Текст книги "Большевик, подпольщик, боевик. Воспоминания И. П. Павлова"
Автор книги: Е. Бурденков
Жанры:
История
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 16 страниц) [доступный отрывок для чтения: 6 страниц]
Как я уже говорил, в Языково я приехал от уездного земства строить Народный дом. Здесь я близко сошелся с управляющим помещика и его семьей. Сам граф бывал в имении только летом – рыбачил на пруду, охотился, в общем – отдыхал. Был он либерал, как и его брат[75]75
Толстой Петр Петрович (1870–1918) – граф, общественный и политический деятель, младший брат А.П. Толстого. По окончании физико-математического факультета Московского университета некоторое время жил в родовом имении жены, селе Языково Уфимской губернии. Благодаря его усилиям, местным земством в селе был построен Народный дом, проведен телефон до Уфы и других пунктов уезда. Впоследствии переехал в Уфу, где владел типографией. Вступил в конституционно-демократическую партию, на два трехлетия избирался гласным тетюшского уездного земства Казанской губернии; с 1903 г. состоял гласным уфимского уездного и губернского земства, был членом губернской земской управы, почетным мировым судьей Уфимского уезда. В 1906 г. избран депутатом I Государственной думы от Уфимской губернии. За подписание Выборгского воззвания был осужден к трем месяцам тюрьмы. В 1907 г. основал газету «Вестник Уфы», с 1915 г. издавал газету «Уфимская жизнь» (закрыта уфимским ревкомом в апреле 1918 г. как «рупор контрреволюции»). В 1917 г. выдвигался партией к.-д. кандидатом на выборах в Учредительное собрание, председатель уфимского губернского комитета партии. В числе нескольких десятков выдающихся горожан 17 июня 1918 г. был арестован в качестве заложника и увезен из Уфы. В конце июля все заложники были расстреляны, тела сброшены в воду.
[Закрыть], живший в Уфе и издававший там же либеральную газету. Был у них и младший брат, который застрелился, когда я был еще маленьким, помню, бегал на его похороны. В народе говорили, что он был «крамольник» и покончил с собой, когда его разоблачили. Зять графа пошел «в народ» – жил в Языкове отдельно и был ходатаем у мужиков перед властями. Писал им прошения разные и пил с ними водку где попало.
Звали графского управляющего Николай Иванович Зиновьев. Помню его еще ребенком, когда он был приказчиком. Позже он сделался ключником, а вот теперь стал управляющим. У него был сын-гимназист, дочь и поразительной красоты жена. Таких красивых женщин я, пожалуй, ни до, ни после не встречал. Жили Зиновьевы в отдельном домике, скромно и дружно. Сам он был на удивление строг и щепетилен – рассказывали, что даже продукты покупал на базаре и никогда ничего барского не брал. Вспоминается такой случай. Как-то мы с техником отправились на охоту в барский лес. За целый день добыли одного зайца, измученные возвращаемся домой. Навстречу – Николай Иванович, верхами. Он мирно так спрашивает: «Ну, как охотничали?». Мы: «Подстрелили одного зайца».
Он: «Да, маловато. Но, все равно, платите штраф 3 рубля – за охоту в лесу графа без разрешения». Мы уплатили, он выдал квитанцию и говорит: «Сегодня жена стряпает пельмени. Приходите на пульку. Кстати, спрыснем и вашего зайца. Иван Игнатьевич (директор школы) уже приглашен. Приходите! Не сердитесь – служба службой, а дружба дружбой». Жена Николая Ивановича потом говорила, что он оштрафовал бы даже родного сына, если бы застал его в лесу.
За вечерним преферансом собиралась вся сельская интеллигенция. Александр Николаевич Кормушкин, техник-строитель, в помощники к которому меня определили, происходил из семьи мелкого служащего, его жена была учительницей. Он окончил Самарское техническое училище, был скромен, умен и очень честен. Любил охоту и преферанс; читал мало. Мы с ним много ездили по стройкам. Подрядчики его боялись – на приемке работ он был неумолим: стены простукивал молотком, лазил в колодцы, на крышу, на чердаки – везде, где можно было спрятать дефекты. По убеждениям был меньшевиком, дружил с другим техником, который, хотя и беспартийный, придерживался передовых взглядов. К Кормушкиным на пульку приходили Иван Игнатьевич и учительница той же школы, Зоя Константиновна Гуменская. У Кормушкиных я с ними и познакомился. Поскольку, кроме преферанса, этих люди, пожалуй, ничего на досуге более не интересовало, я стал искать других знакомств. Сошелся с волостным писарем Иваном Яковлевичем Фиониным[76]76
Фионин Иван Яковлевич (1889–1938) – военный, советский деятель. Арестован в 1936 г. по обвинению в контрреволюционной троцкистской деятельности и в 1938 г. расстрелян. Реабилитирован в 1960 г.
