трех милях к востоку от городка, на большой дороге, ведущей в соседний город. Здесь следы сворачивали на глухую тропинку; она шла прямо через лес и снова выходила на большую дорогу, сокращая путь примерно на полмили. Отпечатки подков привели, наконец, к заболоченному озерку, скрывавшемуся в зарослях ежевики справа от тропинки, и на берегу озерка все следы терялись. Заметно било, однако, что здесь происходила какая-то борьба и, по-видимому, с тропинки в воду волокли какое-то большое и тяжелое тело, гораздо больше и тяжелее человеческого. Дно озерка дважды тщательно обшарили, но ничего не нашли, и горожане, разочаровавшись и не веря в успех, уже готовы были отправиться дальше, когда провидение внушило мистеру Душкинсу счастливую мысль спустить воду совсем. Этот план был встречен возгласами одобрения и восторженными похвалами проницательности и уму «старины Чарли». Так как многие запаслись лопатами на случай, если придется выкапывать труп, воду отвели легко и быстро; и едва лишь показалось покрытое илом дно, – как на самой середине был обнаружен черный бархатный жилет, в котором почти все присутствовавшие немедленно признали часть одежды мистера Шелопайна. Жилет был весь изодран и Испачкан кровью, и сразу же нашлись люди, которые отчетливо помнили, что он был на своем владельце в то самое утро, когда мистер Челноук отправился в город. Нашлись и другие, готовые, в случае надобности, присягнуть, что той одежды, о которой идет речь, на мистере Шелопайне в течение всей остальной части столь памятного дня не было; но не оказалось никого, кто стал бы утверждать, что хоть раз видел ее на мистере Шелопайне после исчезновения мистера Челноука.
Дело принимало серьезный для мистера Шелопайна оборот, и, как доказательство, неоспоримо подтверждающее возникшие против него подозрения, было отмечено, что он побелел, как стена, а на вопрос, может ли он что-нибудь сказать в свое оправдание, не мог ответить ни слова. Вслед за тем немногие друзья, которых еще не успел оттолкнуть его разгульный образ жизни, покинули его, бежали все до одного и даже ухитрились перекричать старых и откровенных врагов, требуя немедленного ареста преступника. Тем ярче засияло на этом фоне великодушие мистера Душкинса. Он выступил с горячей и чрезвычайно красноречивой защитой мистера Шелопайна и неоднократно ссылался на то, что от чистого сердца простил этому несдержанному молодому джентльмену – «наследнику достойного мистера Челноука» – оскорбление, которое он (молодой джентльмен), бесспорно в пылу гнева, счел возможным нанести ему (мистеру Душкинсу). Да, он искренне прощает его: и что касается его (мистера Душкинса), то он никак не намерен доводить до крайности подозрения, которые – увы, этого нельзя отрицать – возникли против мистера Шелопайна; он (мистер Душкине) сделает все, что в его силах, употребит весь тот скромный запас красноречия, которым он располагает, для того, чтобы.., чтобы.., ну, скажем, выставить в более благоприятном свете – насколько совесть ему позволит – наиболее тяжелые детали этого и впрямь до крайности запутанного дела.
Мистер Душкине продолжал в том же духе еще с полчаса, которые послужили к вящему прославлению как его ума, так и сердца. Но ведь слова подобных добряков так редко отвечают истинным их намерениям; охваченные самым горячим желанием помочь другу, они теряют голову и окончательно запутываются во всевозможных contretemps **
Здесь: недоразумениях (франц.)
[Закрыть] и mal a proposisms **
Неуместных оговорках (франц.)
[Закрыть] и таким образом – часто с самыми лучшими намерениями – приносят делу несравненно больше вреда, чем пользы.




























