355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Е. Бурденков » Большевик, подпольщик, боевик. Воспоминания И. П. Павлова » Текст книги (страница 7)
Большевик, подпольщик, боевик. Воспоминания И. П. Павлова
  • Текст добавлен: 4 октября 2016, 22:07

Текст книги "Большевик, подпольщик, боевик. Воспоминания И. П. Павлова"


Автор книги: Е. Бурденков



сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 16 страниц) [доступный отрывок для чтения: 6 страниц]

Три ареста (1907–1912)

Часто люди представляют себе арест революционера приблизительно так. Ночь. Все спят. Полиция стучится в лачугу рабочего, ей отворяют, производится обыск, после чего арестованного уводят в тюрьму. На самом деле аресты происходили очень по-разному. Меня арестовывали трижды, и всякий раз по-своему. Расскажу о каждом.

Первый арест (1907)

Это было в сентябре 1907 года в Уфе. Только что по вине соседей-анархистов «провалилась» наша бомбовая мастерская, о которой я уже упоминал. Чудом избежав ареста, я получил приказ как можно скорее уехать в Миньяр или в Сим и лишь ждал, когда товарищи примут у меня и спрячут в надежное место две большие корзины, стоявшие у меня дома. В корзинах хранились коробки для бомб (я делал их и дома) и нелегальная литература. Ожидая, продолжал выполнять партийные поручения. Одно из них состояло в том, чтобы явиться на проходивший в те же дни суд над товарищами-большевиками и попытаться сообщить им о происходящем на воле.

И утром 29 сентября, конечно, безоружным, я отправился в уфимский Окружной суд. Но едва я вошел в Ушаковский парк, мне преградил дорогу полицейский с револьвером в руке, другой подходил со спины, а поодаль я заметил господина неприятной наружности, в синих очках и рукой в правом кармане пальто. Рядом со шпиком стояли извозчики. Полицейские объявили, что я арестован, посадили в пролетку и отвезли в участок. Шпик на другом извозчике отправился следом.

В участке от меня первым делом потребовали назвать свое имя. Как правильно вести себя на допросах, я уже знал (нас этому специально учили), к тому же выполнить это требование полиции было равносильно сообщить ей свой адрес с неизбежным последующим обыском, а там корзины, которые могли «потянуть» на большой каторжный срок. В общем, я отказался назвать свое имя, чем привел полицейских сначала в замешательство, а потом в ярость. Был приглашен «сам» полицмейстер Бухартовский[65]65
  Бухартовский Генрих Генрихович – дворянин польского происхождения, в 1903–1911 гг. уфимский полицеймейстер. Активист трезвеннического движения в Уфе, владелец «дома Бухартовских» – одного из памятников уфимской архитектуры конца XIX в.


[Закрыть]
– гроза всех арестованных, их форменный мучитель, особенно уголовных. Тот прибежал взвинченным, а когда я, 18-летний, при его появлении не встал и даже не снял фуражки, пришел в сущую ярость. Сорвав с меня головной убор, он силой заставил меня подняться, но бить почему-то не стал, а приказал обыскать.

Надо сказать, что в одном из отделений моего портмоне лежала квитанция о подписке на газету с указанием моего точного адреса. На мое счастье, обыскивавший на эту бумажку внимания не обратил. Тем временем меня посадили фотографировать, что тоже было потенциально опасно – я жил в Уфе с детства, многие в городе меня знали и могли легко опознать. Вспомнив один из уроков в боевой школе, в момент съемки я незаметно для фотографа слегка качнулся назад. Вероятно, фокус удался, потому что когда спустя три дня мою фотографию показали разыскивавшей меня матери, она меня на ней не узнала.

Не добившись ничего в полицейском участке, меня под усиленным конвоем отправили в жандармское управление. Там меня долго показывали каким-то подозрительным личностям, вероятно, филерам – агентам наружного наблюдения. Тоже без толку. Промучившись таким образом, посадили в дежурную комнату. И вновь мне повезло. Воспользовавшись тем, что мой охранник-жандарм увлеченно читал газету, я незаметно вытащил из портмоне злополучную квитанцию и, изжевав, бросил в угол. Однако положить бумажник на прежнее место (в карман брюк) не успел – за мной снова пришли, чтобы вернуть полицейским.

В полиции меня уже дожидался знаменитый сыщик Ошурко[66]66
  Ошурко Василий Акимович – государственную службу начинал как волостной писарь, затем околоточный надзиратель. В начале XX в. пристав 4-го полицейского участка Уфы, затем начальник городского Сыскного отделения. В 1916 г. полицеймейстер г. Ельца, в 1917 г. – Орла. После Февральской революции арестован, из-под ареста бежал на юг к А.И. Деникину. После разгрома белых армий в 1920 г. скрывался на Кавказе, работал в совнархозе Пятигорска. Арестован и расстрелян в 1924 г.