[Закрыть], возобновил отношения с агрономом Васей Тимофеевым, с которым когда-то учился, с телеграфистом, которого за глаза звали «тук-тук», со старшим агрономом.
Гуменская была «епархиалка» (выпускница женского епархиального училища), вместе с двумя своими сестрами учительствовала. В быту семья была строгая, но не особенно грамотная. Вася Ананьин-Тимофеев окончил сельскохозяйственное училище. Веселый, довольно остроумный, много читал. Телеграфист «тук-тук» был молодой, задорный балагур. Фионин пользовался у крестьян большим авторитетом. Был неподкупен, не пил и не курил. С крестьянами был ровен, спокоен, но спуску никому не давал. Был не особенно общителен и даже в преферанс играл редко.
Директор школы Иван Игнатьевич говорил басом, любил поесть, а за едой – проповедовать. Например, что щи надо не варить, а парить в русской печи, в чугунке, плотно закрытом сковородой. Тогда, по его словам, они делаются ароматными и особенно вкусными. Пьяницей не был, но выпить любил. Выпив рюмочку, крякал и причмокивал, приговаривая, что лучше русской водки на свете напитка нет. Жили они вдвоем с женой, детей у них не было, и этим, вероятно, объясняется, что жена ему частенько изменяла.
Кроме них я общался с сыновьями своего квартирного хозяина Филиппа Андреевича Пономарева – Никешкой, Мишей и Никитой. Были у меня друзья и в семье дяди – мои двоюродные братья и сестры. Одна из них, Маша, когда меня арестовывали и отправляли в ссылку, все плакала и причитала: «Ох, опять Ваню арестовали! Да когда же они его перестанут арестовывать. Да как это он не бережется!» и т. д. Когда ее мать, тетка Параня, бывало, начнет об этом рассказывать, Маша покраснеет и убежит. Я найду ее и начну утешать. Замуж ее выдали за нелюбимого, и вскоре она умерла. Когда ее отпевали, ее отца, а моего дядю Андрея хватил удар. Вскоре умерла и тетка Параня. Но об этом я узнал в 1916 году, уже на фронте.
Помимо преферанса языковская интеллигенция играла в лапту и в городки, летом часто отправлялись в лес на пикники. Конечно, не пренебрегали и алкоголем, но пьянства при этом не наблюдалось. Крепко выпивали только по большим праздникам. Однажды на Пасху Иван Игнатьевич и агроном напились, в обнимку шли по улице и горланили песни. Встретив водовоза, сели верхом на бочку, запели: «Христос воскресе из мертвых» – и с этим песнопением въехали во двор. Долго после этого над ними смеялись.
Когда я вернулся в Языково, на базаре парни показывали на меня пальцем, как на «крамольника». Многие со мной учились в школе и знали меня с детства. О моих арестах и ссылках было известно и языковским урядникам, которые, как мне передавали, тайком за мной следили. В общем, я скоро понял, что, приехав в село, где вырос, я совершил ошибку – сидеть сложа руки я не привык, а распространять нелегальную литературу, которую я привез из Уфы, в таких условиях было сложно. Моими читателями стали Тимофеев и Фионин, а потом сыновья квартирного хозяина – ребята грамотные, развитые. У них же книги и хранил. Потом вместе начали ставить спектакли в Народном доме, на которые съезжались учителя даже из соседних сел.
Как-то одна учительница спрашивает Гуменскую, показывая на меня: «А кто этот беленький?». Она ответила: «Простой деревенский парень, хотя и очень развитой». Вот, думаю, точная характеристика.
Именно – простой деревенский парень. Потому свое место знал и в интеллигенцию не лез. С этой учительницей у меня вначале был интересный разговор – в доме Кормушкина, за преферансом.
– Скажите, кто Вы, что Вы за человек? – спрашивает она.
– Помощник техника-строителя, Иван Петрович Павлов, уроженец этого села.
Она засмеялась и говорит: «Это я и без Вас знаю, а вот по-настоящему-то кто Вы? Знаете ли Вы, какие страшные слухи о Вас по селу ходят?». Я отшутился, попрощался и ушел. После, когда мы подружились, она меня попрекала за скрытность, но не мог же я, в самом деле, рассказывать ей о своей подпольной работе! О том, что я был боевиком, она узнала только в 1918 году, когда это уже ни для кого не было секретом.
Я частенько бывал у своих двоюродных братьев, но общего языка с ними так и не нашел. Их отец, мой дядя, много лет батрачил на некоего Гусева, женился на его дочери и превратился в середняка. Жил он в достатке, имея двух сыновей и двух дочерей, в наемных руках не нуждался. При советской власти его дети стали крупными работниками в колхозе, старший Степан был даже его председателем. Так вот, тогда на мои речи все они неизменно отвечали: «Пускай бедняки и батраки идут против царя, а нам ничего не надо».
Известь для языковского Народного дома мы решили обжигать в горах, в нескольких верстах от села. Привезли из Уфы мастера, вместе с ним построили шалаш и поселились в нем; рабочие жили в соседней деревне. Выкопали яму конусом вниз, обложили ее камнем, заготовили дров и начали обжиг. У огня дежурили по очереди. Недели через три работу закончили и вернулись в Языково.
Все это было в разгар весны, в мае – жаворонки поют, в липовой роще по соседству неумолчный птичий гомон! Я ходил с ружьем на косачей и, бывало, лягу на полянке в гуще леса и часами слушаю их пение. Один раз набрел на глухариный ток и долго любовался грациозным танцем этой красивой птицы. Стрелять не стал. С тех пор полюбил ходить в лес подышать воздухом, послушать птиц, полюбоваться цветами. На севере нет такого их разнообразия, как на лугах Башкирии весной.
Из старых друзей ко мне в Языково приезжал только Миша Юрьев – он работал десятником на постройке шемякской больницы. Мызгин пропадал где-то на южноуральских заводах, и времени на поездки ко мне у него не было. Жизнь революционера была тяжела. Недаром, попав в тюрьму, подпольщик, как правило, дня три спал без просыпа. Помню, в декабре 1907 года к нам в камеру уфимской тюрьмы привели Михаила Гузакова, закованного в ножные и ручные кандалы. Зная, что его ждет смертная казнь, он, тем не менее, спал несколько суток кряду – так был измучен подпольной работой.
Летом 1914 года мы с Кормушкиным много времени проводили на охоте. Уходили в ночь, возвращались только на другой день поздно вечером. Охотились с азартом и дичи добывали много. Большей частью стреляли уток в камышах, набивали их штук по 20–30. Сколько раз проваливались в ямы с головой! Большое это было удовольствие, незабываемое. Хотя порой и опасное – однажды Кормушкин угодил мне дробью в спину, но меня спасла толстая кожаная куртка. После охоты, мокрые и грязные, шли к знакомому башкиру-рыболову Он поил нас чаем, а мы его – водкой. Охота как-то не утомляла. Вечерами вместе с Фиониным, Тимофеевым и телеграфистом часто ходили купаться на верхний пруд, а после подолгу беседовали на политические темы. Я, главным образом, доказывал им необходимость вооруженного восстания для взятия власти.
С началом первой мировой войны, осенью 1914 года все мы были взяты в царскую армию. Меня скоро отправили на фронт, Вася Тимофеев попал в школу прапорщиков и, как и телеграфист, тоже потом воевал. Фионин состоял писарем в запасном батальоне. Я с ними переписывался, и снова мы встретились в Уфе только в конце 1917 года. Василий стал большевиком и погиб в гражданскую войну комиссаром, Фионин превратился в крупного военного, а потом советского работника, братья Пономаревы тоже воевали на стороне Советов. Кто знает, может быть, мои беседы с ними в Языкове отчасти стали тому причиной. Кто знает…
В царской армии (1914–1917)
В конце октября 1914 года по повестке воинского начальника мы, языковцы, явились в Уфу и там получили назначение в 144-й запасный батальон, который готовил и отправлял маршевые роты на русско-германский фронт. Нас сразу же разлучили – Василия [Ананьина-Тимофеева] отправили в уфимскую школу прапорщиков (на фронте он потом командовал ротой), а остальных распределили по разным ротам. Я попал в 8-ю. Уфимцам в первое время разрешали ночевать дома, и мы с Фиониным спали на полу в избушке моей матери (позже нас поротно разместили по городским школам). При формировании рот требовалось много писарей, каптенармусов, артельщиков, а грамотных среди призывников было мало. В итоге я, как грамотный, попал в ротные писаря.