[Закрыть]
, который причинил нашей организации чрезвычайно много вреда. Ошурко велел снова меня обыскать, но уже на его глазах. Вышло так, что обыскивал меня тот же полицейский, что и в первый раз. Тот сразу обнаружил, что мой кошелек из брюк перекочевал в карман тужурки и открыт. Когда об этом услышал Ошурко, он чуть не избил полицейского, кричал, топал ногами, грозился отдать его под суд.

Дело шло к вечеру, и меня решили отправить в тюрьму. Повезли под охраной здоровенного пристава, который «доблестно» отказался от конвоя конных городовых, но заставил меня все время в пути держать руки на коленях, а сам сидел боком, наведя на меня маузер. Было еще светло, и прохожие удивленно оборачивались на нас. На двери одиночки, в которую меня посадили, появилась крупная надпись: «Неизвестный».

Почти каждый из восьми дней, которые я просидел как подследственный, меня вызывал на допрос ведший мое дело жандармский ротмистр, но и он ничего не добился – я по-прежнему отказывался называть себя. 25 лет вожусь с вашим братом, говаривал он, и отлично понимаю, почему Вы фамилию не называете; знаю, что по прошествии трех дней с момента ареста с обыском на квартиру ходить нечего, там уже все будет убрано. И, действительно, вскоре с воли мне дали знать, что у меня дома «чисто». После этого я со спокойной совестью назвал следователю свое имя и, просидев в одиночке еще четыре месяца, в начале февраля 1908 года был отправлен в ссылку в Березов.

Второй арест (1910)

После побега из березовской ссылки я жил нелегально. В начале 1910 года из Уфы я перебрался в Москву, чтобы далее следовать за границу – сначала на остров Капри к М. Горькому, а затем в Париж в школу пропагандистов. В ожидании заграничного паспорта прожил в Москве целый месяц, когда товарищи – Тимофей Кривов (революционный псевдоним «Граф»)[67]67
  Кривов Тимофей Степанович (революционные псевдонимы «Граф» и «Инженер») (1886–1966) – государственный и партийный деятель, Герой Социалистического Труда (1966). Из крестьян Мелекесского уезда Самарской губернии, в 1897 г. окончил церковно-приходское училище. Член РСДРП с 1905 г., большевик. Работал слесарем, сельским учителем. Член боевой рабочей дружины уфимского комитета РСДРП (б), участник экспроприации на станции Миасс в 1909 г. В 1911 г. приговорен к бессрочной каторге, освобожден после Февральской революции. С 1920 г. секретарь Уральского бюро ЦК РКП (б), затем сотрудник ЦКК ВКП (б), с середины 1930-х годов заместитель наркома финансов РСФСР, кандидат в члены ЦК ВКП (б).


[Закрыть]
и Петр Гузаков – поставили вопрос, кому ехать первым – мне, которому за побег грозило «только» от 4-х до 8-ми лет каторги, или моему другу Шаширину которому смертной казни было не избежать. Тимка в тот момент устанавливал связи с сидевшими в челябинской тюрьме боевиками, готовя их побег. Я с радостью согласился заменить его с тем, чтобы поскорей спровадить от греха подальше за кордон.

Между тем, дело с заграничным паспортом в Москве безнадежно забуксовало, и я поехал в Уфу где некто Косачин[68]68
  Правильно: Касанчич Евгений Федорович, сын штабс-капитана. Умер в марте 1910 г.


[Закрыть]
(хороший и честный был парень, как-то странно умер от разрыва сердца) доставал нам подобные документы. Заказав ему паспорт, отправился в Челябинск к Тимке, но тот, оставив у себя мой багаж, настоял, чтобы я вернулся в Уфу и довел дело с паспортами (себе и ему) до конца, что я и сделал. Пока суть да дело, прошел слух, что Шаширин в Челябинске арестован[69]69
  Действительно, Т.И. Шаширин был арестован в Челябинске 19 февраля 1910 г.


[Закрыть]
. Товарищи не пускали, но я подхватился и, взяв для себя паспорт у рабочего Ерошкина, рванул в Челябинск проверить слух и, если он окажется уткой, свой паспорт передать Тимофею.

Хозяин явочной квартиры в Челябинске, учитель реального училища по фамилии Гаврилов, подтвердил, что Шаширин арестован, причем не где-нибудь, а прямо в тюрьме, куда он носил передачу. Я попросил проводить меня на квартиру Тимки, где по-прежнему находились мои вещи. Пока мы так беседовали, к Гаврилову явился его шурин Малышев, тоже учитель, и мы отправились втроем. Мои спутники вели себя странно – то Малышеву для чего-то понадобилось по пути заглянуть в какой-то двор, то Гаврилов внезапно вспомнил, что ему срочно надо зайти в библиотеку. Я почуял неладное, а когда впереди увидел полицейский наряд, а позади приближающегося казака (в Челябинске они служили стражниками), понял, что бежать поздно. В одну секунду полицейские меня схватили, а казак повел Малышева (Гаврилов застрял в «библиотеке»).

В полицейском управлении нас с Малышевым тут же разъединили. Меня обыскали, нашли два паспорта, пристав начал допрос. Тут со мной произошел непростительный казус. Дело в том, что паспорт Ерошкина я хорошо изучить не успел, а свой прежний, московский (кажется, на имя Тимофеева), по-прежнему помнил назубок[70]70
  Судя по полицейскому протоколу, у И.П. Павлова при аресте были найдены паспорта на ими крестьян Василия Ерошкина и Евсея Дмитриевича Махальникова.


[Закрыть]
. В результате, имя, отчество, фамилию, губернию и уезд я назвал по паспорту Ерошкина, а село и деревню – по тимофеевскому. При повторном обыске у меня нашли и заграничный паспорт, спрятанный в ботинке. Все это меня и погубило. Дольше скрывать свое настоящее имя не имело смысла, и я назвал себя[71]71
  Об этом аресте мемуариста начальник Уфимского губернского жандармского управления полковник H.A. Красногорский известил своего коллегу в Тобольске следующей реляцией от 16 марта 1910 г.: «Административно высланный из Уфимской губернии в 1907 г. за принадлежность к группе анархистов-коммунистов и изготовление взрывчатых снарядов, крестьянин Уфимской губернии и уезда, Новоселовской волости села Языкова Иван Петров ПАВЛОВ 29 сентября 1909 г. из места ссылки гор. Березова Тобольской губ. скрылся и 5 сего марта задержан в г. Челябинске. Ввиду имеющихся во вверенном мне Управлении сведений о том, что Павлов до своей высылки из Уфимской губернии состоял в числе членов боевой дружины уфимской социал-демократической организации, принимал участие [в] различных ограблениях, имевших место в пределах Уфимской губернии, Павлов впредь до распоряжения судебных властей заключен под стражу в Уфимскую тюрьму». – ГА РФ. Ф. 102 ДП 00. 1909. Оп. 239. Д. 319. Л. 176. Спустя месяц тот же жандармский полковник уведомил Департамент полиции, что судебный следователь по важнейшим делам Троицкого окружного суда привлекает И.П. Павлова в качестве обвиняемого по делу ограбления станции Миасс в августе 1909 г. – Там же. Л. 194.


[Закрыть]
.

После трехдневной отсидки в участке я попал в тюрьму – в ее только что отстроенный одиночный корпус. Помню, повели меня по светлому, широкому, с блестящим полом коридору, подводят к нише в стене, приказывают: «раздевайтесь донага». Я разделся, думая, что меня снова будут обыскивать, но надзиратель толкнул ногой дверь камеры. На полу я увидел грубое арестантское белье, коты, бушлат, брюки, шапку; мою одежду тут же унесли. Я было начал протестовать, говоря, что политических одевать по-арестантски не полагается, но мне ответили, что «такого закона нет», а по тюремным правилам заключенные должны быть одеты одинаково. Дверь камеры захлопнулась, и я был вынужден напялить на себя «казенное».

Несмотря на подозрительное поведение Гаврилова и Малышева, я, конечно, не мог быть уверен в их предательстве и, сидя за решеткой, волновался за них. Но когда следователь-жандарм рассказал нам с Шашириным, что нас выдали, назвал их имена и сообщил некоторые детали (он это сделал для того, чтобы выудить и у нас откровенные показания), все сомнения отпали. Оказалось же следующее. Будучи пойманы на помощи революционерам, Гаврилов и Малышев испугались репрессий и стали выдавать. Первым они выдали Тимку Шаширина, затем меня, а после еще кого-то. Как потом сами они рассказывали на процессе, ведя меня на квартиру Шаширина, Малышев забегал «во двор» звонить в полицию с сообщением о прибытии «крупного» революционера, а Гаврилов отправился не в библиотеку, а на казацкий пост – поторопить с моим арестом. После того, как нас доставили в полицейский участок, Малышева с поклоном отпустили. В общем, зря я мучился за них обоих.

В ходе следствия нас с Шашириным перевели в Уфу, где рассадили по одиночкам. Однако вскоре у меня появился сокамерник – двоюродный брат Косачина по фамилии Овчинников. Этого Овчинникова мы знали – какое-то время устраивали у него явки, а Шаширин даже некоторое время у него жил – но ему, в отличие от Косачина, не доверяли. Кстати, именно на явке Овчинникова я познакомился с Михаилом Степановичем Юрьевым, тоже боевиком. Он был из крестьян, крепок и бодр, веселый и умный собеседник, полезный по части выполнения всевозможных боевых партийных поручений. Позднее он стал одним из тех большевиков, кто поднимал крестьян на борьбу против белых за власть Советов.