Почти каждый вечер я бывал у сестер Тарасовых, к которым приходили Арцибушев, Коковихин, Мызгин. Мы обсуждали политическое положение, знакомились с указаниями центра. Часто собирались у Шашириных и у Короткова. Благодаря этим собеседованиям, я был в курсе политических событий, представлял ход войны, ее закулисные стороны, знал отношение к ней нашей партии и старался донести эти идеи в солдатскую массу. Среди солдат, конечно, преобладали крестьяне, но были и рабочие, и мелкие служащие, вроде приказчиков. Наши беседы о ненужности этой войны для простых людей находили у них живой отклик. Я приносил в казарму и прокламации, которыми снабжал нас «Петруська»-Мызгин. Обстановка для агитации была благоприятная – в казарме процветали порка, мордобой, зуботычины. Этим особенно отличался один фельдфебель, немец по национальности. Солдаты прямо ему говорили: «Подожди, немецкая сука, поедем на фронт, первая пуля будет твоя, а вторая – твоим сородичам». Может быть поэтому этого немца вскоре убрали. Сначала я работал в одиночку, но со временем мне стали помогать старший писарь Ульянов и каптенармус, оба – рабочие Белорецкого завода. Первый был беспартийным, а второй, как оказалось, – меньшевиком.
У Шашириных и у Тарасовых много спорили на теоретические темы, особенно Арцибушев с Михаилом Коковихиным. Арцибушев был ленинцем, а Коковихин тогда почему-то отстаивал точку зрения Богданова[77]77
Богданов Александр Александрович (Малиновский) (1873–1928) – партийный деятель, врач, философ, экономист. Член РСДРП, в 1896–1909 гг. большевик, с 1905 г. член ЦК партии. Руководитель группы «Вперед». С 1918 г. один из идеологов Пролеткульта, с 1926 г. организатор и директор Института переливания крови; погиб, производя на себе опыт.
[Закрыть]. Он всегда был ярым противником боевых дружин, которые организовывались по прямой директиве Ленина и по решению Третьего съезда партии. И сейчас, почти полвека спустя, Коковихин убежден в своей правоте. Недавно я читал его рукопись об истории Миньярской с.-д. организации, где он высказывается резко против боевых дружин, критикуя их с точки зрения пропагандиста – на что я и указал в своей рецензии. А вообще-то это был крупный партийный работник, грамотный, начитанный. Учился в школе пропагандистов на Капри, потом в Париже, у Ленина.
Наступил 1915 год. К началу февраля была сформирована очередная маршевая рота в 250 человек. Солдатам выдали новое обмундирование, назначили взводных командиров, фельдфебеля; роту стали обучать уже отдельно от остальных. Командиром роты был назначен подпоручик Савицкий, который только что закончил юнкерское училище. Меня в списках роты поначалу не было – «свои» люди шепнули, что меня собираются оставить при штабе батальона, и в интересах подпольной работы это меня вполне устраивало. Но в начале марта Савицкий сообщил, что я тоже еду на фронт – в офицерском вагоне, в качестве ротного писаря. Я тут же отправился к Арцибушеву за директивами горкома партии, на другой день получил его «добро» и снялся с партийного учета. Мне было сказано: «Поезжайте. Вы там, а мы здесь будем делать одно дело. Наше место там, где народ».
Дорогой Савицкий рассказал, почему меня не оставили при штабе батальона, предварительно сообщив, что сам он – социал-демократ-меньшевик. Оказалось, что в Уфе меня узнали шпики и внимательно за мной приглядывали, благо штаб моей роты помещался прямо напротив сыскного отделения. К тому времени я уже больше двух лет жил легально и от слежки не берегся настолько, что порой нахально заходил в сыскное позвонить, пока в роте не было телефона. Сыщики без труда установили, что я служу ротным писарем, и сообщили об этом «по профилю» – в Губернское жандармское управление (сами они занимались уголовниками), которое, в свою очередь, направило нашему генералу подробную справку о моем революционном прошлом. Называя меня «крайне неблагонадежным», жандармы требовали отправить меня на фронт с ближайшей маршевой ротой и там «содержать только в окопах». Эту справку Савицкий мне в поезде и предъявил. С такой «путевкой в жизнь» я попал на фронт.