Так вот, подсадили мне в камеру этого сомнительного типа, и он давай меня выспрашивать о нашей боевой организации. Я ему ничего рассказывать не стал. Потом подсадили Тимку – это была уже радость: мы вместе читали, много говорили, даже спали на одной кровати, а, главное, скоро окончательно установили, что Овчинников – провокатор. Один раз лежим днем и тихонько разговариваем. Овчинников притворился спящим, но я смотрю, он ухо высвобождает, чтобы было слышно. Показал Тимке, стали мы шептать разную ерунду еще тише, следим за Овчинниковым. А он еще больше ухо к нам направляет. Мы расхохотались, а он вскочил взбешенный – понял, что его разгадали. На другой же день его от нас увели, а через несколько дней выпустили. В 1918 году после нашего отступления из Уфы он был у меня дома с обыском вместе с белогвардейцами, и по рассказам матери, с особой ненавистью перебирал мои вещи, досадуя, что не застал меня самого.

Нас же с Шашириным вскоре вернули в челябинскую тюрьму, где мы и досидели до суда.

Третий арест (1912)

В третий раз меня арестовали вечером 24 марта 1912 года. Этот арест был не совсем обычным в том смысле, что я знал о нем заранее и даже ждал, когда меня арестуют. Между прочим, и деньги, чтобы быть отпущенным под залог, приготовил.

Произошло это вот как. 12 июня 1911 года закончился срок моей ссылки в Ялуторовском уезде, и в тот же день с проходным свидетельством в кармане я выехал на родину В уфимской полиции на основании этого свидетельства мне, как жителю Уфы, выдали паспорт. Однако, как я позже узнал, через считанные дни после моего отъезда из Ялуторовска туда пришло распоряжение следователя по важнейшим делам о моем аресте. Ялуторовская полиция сообщила о моем отъезде, и так как было известно, что я родом из Языкова, следователь запросил тамошние уездные власти. Те меня, конечно, в Языкове не нашли. Между тем, все это время я легально, по прописке жил в Уфе, ни от кого не скрывался и никуда не бегал. Мало того, за мной, как за бывшим ссыльным, полиция почти открыто наблюдала – ежедневно у моей квартиры дежурило «гороховое пальто». Мы над ним издевались, гоняли, ругали, но он, несмотря ни на что, старался добросовестно исполнять свои обязанности. Впрочем, наблюдение не помешало мне больше недели прятать у себя Игнатия Мыльникова, когда тот перешел на нелегальное положение. В общем, в российской полиции правая рука явно не знала, что делает левая[72]72
  В бумагах Департамента полиции сохранилось секретное донесение начальника Уфимского ГЖУ, в котором констатировалось, что местожительство крестьянина села Языкова «Ивана Петрова ПАВЛОВА, входившего в состав местной боевой дружины соц. – дем. и известного под кличкой „Ванька Белый“», жандармским властям неизвестно и «по установке такового за Павловым будет установлено наблюдение». – ГА РФ. Ф. 102 ДП 00. 1912. Оп. 242. Д. 5. Ч. 86. Л. Б, 9–9 об. (Личное, совершенно секретное донесение начальника Уфимского ГЖУ полковника Иванова директору Департамента полиции. Уфа, 10 февраля 1912 г. № 28).


[Закрыть]
.

После ссылки материально я жил очень тяжело, а на шее семьи сидеть было совестно. Братишка подрос, но зарабатывал еще мало, мать перебивалась кое-как. Зимой я ходил в брезентовых опорках, чиненых-перечиненных брюках и пиджаке – пальто не было. Да и пиджак был не мой, а одного моего товарища, и я его одевал только, когда ходил в театр или слушать лекции в Дворянское собрание – в косоворотках туда не пускали. Ссыльному найти работу в городе было почти невозможно. Окончив заочные бухгалтерские курсы, попытался поступить бухгалтером – не берут, слесарем на завод – тоже отказ.

Надоело мне голодать, и осенью 1911 года я уехал к Юрьеву в Белебеевский уезд, где из-за засухи случился недород, кормить голодающих. Юрьев заведовал там земским складом, а я стал его помощником. Кормили мы примерно 12 тысяч человек, в основном – татаро-башкир. Вместе с нами «на голоде», как тогда говорили, работали сестра Тимки Женя, Катя Тарасова, Иван Ильин, кто-то еще из наших, не припомню, кто именно. Врачи были в большинстве меньшевиками.

Но вот в середине марта 1912 года меня телеграммой вызывают в Уфу к председателю губернской земской управы. Кропачинский, так, кажется, была его фамилия[73]73
  Правильно: «Коропачинский». Коропачинский Петр Флегонтович (1865–1947) – общественный и государственный деятель. Из дворян, окончил Горный институт. С 1890 г. работал в бирском и белебеевском мировых судах, в 1894 г. в златоустовском уездном по крестьянским делам присутствии. С 1894 г. член, в 1898–1901 гг. председатель златоустовской уездной земской управы. В 1905–1917 гг. председатель уфимской уездной земской управы, одновременно член уфимской городской думы, с 1914 г. уполномоченный Министерства земледелия по закупке хлеба для армии и председатель Особого совещания по обеспечению продовольствием населения Уфимской губернии. В марте – июне 1917 г. комиссар Временного правительства по Уфимской губернии. В 1918–1919 гг. работал в правительстве A.B. Колчака. С 1920 г. в эмиграции.


[Закрыть]
, сообщил, что меня увольняет, так как скоро меня арестуют – об этом он случайно узнал от самого следователя. По какому делу меня собираются привлечь, он не знал. Так как нераскрытых дел за мной числилось порядочно, я обратился к меньшевичке Плаксиной, муж которой был известным в городе врачом и, как и земец Кропачинский, часто встречался со следователем и прокурором за преферансом. Сама Плаксина часто нам помогала деньгами и жильем, и я попросил ее узнать, по какому делу меня хотят засадить на этот раз. Выяснилось, что по «дёмскому». Причем, по ее словам, это дело за давностью настолько запутано, что следователь Иванченко может надеяться лишь на откровенные показания кого-либо из непосредственных участников этого «экса». Таковых, однако, не оказалось, провокатор же и мерзавец Терентьев, к счастью, знал о дёмском «эксе» лишь понаслышке. Между тем, Иванченко уже пересажал массу людей и готовился к новым арестам, из которых, однако, истинных участников этого «экса» было лишь двое – Илья Кокорев, да я.

Узнав все это, я решил в подполье не уходить. Был уверен, что дело рассыплется само собой, а бегством я лишь подтвердил бы свою вину. Стал ждать дальнейших событий. И вот вечером 24 марта 1912 года, накануне Пасхи, за мной пришел полицейский и доставил в участок. Там не знали, что со мной делать, хотели даже отпустить до после праздника – кому охота возиться с малозначительным арестантом в пасхальную ночь! Имея, все же, в виду, что я арестован по распоряжению следователя по важнейшим делам, пристав не решился меня отпустить, а отправил к полицмейстеру уже известному нам Бухартовскому Привели меня в его управление поздно вечером, и кроме дежурного писаря там уже никого не было. Видимо, все полицейские были брошены на охрану порядка у церквей. Хотя писарю тоже явно не хотелось мною заниматься (он даже спрашивал, явлюсь ли я добровольно после праздников), он пошел звонить следователю, оставив меня с одним полицейским. Признаюсь, меня сильно подмывало сбежать – странно и стыдно было почти добровольно идти под арест, – но, поразмышляв, я остался.

Спустя 10–15 минут прибегает писарь, весь бледный, и с собой ведет вооруженного винтовкой стражника. Оба принялись меня охранять, а полицейского послали за самим Бухарювским. Тот явился в сопровождении детины устрашающего вида – в красной рубахе с засученными рукавами, весь покрытый рыжими волосами. Однако узнав, что я бывший политический ссыльный, полицмейстер своего спутника отпустил. Из их разговоров я понял, что то был палач – помощник Бухартовского на допросах: политических Бухартовский пытать опасался, а вот уголовных пытал очень часто (об этом я слышал в тюрьме от самих уголовных). Бухартовский распорядился освободить от пьяных одну из камер внизу и посадить меня в нее одного под охраной часового. Так я и просидел всю Пасху в полицейском управлении, питаясь продуктами материной передачи.

На следующий день меня повели к самому следователю Иванченко – домой, вероятно, по случаю праздника. Водили три вооруженных винтовками стражника. В день Пасхи на улицах было людно, и со всех сторон раздавались возгласы простых людей: «Видать ведь, не вор – политический, отпустите его, ироды!», или: «А где же ваши и поповские – ныне отпущаеши раба твоего»? и т. п. Мои стражники помрачнели и шли, как оплеванные. У следователя нас встретила горничная и тоже набросилась на них с упреками, как будто они были виноваты в моем аресте: «Смотрите, ведь он еще совсем молодой и, видать, хороший, за что вы его так строго охраняете?». И когда стражники сказали, что я важный политический преступник, она смотрела на меня недоверчиво и удивленно, но не осуждающе, а, скорее, одобрительно. Вот в этой поддержке простых людей и была наша сила. Что нам после этого были Бухартовские и ему подобные, каторга и эшафот!