До Варшавы мы ехали по железной дороге, а потом уже пешком отправились на позиции. Все десять дней в Варшаве мы сидели в казарме – в город не пускали – и вели бесконечные разговоры. Я рассказывал о декабристах, читал Некрасова, пересказывал Чехова, Горького, но главной темой, конечно, была война. Хотя никто из моих собеседников воевать не хотел, открыто высказываться в антивоенном духе было невозможно. Свою принадлежность к большевикам я открывать тоже не имел права, и потому вел политические беседы самого общего порядка. На позиции пришли грязные и измученные – в марте в Польше уже жарко, почва песчаная, шли с полной выкладкой по щиколотку в пыли. На месте Савицкому дали другую роту, и он в нее забрал несколько человек, включая меня. Мы попали в резерв 2-го батальона 147-го пехотного полка, жили в палатках на берегу Вислы, против городка Червинска, в паре километров от передовой. Немцы нас обстреливали шрапнелью, но как-то лениво, и мы частенько плавали на лодках в Червинск за французскими булками. Сам Савицкий вскоре заболел и был отправлен в госпиталь.
Наша новая рота состояла сплошь из необученных ратников ополчения. На их фоне мы выглядели «профессорами» и потому сразу были назначены на командные должности. Я, например, вплоть до возвращения Савицкого из госпиталя командовал отделением. Савицкий же, как и обещал, назначил меня ротным писарем. Поганая, надо признаться, была эта должность! Ротный писарь воюет наравне с другими солдатами, но после боя, когда все отдыхают, должен собрать сведения о потерях и доставить их в штаб батальона или полка. Товарищи сидят в окопах, а ты, бывало, под вражеским огнем, бегом или ползком несешь донесение в штаб. Не мудрено, что к осени 1915 года из 16-ти писарей в нашем полку осталось только два, да и я был контужен. У нашего брата была только одна «привилегия» – писарей не посылали ни в разведку, ни на работы. В общем, писаря завидовали солдатам, и многие просились в строй. Но грамотных людей тогда было мало, а убыль среди писарей – высока.
Первое время я, как и другие молодые солдаты, приседал от свиста пуль или разрыва снарядов. Наш фельдфебель, воевавший с начала войны, все смеялся и говорил: «Что присел, пуля-то, ведь, пролетела». Но человек ко всему привыкает, пообвыкли и мы. Некоторые даже бравировали своей храбростью, но это порой плохо кончалось. Помню, один наш солдат принес в котелке воды с реки и на виду немцев стал неспешно умываться. Те начали стрелять, и одна пуля попала ему прямо в висок – в окоп мы стащили его уже мертвым. Другому такому же смельчаку прострелили разом обе ягодицы – что, конечно, потом долго веселило всю роту. После госпиталя парень вернулся в строй, храбро воевал, но больше на бруствере уже не умывался.
К свисту снарядов мы привыкли настолько, что крепко спали в землянках даже во время артобстрелов. Солдаты, конечно, меня поймут. По звуку выстрела научились определять не только калибр снаряда, но и направление его полета. Однажды немцы начали нас обстреливать из 6-дюймовых пушек. Я в это время сидел в нашей канцелярии вместе с фельдфебелем и санитаром. Снаряды ложились все ближе, мои сослуживцы отправились в «лисью нору», а я чуть задержался. Закончил работу и тоже пошел в укрытие. У пулеметного гнезда вижу санитара, который позвал меня под козырек, я отказался и, услышав очередной выстрел, бросился к «лисьей норе». Снаряд разорвался совсем рядом, взрывной волной меня бросило на землю, обдало комьями мерзлой земли. А санитара мы нашли мертвым – с развороченными осколками грудью и животом. Послушайся я его тогда, тоже был бы убит.