Когда мимо нашего одиночного корпуса вели на казнь Якутова, вся тюрьма буквально стоном стонала. Все пели в открытые форточки: «Вы жертвою пали…». Песню было слышно далеко за тюремными стенами, и все, кто был на стороне революции, в ту ночь не спал вместе с нами, заключенными, и кто громко, кто потихоньку подтягивал. Это сочувствие вселяло и в меня силу и бодрость, с которыми я в третий раз в свой жизни шел в тюрьму. Сидел я снова в одиночном корпусе, но, как я и предполагал, скоро это дело за недоказанностью прекратили, и всех нас выпустили.

На кирпичном заводе и строительстве Народного дома (1912–1914)

Освободившись, осенью 1912 года вместе с Юрьевым я уехал в село Шемяк в 30 верстах от Уфы строить кирпичный завод. Уфимское уездное земство захотело построить там больницу, и кирпич решили делать на месте, благо глины и известняка там было в достатке. Брат Юрьева был членом уездной управы, и нам было поручено организовать строительную артель, в которую мы стали набирать себе подобных. Сам Юрьев был боевиком, членом партии с 1907 года, себе в заместители он взял меня, слесарями-механиками – большевика Шуршина и Захара, своего племянника, тоже члена партии. В нашу артель вошло и несколько беспартийных из числа сочувствующих – батраков и батрачек села Топорнина, из которого происходил сам Юрьев.

Явились мы в этот Шемяк, сняли жилье и начали строить сараи для сушки кирпича и рыть в поле яму для обжига извести. Ни денег, ни лошадей, ни инструмента у нас поначалу не было. Ели мы в основном горох – по словам Юрьева, он обладал всеми необходимыми для человека питательными веществами, но, главное, был дешев. Бывало, напремся его вечером с луком, да ржаным хлебом, так ночью в комнате хоть топор вешай. Зато питание обходилось нам в гривенник в день.

Спустя какое-то время земство выделило нам деньги на покупку лошадей, упряжи, инструмента, леса для сараев и дров для обжига кирпича. Купили мы срубы, и появился у нас большой дом без пола и крыши, только с потолком. В нем мы все вместе и поселились. Каждый день ездили в лес, купленный у одного разорившегося помещика. Роща, внутри которой стоял этот лес, как оказалось, была заложена, но мы узнали об этом слишком поздно, когда все уже пошло под топор. Иногда тот же помещик давал нам двустволку, с которой мы ходили на зайцев. Ружье было шомпольное, но замечательно меткое – я легко попадал в зайца со ста шагов, с каждой охоты приносил их штуки по четыре – больше просто не мог унести. В общем, всю осень мы питались зайчатиной, а шкурки меняли у одного крестьянина на добытую им дичь. На гумнах я в изобилии бил голубей. Это было у нас самое питательное время!

Так как расчеты с этим помещиком за лес и дрова вел я, мне приходилось часто ездить в Уфу где на Большой Успенской стоял его особняк. Когда я первый раз вошел в него, меня поразило убранство его квартиры: она была битком набита старой, облезлой мебелью– креслами, кушетками, диванами и т. д., вывезенными из к тому времени проданного барского дома в деревне. Жили они вдвоем с женой, такой же старой, как и он сам. Они держали кошек и комнатных собачонок; между собой говорили по-французски. Я привозил деньги и подолгу ждал, пока он напишет расписку в их получении. В общем, я впервые увидел, как доживают свой век помещики, разорившиеся после отмены крепостного права. Жили они тем, что продавали свои вещи, порой наивно плутовали, но почти всегда умирали в нищете.

Заготовка леса и дров шла тяжело, особенно зимой. Вставали до свету и, чтобы не замерзнуть, в лес и обратно шли за санями. Но когда навозили и того, и другого и начали строить яму и сараи – стало еще сложнее: строительного опыта никто из нас не имел. Сколько было ошибок, сколько раз переделывали уже сделанное! Например, выкопали яму для обжига кирпича. Вдруг она, проклятая, с одного бока потекла – оказалось, мы попали на водяную жилу. Нам бы отгородиться цементной стенкой или сделать дренаж, а мы вместо этого стали… затыкать протекшие места деревянными пробками и соорудили дощатый щит. В один прекрасный день эту стенку подмыла водой и она рухнула. Мы с Михаилом Юрьевым едва успели выскочить. Впечатление от этого обвала было настолько сильным, что следующей ночью я вскочил с постели с криком: «Миша, держи стену, она падает!», и он вместе со мной послушно вцепился в стену избы. На шум из-за перегородки прибежал с фонарем Захар и увидел, как мы в одном белье стоим и держим стену. Много смеху потом было. Я это наше происшествие помню и сейчас, спустя 40 лет. Можно себе представить, сколько сил и нервов стоила нам эта яма. В итоге мы ее бросили и в другом месте вырыли новую, но, наученные горьким опытом, предварительно это место прошурфовали.

Были у нас сложности и с колодцем. Для производства кирпича требуется много воды, а речка Шемяк от одноименного села далеко. Решили мы выкопать колодец, причем «передовым» способом – наделали бетонных колец и стали их спускать вниз вместо сруба. Но по ходу дела одно из них перевернулось и никак не хотело вставать на место. Миша попытался его подрыть, оно сдвинулось, едва его не задавив, но снова стало боком. Когда мы уже отчаялись, земство прислало нам гидротехника, который прорыл артезианский колодец.

Сушка кирпича у нас тоже поначалу не пошла – нам и здесь хотелось быть «механизаторами». Купили три станка и начали делать пористый кирпич из сухой, а не мятой, как принято, глины. Наделали этого кирпича много и положили его сушить в «елку». Пока штабель был сырой, он стоял, но как только «елка» по краям подсохла, она завалилась, и весь наш кирпич рассыпался и поломался. Тогда, побросав станки, мы стали делать кирпич обычным способом и наделали его для всей больницы. Все бы ничего, но эти наши новаторства стоили нам больших денег. Не мудрено, что после полутора лет работы домой мы не привезли ни копейки – только на горох и заработали, да одежду истрепали.

Не лучше у нас пошло дело и с известью. Добывать известняк и обжигать его мы подрядились сами. Обжигом в нашей артели заведовал мастер Степан, который дело знал, но дорогу к кабаку знал еще лучше. Выкопали мы с ним круглую яму для обжига, обложили ее камнем, а он возьми, да рухни. Обложили снова, начали обжигать. Прихожу однажды топить печь в яме. Вижу, Степан спит в приямке пьяный, дрова горят только спереди печи, а свод ямы уже начал «прикипать» – обливаться шлаком (это значит, что пламя вверх не идет, и яма извести не даст). Пытаюсь «пробить» пламя вверх. Измучился сам, измучил рабочего, подносившего дрова. Степана к яме больше не допустил. Миша Юрьев, прознав про все это от соседских крестьян (известь мы жгли верстах в семи от Шемяк), примчался к нам и услал меня домой отсыпаться – я проработал без отдыха две смены. Все равно в яме оказалось много недогара – известняк на четверть оказался не обожженным.

Немало было приключений с доставкой на нашу стройку теса. Ближайшая лесопилка была в 30 верстах – в Уфе. Один раз ночью по дороге на лесопилку попали в страшную пургу и с дороги сбились. Я ехал первым, вдруг, чувствую, лечу куда-то вместе с подводой (к счастью, пока пустой). Оказался овраг, в который один за другим провалились и остальные, ехавшие следом. Кое-как выбрались из снега сами, вытащили из оврага и лошадей. А пурга такая, что не то, что дороги, человека рядом не видно. В итоге, ориентируясь по ветру, попали на гумна, а уже от них нашли дорогу в деревню, где и переждали ненастье. В Уфу отправились следующим утром.

Случались и курьезы. На строительство ямы и своего дома нам понадобилось несколько сот штук кирпича. Поблизости была заимка уфимского женского монастыря. Жили на ней монашки, они обрабатывали небольшие посевы, были у них коровы и домашняя птица, был и кустарный кирпичный заводик. Вот к ним на розвальнях мы за кирпичом и отправились. Являемся на заимку, у каждого за поясом топор (на обратном пути мы планировали нарубить в лесу дров), одеты соответственно. В дом монашки нас не пустили, из-за двери спросили, чего нам надо, и когда мы ответили, нам сказали взять кирпича сколько надо, в кирпичном сарае. С тем мы и уехали. Но в сарай все же заглянули, кирпич осмотрели, и после Миша уже съездил в одиночку и кирпич купил. Как выяснилось, в первый раз монашки заперлись, потому что приняли нас за разбойников.

Со своими артельщиками и окрестными крестьянами мы вели и кое-какую революционную работу. Была у нас двухрядная гармонь, на которой я хорошо играл, была и балалайка. Когда по вечерам к нам приходила деревенская молодежь, мы вместе пели, плясали, читали вслух нелегальную литературу, которую нам доставляли из города. Пели песни и деревенские, и революционные. Запевали мы обычно втроем с Мишей и Шуршиным. Я проводил занятия по боевому делу с Юрьевым, его племянником Захаром и с тем же Шуршиным. Через Короткова, Арцибушева («Маркс»)[74]74
  Арцыбушев Василий Петрович (революционный псевдоним «Дед Маркс») (1857–1917) – из дворян Курской губернии, участник революционного движения с 1870-х годов. Как народник, неоднократно ссылался. В 1900-е годы социал-демократ, «искровец», партийную работу вел в Уфе и в Самаре, один из руководителей местных комитетов РСДРП (б). С 1911 г. постоянно жил в Уфе, работал секретарем местной биржи. После Февральской революции член уфимского комитета РСДРП (б) и уфимского Совета. Умер от тифа.