Спасали и везение, и реакция. Помню, несу в штаб батальона очередное донесение. Ход сообщения кончился, выхожу на открытое пространство, вдруг слышу винтовочный выстрел. Молниеносно прыгаю обратно в окоп, и тут же пуля впивается в стоящую на бруствере сосну – прямо на уровне моей груди. Постепенно на выстрелы вообще перестали обращать внимание. Бывало, пули свистят, рвутся снаряды, а солдаты делают свои обычные дела: едят, спят, чинят или стирают белье. Днем где-нибудь за пригорком разводили костер и «жарили» белье, гимнастерки, брюки, до отказа забитые вшами. Бывало, держишь над горячими углями гимнастерку и слышишь треск лопающихся насекомых. Тем и спасались – баня у нас была только раз в месяц, когда уводили в резерв. Все мы, конечно, были покрыты вшами, но, как ни странно, тифа не было. Правда, поначалу питались мы неплохо. К казенному пайку прикупали у местных жителей булки, яйца, кур, колбасу. Еще в 1910 году в тюрьме я схватил катар желудка и с тех пор меня мучали изжога и боли. Боялся, что на фронте живот меня погубит. Но за все время пребывания в окопах, с марта 1915 года по март 1917 года, я ни разу не заболел. Даже насморка не было! То ли нервное напряжение заслоняло все бытовые невзгоды, то ли сказалась здоровая основа моего организма.
Мы долго стояли на Бзуре, речке быстрой и чистой, и наши саперы устроили импровизированный водопровод – по трубам качали воду прямо в окопы. Мылись, стирались, в жаркое время обливались холодной водой. Но все равно постоянно ходили грязные и в песке, в окопах под ногами хлюпало. По окопам передвигались согнувшись – немцы в 100 метрах, постреливали, – а высокие даже закрывали голову лопатой. Кругом песок, а подпочвенные воды высоко – глубокий окоп не выроешь: либо осыплется, либо его затопит.
Когда поспели ягоды, варили варенье. Однажды я высыпал в вишневое варенье содержимое кулька, который мне прислала Гуменская. Думал, что это сахар. И только когда мое варенье начало трещать, понял, что сыпанул соли. Как же я ругался и как солдаты издевались надо мной! Я написал об этом Зое и она мне ответила, что с сестрами смеялась над моим маленьким происшествием до слез. Так оно потом и называлось: «Ванино варенье».
Только на передовой я понял, как война сближает людей. Фронтовая дружба завязывается на многие годы, иногда на всю жизнь. Смертельная опасность открывает в человеке его лучшие качества, все мелкое уходит на второй план. Интересно отметить еще один психологический момент. Казалось бы, в окопах опасно, неуютно – вши, грязь, стрельба, а между тем, в резерв с обжитого места мы всякий раз уходили с неохотой. Но, правда, и возвращались на передовую без энтузиазма.
Принято считать, что на фронте презирают трусов. Скажу больше – их убивают, но только если трус погубил товарищей. А вообще-то над трусостью чаще всего добродушно подтрунивали. Нет человека, который бы не боялся за свою жизнь. Боялись и мы, но в бой шли, потому что идти надо было. У нас в роте было два молодых солдата-еврея. Они постоянно держались рядом, над ними поэтому посмеивались. Многие почему-то думают, что евреи трусы по природе. Это, конечно, неправда. В подполье, в тюрьме, в ссылке я не раз встречал евреев очень смелых, волевых. Так и эти молодые еврейчики – случился большой бой и они первыми бросились в атаку. Оба были представлены к Георгиевским крестам, я и рапорт на них писал и в штаб отнес. Но получить награды они не успели – оба вскоре были убиты.
Будучи на фронте, я вел большую переписку – с домашними, с Гуменской и Коротковым, с Арцибушевым, Е.М. Тарасовой, Фиониным, Ульяновым. Был в курсе всех уфимских новостей. В свою очередь, сам подробно писал им о фронтовой жизни и настроениях солдат. Помню, Арцибушев даже намеревался публиковать мои письма в газете «Южный Урал», но чем кончилась эта его попытка, не знаю. Читал неграмотным солдатам письма из деревни. Все эти сведения, плюс информация газеты, которую получал наш ротный, давали мне обширный материал для бесед с товарищами на политические темы. После нашего печально знаменитого отступления 1915 года настроения в окопах было неважные, из деревни тоже приходили плохие вести – сеять и убирать некому, кое-где начался голод, богатели одни кулаки. Я, конечно, старался свести разговор к существующему царскому строю с его жандармерией, помещиками, капиталистами. С меньшевиком Савицким, моим ротным командиром, мы наедине часто спорили на тактические темы. Наверное, со стороны это выглядело странно – на позиции офицер и рядовой на равных обсуждают политические вопросы. Узнай об этом командир полка, нам обоим каторги бы не миновать. Савицкий все хотел представить меня к офицерскому званию, но я отказывался – в солдатской среде мне было лучше.
Тот же Савицкий спас меня от крупных неприятностей. Полуротным у нас служил один малоприятный тип – купеческий сынок, трус, солдат бил и его ненавидели. Как-то он в развязном тоне прокомментировал Савицкому одно из моих личных писем: мол, твой писарь Павлов – просто поэт, а меня спросил, кто та женщина, которой я писал. Я ответил буквально следующее: «Кто она мне, это мое личное дело, а чужие письма читать – низость», и ушел. Взбешенный моим ответом, полуротный решил пожаловаться на меня командиру полка, и Савицкому стоило больших усилий его отговорить. Напиши тот рапорт и учитывая «путевку в жизнь», выданную мне жандармами, меня, пожалуй, упекли бы надолго. Какое-то время спустя полуротного ранили в пятку, и через пару дней он умер в околотке от заражения крови. Солдаты потом рассказывали об этом с усмешкой, из чего я заключил, что это было делом их рук. В общем, хотели малость подстрелить, а он возьми, да подохни. Ну, туда, мол, ему и дорога.
Между тем, наша окопная жизнь шла своим чередом. Кормили нас все хуже – хамса, вобла, селедка, черная и удивительно невкусная чечевичная похлебка. Мы завидовали артиллеристам – те жили в землянках в 4–8 накатов в нескольких верстах от линии фронта, не то, что пули, самолеты до них не долетали, снарядов у них почти никогда не бывало, и они тем и занимались, что играли в городки, да ходили к солдаткам. В разговорах с нами артиллеристы – в основном это были инженеры или студенты-путейцы, народ грамотный – ругательски ругали свое вынужденное безделье и прямо говорили, что «кругом измена». Но когда у них появлялись снаряды, они замечательно стреляли. Мы, пехота, восхищались их меткостью.
В июне 1915 года немцы прорвали фронт в нескольких местах и попытались взять наш V-й Сибирский стрелковый корпус в мешок. Чтобы не попасть в окружение, корпус стал отходить. Нашей 50-й стрелковой дивизии было приказано двигаться в его арьергарде. Страшно вспомнить это отступление! Шли с боями, обычно по ночам, в окружении горящих деревень. Бывало, за сутки проходили верст по 50 – с полной выкладкой и без отдыха, спали прямо на марше. На 10-минутном привале рухнешь в грязь, и дальше в путь. Под утро, придя на позицию, спешно рыли окопы и до вечера задерживали немца. Ночью снимались и снова шли – до следующей остановки.
Помню бой у белорусской деревни Сервичи (или Червичи). К нам подошли крупные немецкие части с орудиями и пулеметами. Глубокие окопы вырыть мы не успели и с трудом отбивались. В разгар боя пришел приказ командира батальона отходить. Наши побежали. Я впервые видел такое паническое бегство, – жуткая картина. А немцы садят из орудий, пулеметов, пули вокруг так и «чокают». Прошли деревню, позади нее в окопах – наши. Там только немцев и остановили. Подсчитали потери – они оказались на удивление небольшими. Но потрепали нас в том бою все равно изрядно – многие потеряли свои шинели и вещевые мешки, все до последней степени грязные, потные и голодные. Только наутро привели себя в порядок и немного поели. Вообще, кормили нас во время этого отступления из рук вон плохо – с июня по август походную кухню мы не видели ни разу. Варили найденную в полях картошку, другие овощи брали на огородах, покупали у крестьян масло и молоко, ловили мелкую домашнюю скотину. Иногда удавалось разжиться и хлебом. Кругом выжженные поля, разоренные польские деревни, плачущие крестьянские дети, – страшная картина. В Белоруссии такого разорения почему-то уже не было.
В Польше мы проходили мимо фольварков польских панов. Сами паны уже разбежались, а свои хозяйства бросили. В одном перед домом-дворцом помню пруд с парой белых лебедей. В доме все оставлено. До того это было хорошо и красиво, что наши солдаты не тронули лебедей и в доме, вопреки обычаю, ничего не разбили. У другого фольварка тоже был пруд, который казаки нашего дозора тут же спустили. Основная рыба ушла, но в водорослях и камышах ее все равно осталось много. Я, как заядлый рыбак, сейчас же снял штаны и залез в воду. За мной – другие солдаты. Руками таскали крупных налимов и чебаков и бросали на берег. В общем, рыбы набрали на всю роту. Потом принялись за раков. И их скоро на берегу выросла гора. Отнесли все это в роту и сварили. А тут еще наш санитар вынимает бутылку водки. Так что мы и выпили, и закусили на славу. Потом выяснилось, что в подвале фольварка солдаты нашли несколько бочонков хорошей самогонки, но офицеры вылили ее в овраг. Однако кое-кто из солдат все-таки успел прилично хлебнуть, и наутро их еле добудились.
С боями мы дошли почти до самой Варшавы. Разместились в окопах у взорванного форта под литерой «А», обнесенного рвом с водой. Августовский день выдался ясным, жарким, и мы кинулись в ров мыться и стираться. Некоторые еще не успели как следует высушиться, как немцы открыли орудийную пальбу. К вечеру канонада стихла и к нам впервые за много месяцев пришла полевая кухня. Ночь прошла спокойно, но утром обстрел возобновился. Наши жалкие три орудия сделали по три ответных выстрела (помню это точно) и удалились. Ну, и постреляли же по нам потом немцы! Много наших полегло.
К вечеру 15 августа немецкие части подошли вплотную к форту. Перед нашими окопами было несколько рядов колючей проволоки, немцев мы отлично видели и расстреливали наступавших «на выбор». Уже в сумерках одна шрапнель разорвалась в окопе рядом со мной. Нас с товарищем оглушило, мы оба упали. Сколько времени так пролежали, не знаю. Вышли из окопа, услышав команду «строиться». Покачиваясь – от контузии кружилась голова – встали в строй, в лазарет идти отказались. Контузия оказалась серьезнее, чем я думал. И сейчас мое контуженное ухо почти не слышит.
Наше отступление продолжалось. Под утро вышли на окраину Варшавы. Жители нас провожали молча, с грустью. Перешли через Вислу по временному деревянному мосту, который уже приготовились сжигать, и на противоположном берегу устроили привал. Пока завтракали, саперы мост сожгли – прямо на наших глазах. Раздались два мощных взрыва – это наши взрывали варшавский вокзал и красавец-мост через Вислу. А дальше – снова бои, походы, лишения, холод и голод. Двигаясь на восток, мы проходили и знаменитую Беловежскую пущу, природа которой поразила меня своей мощной красотой.
Так с боями мы вышли к станции Столбцы под Минском и только там остановились. Дальше немец уже не был допущен. Наше героическое отступление кончилось. В моей роте на тот момент оставалось всего 33 штыка. Нас отвели в полковой резерв, дали отдохнуть, пополнили, обмундировали (выдали даже валенки), стали учить. Ударили ранние морозы. Возле своих землянок мы насажали елок, и если бы было побольше дров, зажили бы совсем по-хорошему. Однажды вечером на установке проволочных заграждений нас застал дождь, и все наши валенки развалились.
Они оказались сваляны из кислой и явно недоброкачественной шерсти. Так подрядчики снабжали нашу армию!
За летне-осеннюю кампанию многие из нас были награждены, и было за что. Шутка ли сказать, весь июль, август и сентябрь мы находились почти в непрерывных боях, толком не обмундированные, полуголодные, без патронов и артиллерии. Это отступление было прямо-таки легендарным. Я получил Георгиевский крест за Сервичи и Георгиевскую медаль за то, что не оставил строй после контузии.
Много по роду службы вращаясь среди офицеров, я к ним присматривался и должен сказать, что эта среда меня разочаровала. И в этом не было предубеждения подпольщика. Везде – и в роте после ухода Савицкого (его назначили полковым адъютантом и я потерял его из виду), и в штабе батальона, и в полковом от офицеров я в основном слышал безобразно скабрезные анекдоты. Ни в ссылке, ни в тюрьме мне не приходилось встречать столь же духовно испорченных людей. Солдаты, конечно, тоже любили рассказывать разные «эдакие» истории, но у них это получалось как-то добродушно, без смакования грязи. Это свое мнение об офицерах я изменил только в гражданскую войну, когда встретил офицеров из рабочих и крестьян, когда и сам стал офицером.