[Закрыть]
, Брюханова поддерживали связь с городским комитетом партии. Несколько раз к нам наведывался подпольщик, боевик И.М. Мызгин, который после побега из ссылки жил нелегально в Уфе. Бывало, его шпики доймут, он пешком придет к нам и недели две живет. Помогал нам на стройке, привозил много нелегальной литературы – прокламации, книги Ленина, Либкнехта и др. Привозил и оружие.

Удивительно, насколько все мы были тогда веселы и бодры, особенно Мызгин после многолетней каторги и месячного плутання по тайге без продовольствия и в ветхой одежде – бежав из ссылки, он прошел так более тысячи верст. С крестьянами мы жили дружно, они часто обращались к нам за советом. Побывав в их колхозе много лет спустя, Юрьев убедился, что всех нас помнят и вспоминают с любовью и уважением. Об этом он мне сам рассказывал в 1950 году. Интересно, что главным врачом больницы, на постройку которой мы делали кирпич, до сих пор состоит дочь одного из наших рабочих. Звали его Дормидонт.

Захаживал к нам и местный урядник, до которого, конечно, доходили слухи о «странных» молодых людях, которые много работают, но не хулиганят, водки не пьют и подозрительно ладят с крестьянами. Бывало, придет, посидит, покурит и уйдет. Мы его, конечно, не задерживали и ничем не угощали. Вежливо встречали, вежливо и провожали.

Осенью 1913 года, закончив изготовление кирпича, мы приступили к обжигу извести для школы, которую земство предполагало построить в башкирском селе Арасланово в 65 верстах от Уфы. Русских в нем была всего одна семья бакалейщика-лавочника, да и тот, потеряв сына, торговлю забросил. Когда известь обожгли, артель уехала, а я остался ее «творить». Поселился у местной старухи-вдовы. У нее было два взрослых сына, старший из которых, Ахтяшка, работал у меня. Замечательно честный народ – башкиры! Бывало, возьмут денег вперед купить семье продуктов и обязательно придут отрабатывать, никогда не обманут. У них существовал, да и сейчас, говорят, существует обычай по осени созывать девушек забивать и разделывать гусей. Каждая берет гуся за голову и ноги, подходит мулла, режет гусю горло, и девушка держит его до тех пор, пока не выйдет вся кровь. Если мулла случайно отрежет голову напрочь, такая птица считается уже «поганой» – ее либо выбросят, либо продадут русским. Потом до вечера идет пир – гусиные туши вывешивают на холод, а головы и потроха варят и ими угощают девушек, которые пляшут и поют.

Как-то раз у нас остались ночевать двоюродные сестры Ахтяшки и мы задумали за ними поухаживать. Но наша старуха всю ночь не сомкнула глаз и ничего нам сделать не дала. На этот счет у башкир было строго – если русский сходился с башкиркой, его, как правило, убивали. Я тогда об этом обычае не знал, и рассказал мне о нем тот же Ахтяшка. Мы как-то проезжали мимо дома этих его сестер, они нам махали, приглашая зайти, а он, наоборот, стал нахлестывать лошадей. Так мы скакали, пока не выехали за деревню, и вот тут-то он мне об этом обычае и рассказал. Позднее он говорил, как одного русского, которого застали с вдовой-башкиркой, ее соплеменники убили прямо у церкви в русской деревне, куда тот бежал.

Закончив работы с известью, в январе 1914 года я уехал в свое родное Языково, куда был назначен помощником уездного техника-строителя на постройку Народного дома. Моя артель во главе с Юрьевым осталась строить шемякскую больницу. За кирпично-известковые труды земство вынесло нам благодарность, а до того, что мы на этом ничего не заработали, никому дела не было – не умерли с голоду, и ладно.

Сейчас заштатная деревенька, перед войной Языково процветало – в нем работали земские больница и 4-классная школа, ветеринарный и агрономический пункты, действовали почта и телеграф, на базарной площади бойко торговали универмаг и бакалейный магазин. Как и в прежние годы, в чайную выписывалось много газет и журналов. Конечно, были и церковь, и кабак; в селе появились стражник и второй урядник. Хотя интеллигенции в селе заметно прибыло, языковские нравы мало изменились. Как и прежде, пьяные хозяева до полусмерти избивали своих работников, мужики дрались оглоблями, воров и конокрадов избивали до полусмерти, в базарные дни могло достаться и уряднику.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю