355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Е. Бурденков » Большевик, подпольщик, боевик. Воспоминания И. П. Павлова » Текст книги (страница 2)
Большевик, подпольщик, боевик. Воспоминания И. П. Павлова
  • Текст добавлен: 4 октября 2016, 22:07

Текст книги "Большевик, подпольщик, боевик. Воспоминания И. П. Павлова"


Автор книги: Е. Бурденков



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 16 страниц) [доступный отрывок для чтения: 6 страниц]

Я уже говорил, что работать начал рано. Не помню, когда я научился ездить верхом. Задолго до начала учебы, то есть до 8 лет, я боронил, зимой ездил с отцом за сеном. Вставали, по обыкновению, до свету и еще затемно выезжали в лес или в поле. Часто видели волков, а в феврале они ходят стаями и нападают. Летом пас скот, ездил в ночное, на сенокос. В обед, в жару, все ложились спать, а мы, дети, играли. Разве нас уложишь спать! Я был еще совсем маленьким и не помню, но рассказывали домашние, как я забрался на крышу. Я еще едва умел ходить. Когда меня увидели у края конька, все замерли. Нельзя было кричать, потому что с перепугу я мог свалиться. Старший брат залез и тихонько меня позвал. Так меня и спасли.

Однажды мать стирала белье у печи, а я, играя, съехал с лежанки в ее корыто вниз головой. Или вот такой случай. Проигравшего мальчика в наказание мы взяли в «клещи» двумя скрещенными палками. Сначала он кричал, потом замолк и посинел. Хорошо, что мать увидела, – подбежала к нам, его освободила, а меня избила.

Как-то мы прыгали с высокого плетня. Надоело сигать прямо, решили прыгать задом наперед. Я спрыгнул неудачно, растянул сухожилие и потом долго не мог приседать и плясать вприсядку Уже после, систематической гимнастикой мне удалось разработать сухожилие, но ноги в коленях так и остались кривыми.

Летом мы как стайка воробьев летали с места на место. Кто-нибудь из ребят увидит суслика, и вся ватага за ним, загоним зверька в норку, потом водой его «выльем», завяжем на шею бечевку и водим до тех пор, пока не сдохнет. Не дай бог попасться нам какому-нибудь птенчику, вывалившемуся из гнезда, – обязательно затискаем его до смерти: кормим, дуем ему в рот, поим молоком, ну он и не выдержит, бывало, этой «любви», подохнет, а мы его заботливо похороним. Любили мы таскать у соседей подсолнухи и огурцы, причем «охранником» обычно был тот, в огороде которого мы воровали. Так и я караулил. Однажды мать пришла в огород, а я стою за изгородью, она спрашивает:

– Что ты тут, Ваня, делаешь?

– Караулю.

– Кого караулишь?

– А вон ребята у нас воруют огурцы и подсолнухи, а я их караулю.

– Да от кого ты их караулишь?

– А чтобы ты не увидела.

Пока мы с ней так говорили, ребята, увидев мать, разбежались. Ворованное мы обычно не съедали, и это занятие нам быстро надоедало.

Говорят, я был очень ревнив. Грудь сосал долго, бывало, когда старшим надоест мое баловство, они возьмут, да скажут: «Ванька, я пойду к твоей матери титьки сосать». Ох, я и запущу домой с ревом! Успокоюсь только тогда, когда найду мать.

Так до школы я и рос. В школу пошел 8 лет от роду, уже зная буквы и цифры – научился у старших мальчишек из соседней деревни, которые по-родственному жили у нас. Первые два года учился я хорошо, в охотку и был круглый пятерочник. Одновременно пел в ученическом хоре, который организовал учитель, и в церкви на клиросе. Пел первым дискантом. С учеником Петровым мы часто в церкви пели «иже херувимскую». Он был шатен, я блондин, потому его звали херувимчиком, а меня серафимчиком. Пели, говорят, мы очень хорошо.

В летние каникулы я, как и другие дети, пахал пар, боронил уже «на вожжах», как взрослый. Учился косить, для чего мне купили маленькую женскую косу. По-прежнему много рыбачил. Все свободное время я со старшим братом, страстным рыбаком, проводил на пруду. И, надо сказать, ловили мы рыбы много, особенно щук. С младшим братишкой Павлом стали рыбачить с промысловой целью, а не только для удовольствия, как раньше. Отец с семьей уезжал в поле, а нас отряжали за рыбой. Будили до свету – рыба клюет особенно хорошо на восходе. Приходим на место, бросаем прикорм, забрасываем удочки. Тихо, туман. Светает, становятся видны поплавки, и их уже шевелит рыба. Начинается клев. Ловили мы обычно плотву, окуня и голавля. Первую же плотву насаживали на жерлицы, а их мы брали пять штук, и забрасывали на щуку. За утро налавливали ведерко мелочи и 5–7 щук, и этой рыбой семья наша большая питалась 2–3 дня. Ели ее дома, брали и с собой в поле. Кончали мы рыбалку часов в 9, шли домой, сдавали улов бабушке и бежали купаться – уже на весь день.

Осенью, когда к помещику приезжали гости охотиться на лис, волков и зайцев, он нанимал нас загонщиками за 20 копеек в день. Охотники в просеке становились с ружьями, а мы за много километров гнали на них зверя. Трещали, кричали, свистели так, что не только зайцы – волки, обезумев от шума, сломя голову бежали прямо на охотников. После охотники уезжали обедать, а мы, уставшие, мокрые от пота и снега, с двадцатью копейками в кармане плелись домой.

В ту пору жизни самыми моими любимыми занятиями были рыбалка, ночное и сенокос. Сколько историй разных услышишь в ночном! Но, бывало, поблизости начнут выть волки, и тут уж не до историй, всю ночь с собаками стережем своих лошадей. Неприятен был и дождь, укрыться от которого в поле было негде. На сенокосе разнотравье, свежее сено, масса дикой клубники. Моя обязанность – возить на лошади копны сена. Очень не любил жать и не полюбил никогда. Жал на коленях. Надо мной смеялись, дразнили, но я не мог пересилить себя и работать, согнувшись в три погибели. Особенно возненавидел жнитво, когда чуть не напрочь отрезал серпом безымянный палец левой руки. Шрам остался на всю жизнь. Не любил ездить за снопами – часто падал с воза и больно ушибался. Из игр в это время больше всего любил лапту и бабки, зимой катанье с гор, коньки.

Учась в третьем классе, я уже читал стихотворения на елке. По всем предметам по-прежнему шел первым учеником, но закон божий мне вдруг надоел и даже вера в бога как-то поколебалась. Произошло это, очевидно, вот почему. Прислуживая попу и дьякону за алтарем, я часто видел, как они там пили вино, курили, сквернословили. В результате церковь перестала быть для меня чем-то возвышенным и таинственным, отношение к вере как-то упростилось. По закону божьему я продолжал успевать неплохо, пока не произошел такой случай.

Как-то зимой на большой перемене мы играли на школьном дворе – кувыркались в снегу, бегали, кидались снегом и после звонка бросились всей гурьбой в школу. В двери получился затор, и один из учеников, Наумов, нечаянно ударил головой в живот учительницу Елизавету Сергеевну. Та рассердилась и заявила, что исключает Наумова из школы. В те времена учительница была полной хозяйкой в школе – могла миловать учеников, могла их наказывать вплоть до исключения. Но решение Елизаветы Сергеевны было явно несправедливо – Наумов ударил ее без умысла, нечаянно. В общем, мы запротестовали, бросили занятия и втроем отправились жаловаться к помещику, который был школьным опекуном. Толстой знал меня по пению в церковном хоре, и потому наш протест излагал ему я. Вдоволь насмеявшись по поводу школьного происшествия, он написал учительнице записку, которую мы ей и вручили. Прочитав ее, она покраснела и сказала Наумову: «Ладно, садись за парту». Таким образом, мы победили по всем правилам забастовочного искусства.

Но учительница нам это припомнила. Вскоре она весь наш класс оставила без обеда за невыученный урок по закону божьему, хотя виноваты в этом были не все. Я, видимо, под влиянием отца, с детства не терпел фальши и вранья и, когда учительница ушла, в знак протеста предложил товарищам спеть. Сначала мы пели молитвы, потом деревенские песни, а после начали шуметь и стучать, устроив нечто вроде обструкции. На шум учительница вернулась и, начиная с меня, отодрала всех сидевших на первой парте за уши, а меня сверх того поставила на колени на верхние ребра парты, справедливо посчитав зачинщиком. С этого момента Елизавета Сергеевна меня возненавидела, как, впрочем, и я ее. Учиться стал хуже, закон божий совсем забросил, и каждый его урок кончался тем, что поп ставил меня на колени и оставлял без обеда. Вызывал даже отца, чтобы воздействовать на меня. Вскоре ушел я и из церковного хора, перестал ходить к обедне, возненавидел поповщину и со временем превратился в убежденного атеиста. В годы советской власти, как ответственный работник советского аппарата, я с особой энергией и настойчивостью закрывал церкви, не считаясь с угрозами в свой адрес со стороны попов и кулаков.

На школьном экзамене следующей весной я назло учительнице ответил отлично на все вопросы, даже попа! Толстой, который был в комиссии, предложил выдать мне похвальный лист. Но против этого очень энергично запротестовали учительница и поп. Они говорили, что за мое поведение в последнее время меня и до экзамена нельзя было допускать. В общем, листа мне так и не дали, хотя аттестат об окончании школы я все-таки получил.

На этом, пожалуй, мое детство и кончилось. Сейчас, около 60 лет спустя, с грустью вспоминаешь свое деревенское детство. Лес, пруд, луга, ночное, рыбалка, ловля раков, охота на птичек, сусликов, зайчат, соловьиное пение – словом, свободное общение с природой не забывается! В городе и половины этого нет, не говоря уже о домовом, лешем, русалках, банных чертях. Так все в городе ясно, объяснимо и… скучно до одури.

По мысли отца и настояниям тетки Марфы, после окончания школы меня должны были отдать в городское 4-классное училище Уфы. Но смерть отца перечеркнула все планы. На лето 1901 года я попал к купцу, который ездил по базарам с кожевенным товаром. Был я у него и кучером, и конюхом, и продавцом, и поваром. Бывало, приезжаем в какое-нибудь село вечером накануне базара. Пою лошадь, задаю ей корм, потом сами пьем чай. Спим на возу с товаром. Утром чуть свет я, убрав лошадь, покупаю хлеба, мяса и готовлю обед. После иду на базар помогать своему хозяину торговать. После обеда едем в следующее село. И так все лето. Даже купался редко – бывало, пойду поить коня и наскоро искупаюсь.

Осенью меня отвезли в Уфу и отдали в кондитерскую Прокофьева в качестве мальчика-посыльного и продавца. Магазин стоял на центральной улице и был открыт каждый день с 5 утра до 11 часов ночи, не исключая и воскресений. Так работать было, конечно, очень тяжело. Бывало, уснешь как убитый ближе к полуночи, а уже около 5-ти утра надо вставать. В магазине нас, мальчиков, было двое. Кроме работы в магазине, мы в ящиках на голове разносили булки, печенье, торты по всему городу – в мужскую и женскую гимназии, в реальное училище, отдельным покупателям. Делалось это утром, до завтрака. Позавтракав (наш завтрак всегда состоял из жареной картошки с белым хлебом и чая), мы помогали по магазину, с 8 до 11 утра обычно полному покупателей. Так, в беготне по городу и в хлопотах по магазину проходило время до полудня, когда был обед. Обедали мы мясными щами и жареной картошкой или кашей. После обеда клеили пакеты для упаковки товара и относили их в пекарню, где была огромная печь. Разложив на ней пакеты для просушки, иногда дремали, а порой и засыпали. Один раз я так крепко уснул, что руку сжег до пузырей. С 5 до 11 вечера снова был наплыв покупателей. В это время обычно покупали уже не хлеб, а печенье, пирожные, торты, конфеты, которые мы разносили по домам. Получали чаевые по 5-20 копеек и тут же сдавали деньги хозяину, который их записывал на наш счет. Таков был порядок – мальчикам денег в карманах держать не полагалось. Набегавшись за день и придя домой, мы буквально валились с ног и ужинали уже полусонными.

Платили мне в первый месяц рубль, во второй – два и в третий – три рубля на «готовых харчах». Скоро, правда, я из магазина ушел. Произошло это так. Наклеив пакетов, я отнес их в пекарню сушить. Пекаря в это время отдыхали и играли на гармонии. Я их слушать не стал и пошел помогать в магазин, где в тот момент было много покупателей. Столкнулся в коридоре с женой хозяина, которая, увидев меня идущим из пекарни, откуда раздавалась музыка, и решив, что я ходил слушать гармошку («шалаберничать с мастерами», как она выразилась), в сердцах стукнула меня по затылку. Вечером, когда пришел хозяин, я ему заявил, что ухожу. Он удивился и спросил о причине, я рассказал. Вместе со старшим приказчиком он стал уговаривать меня «не дурить», потому что где, в каком магазине или в мастерской не шлепают учеников за дело и без дела. Надо сказать, что работал я хорошо и меня любили и хозяева, и покупатели. Но я настоял на своем, забрал свою подушку и кошму, на которой спал (одеяла у меня не было), и ушел к тетке Марфе.

Ее мое появление встревожило. Я рассказал ей, как и почему ушел из магазина и заревел. Она меня обняла и тоже заплакала. Так мы с ней обнявшись долго плакали. Дело в том, что тетка Марфа очень любила моего отца. Внешностью и характером они были похожи. Бывало, гостя у нас в Языкове, она почти все время проводила с братом – моим отцом. Тетка Марфа была красива – большие серые глаза, прямой с горбинкой нос, правильный овал лица и губ, волнистые, темно-русые волосы и при этом небольшая, тонкая и стройная фигура. Характер у нее был мягкий, голос слегка глуховатый, но ласковый, с каким-то протяжным выговором. Она не терпела сквернословия и по своим манерам походила не столько на крестьянку, сколько на бедную интеллигентную женщину Всегда приветливая, чуткая, я безумно любил ее.

С моим отцом у нее была еще одна общая черта – оба любили выпить. Пили, правда, редко, по праздникам, но уж допьяна обязательно. Она, бывало, сидя рядом с отцом, приговаривала: «давай браток, выпьем, зальем свое горе», или: «учили нас, да недоучили, так давай хоть выпьем». Она позднее и мне говорила: «учись, Ванюша, но учись как следует, не так, как мы учились». Что она этим хотела сказать, я так и не узнал. Уже после ее смерти мать мне рассказывала, что она, Марфа, «была точная копия своей матери, только ростом ниже, но Марья не пила спиртного, а Марфа не пила ничего спиртного, кроме водки». Вот к ней-то, к этой своей любимой тетке, я и явился. Она написала домой письмо, чтобы за мной приехали. Жил я у тетки две недели, иногда помогал ее мужу, ломовому извозчику, возить дрова. Их сын Алексей, ученик городского училища, обучал меня дробям, русскому языку Грустно было от них уезжать.

По приезде домой началась для меня новая, уже взрослая жизнь. После города наш деревенский дом мне не понравился – душно, грязно, тесно. Как всегда в холода, в избе вместе с семьей из восьми душ зимовали свинья с поросятами, овца с ягнятами, теленок, куры. Здесь же доили корову. Всю следующую весну и лето я вместе с братьями работал по хозяйству – боронил, возил навоз, косил, жал, пахал и т. д. Самым приятным занятием по-прежнему была рыбалка, а из работ– сенокос. Мы с младшим братишкой всерьез занялись рыбной ловлей и все лето как гагар кормили рыбой домочадцев.

Деревенские заботы, игры, рыбалка и прочие дела быстро выветрили из меня городские впечатления. К тому же я был очень привязан к своей семье. Хотя работали мы в это лето, второе без отца, как будто хорошо, но все же хозяйство стало хиреть. В доме всем заправляла мать, снохе это не нравилось, и в конце концов было решено ликвидировать хозяйство в Языкове и осенью переехать в село Давлеканово. Больше всех о нашем переезде жалели ребята, с которыми мы вместе пели вечерами у нашего дома: мой тенор некем было заменить. Хозяйство в Языкове продали, как бывает в таких случаях, дешево, а дом в Давлеканове купили дорого. Переехали мы в него зимой 1902 году, примерно в декабре. Печи топили там кизяком, нам непривычным, и все мы поначалу чувствовали себя на новом месте неуютно, тем более, что в Языкове осталась родня, много друзей и хороших знакомых. Вскоре старший брат заболел водянкой и уехал лечиться в Уфу. Мать поступила посудомойкой в чайную, и вот мы, бывало, вшестером – бабушка, сноха с двумя маленькими девочками и мы с младшим братишкой сядем вечером вокруг пятилинейной лампы и давай плакать от тоски и беспомощности. Бабушка при этом всегда говорила: «Эх, кабы жив был Петруха (наш отец), никогда бы этого не было». Его мы все очень любили и жалели, а умер он рано, 42-х лет, от желтухи. Хворал долго, года два, лежал в деревенской больнице, но спасти его не смогли.

Давлеканово село большое, расположено на берегах реки Дёмы, была в нем и станция железной дороги. Начали мы к новому месту привыкать. Со снохой поступили на станцию, а брат, выздоровев, стал работать на лошади, которую мы вместе с коровой привезли из Языкова. Мать, как я уже говорил, работала в чайной. В общем, материально мы зажили лучше, чем в Языкове. Как истые рыболовы, скоро обнаружили, что в Дёме хорошо ловится зимой, стали днями напролет пропадать на реке и приносить очень много рыбы. Червей копали у себя в подполье. Однажды мы рыбачили в сильный мороз. Рыба, снятая с крючка, быстро замерзала. Дома мы сложили ее в таз, наполненный водой со снегом. Смотрим, вся наша рыба поплыла. Мы были так поражены! Мертвая рыба и вдруг ожила! Потом эту ловлю в мороз повторяли не раз, и всегда у нас рыба оживала. Явление очень интересное. Когда выйду в отставку и начну снова рыбачить, такой метод обязательно применю. Очень уж он необычен по своему результату!

В 1903 году мы работали по найму в поле у кулаков. Весной сажали подсолнух и арбузы, летом пололи их, а осенью убирали. Получали мы со снохой по 20 копеек в день на своих харчах. Все свободное время, как и в Языкове, я проводил на рыбной ловле, купался.

Река Дёма, надо сказать, замечательна не только изобилием рыбы, но и удобством купания. Не широкая, средней глубины и не судоходная, быстрая, она очень чиста и имеет песчаное дно. Ее берега кое-где поросли кустарником, а дальше – луга, на которых паслись стада коров, овец, коз и лошадей давлекановцев. На этих лугах мы объедались вкусным диким луком. Кобылицы-кумысницы кормились в изобилии росшим там ковылем. И, конечно, в лугах водилась масса певчих птиц. После утренней рыбалки, когда переставало клевать, мы относили наловленную рыбу домой, а сами шли купаться – на весь день, до вечернего клева. Раздевались на песчаной отмели, шли вверх по реке километра полтора, выплывали на середину, и нас несло вниз по течению до нашей немудрящей одежонки. Доплыв, выходили из воды и катались в горячем песке, а то и вовсе зарывались в него. Согревшись, снова шли вверх по течению и снова плыли. И так целый день. А надоест – отправлялись в степь «выливать» сусликов, которых там, как и в Языкове, было множество. Зимой кроме той же рыбной ловли играли в бабки на льду, бегали на коньках, катались на санках с горы или на карусели. Во время снежных заносов работали на железной дороге, очищая ее от снега. Взрослым за рабочий день платили 50 копеек, а нам, мальчишкам, – 25.

Обвыклись мы в Давлеканове, оно нам даже стало нравиться. Правда, здесь я мучительно и долго болел – лихорадкой обметало губы. Коросты я срывал, и дело кончилось тем, что меня начали кормить с ложечки. Думал, останусь уродом на всю жизнь. Но выздоровел – видимо, солнце, вода и воздух деревни сделали свое дело.

В детстве я был очень застенчив и скромен, хотя в то же время был хохотун и озорник. При сборе подсолнуха, например, я, бывало, не съем ни зернышка. Осенью убирали дыни и арбузы – я никогда самовольно не ел и даже отказывался, когда угощал хозяин. Это была и застенчивость, и какая-то своеобразная гордость.

Давлеканово – село башкирское, и летом башкиры продавали кумыс. Я его пил с детства, очень любил и в Давлеканове часто бывал в таборе продавцов кумыса. За какие-то пустяковые услуги, вроде того, чтобы пригнать кобылиц с пастбища или наносить травы, нас угощали кумысом, и мы довольнехонькие уходили домой. Бредень из Языкова мы привезли в Давлеканово и частенько по ночам ловили рыбу. Таким образом, на новом месте мы жили не бедно, хотя после болезни старшего брата пришлось продать и лошадь, и корову. Брат стал работать поденщиком на железной дороге.

Брат был неграмотный, глухой на оба уха. Маленьким он упал с воза с сеном, воз через него переехал, и он оглох. Он был неглупый, красивый, очень сильный. Например, упавшую лошадь ему ничего не стоило поднять за хвост. Был высок и строен. Страстный, неутомимый рыбак, всегда ловил больше всех. Про него говорили, что он «слово знает». Женили его на девушке не любимой, но зато «работящей». Любил он другую, я знал ее. До свадьбы брат водки не пил совершенно, а потом начал пить и пил до самой смерти. Умер он в 1908 году.

Поздней осенью 1903 года мы переехали в Уфу.

Незадолго до нашего отъезда в Давлеканове случился пожар, сгорело половина села. В разгар лета загорелся один дом. Был сильный ветер. Крыши в большинстве были соломенные, и клочья горящей соломы летали по ветру и зажигали другие дома. Наша семья частью сидела на крыше, частью – во дворе, чтобы подавать воду. Наш дом не сгорел, потому что был сложен из саманного кирпича, а крыша, хоть и соломенная, обмазана глиной. Кругом творилось что-то страшное – все гудело от огня! Пока все не сгорело до оврага, пожар потушить не могли, без крова осталось много людей.

Запомнилось еще одно событие – когда из Уфы в Самару везли тело убитого уфимского губернатора Богдановича[17]17
  Богданович Николай Модестович (1856–1903) – из семьи крупного военного деятеля. По окончании Петербургского университета товарищ прокурора Петербургского окружного суда (1879), с 1887 г. ломжинский, рижский вице-губернатор, с 1890 г. тобольский, в 1896–1903 гг. уфимский губернатор. По его приказу для разгона забастовки рабочих златоустовского завода была применена военная сила. Убит членом Боевой организации партии социалистов-революционеров Е.О. Дулебовым в Ушаковском парке Уфы по приговору ЦК ПСЕ.


[Закрыть]
. Везли его в отдельном вагоне, с помпой, на больших станциях служили панихиды при большом скоплении народа. Конечно, вопрос о его убийстве местные жители обсуждали на все лады, но вывод был один: губернатора убили «студенты-крамольники». Сожалений о его смерти никто не высказывал, на все это смотрели скорее, как на бесплатный спектакль.

В Уфу мы приехали почти разорившимися. Скотину прожили. Дом, который был куплен за 500 рублей, при отъезде удалось продать лишь за 300.

Уфа – город большой, старинный, губернский. В нем было много чиновников, купцов, дворян-помещиков. Ежедневные базары в нескольких местах, дважды в год большие ярмарки. Все это создавало колорит, совершенно отличный от деревенского. Здесь был другой язык, другие нравы. Мы, например, сначала не могли понять, зачем запирать квартиру на ночь. В деревне у нас никогда не было никаких запоров. Летом уезжали в поле всей семьей, и двери оставляли не запертыми, а тут надо было запираться на ночь, даже когда все были дома.

Сняли мы на окраине комнату с русской печкой и полатями, на которых мы с братишкой и спали. Старший брат купил корову (молоко было нужно двум его дочерям), и для ее прокорма мы с младшим братом ходили вечерами на сенной базар собирать сено. Наносили столько, что хватило на всю зиму. Конкурентов почти не было – бедный люд на окраинах коров не имел, а башкиры жили в противоположной части города. Многие из них держали коз, но за сеном к нам не ходили. Однако весной 1904 года корову все же пришлось продать. Собирали мы и щепки на топливо, чтобы, тем самым, удешевить нашу городскую жизнь. Целыми днями мы с братом шатались по улицам, выискивая стройки и подбирая там обрезки и щепки. Часто нас прогоняли плотники или другие ребята, иногда били.

По приезде в Уфу старший брат определился на лесопилку, мать поступила в прислуги. Дома оставались бабушка, сноха с двумя девочками, да мы с братишкой. Семья была, таким образом, в шесть ртов, а заработок у брата был очень небольшой. Он работал сдельно, пилил горбыль на дрова и зарабатывал в день не больше 50 копеек. Мать получала в месяц три рубля, которые полностью уходили в уплату за наше жилье. Когда брат стал запивать, наше положение превратилось в бедственное. Живя в деревне, мы никогда не голодали так, как здесь. В городских магазинах мы видели белые хлеба всевозможных сортов, но сами питались только черным хлебом. Навещая нас, мать всегда приносила кренделей или пряников, и это было для нас праздником. Часто заходила и тетка Марфа. Она жила неподалеку и днями напролет сидела дома одна – муж с утра до вечера на работе, а сын в училище. С утра приготовив обед, вторую половину дня она обычно проводила у нас, в основном в разговорах о старине, о барщине и вообще о жизни при крепостном праве.

Ее и бабушкины рассказы были для нас как страшная сказка. Сколь же терпелив и вынослив человек! Рассказывали, как до смерти засекали розгами ни в чем не повинных крестьян, как их травили собаками, как калечили молодых девушек, особенно красивых. Ни одна не выходила замуж по своей воле и никогда – девушкой. Рассказывая об этом, бабушка называла имена молодых крестьянок, которые, не вынеся надругательств, кончали жизнь самоубийством. Иногда краешком мелькала и история моей бабушки Марьи. Но говорили о ее судьбе так коротко и неохотно, что нельзя было понять, что же с ней произошло. Интересно, что в Уфе о домовых, банных чертях, летающих змеях уже не судачили. Видно, в большом городе вся эта нечисть была не в почете.

Первым сильным уфимским впечатлением для меня стала масленица. В патриархальном губернском городе, населенном купцами и чиновниками, это был большой, многодневный и шумный праздник. Все три масленичных дня, с пятницы до воскресенья, в городе работали только магазины. По центральным улицам, Большой Успенской и Александровской, сплошным потоком на разряженных лошадях, украшенных лентами, бубенцами, колокольчиками, ехали гуляющие. И откуда набиралось столько лошадей? Тут были и чистокровные рысаки, и простые рабочие лошади, тройки, пары и одиночные санки. А по тротуарам лавиной шла толпа, сплошь грызущая семечки, – молодежь и старики, трезвые и пьяные, купцы, чиновники и рабочие, русские и башкиры, хорошо и плохо одетые.

В воскресенье вечером на соборной площади торжественно жгли соломенное чучело – масленицу, предварительно провезенную на дровнях по всему городу. А как ели и пили в эти дни! На последние гроши обязательно стряпали блины. Богатые объедались блинами с семгой и икрой. Местные доктора, потирая руки, приговаривали: «С чистого понедельника придет и наш праздник». Дело в том, что чиновники и особенно купцы, обожравшись за три дня масленицы, в понедельник шли к ним лечить животы. В эти дни врачи драли за прием втридорога, но они ничего не жалели, лишь бы очухаться. От обжорства случались завороты, кровоизлияния в мозг, инфаркты со смертельным исходом.

Мать пошла в прислуги к сборщику выручки казенных винных лавок. Как-то я зашел к ней в гости. Хозяин вышел на кухню, увидел меня, узнал, что я грамотный. Сказал, что устроит меня посыльным в контору казенного винного склада, пообещав, что в дальнейшем я буду получать до 25 рублей в месяц. Я был очень доволен, что пойду работать – хоть немного, а смогу помогать семье. В ноябре 1903 года меня приняли посыльным, для начала положив 7 рублей в месяц. Работали в конторе с утра до 8-ми вечера и в воскресенье с 10 до 4 часов дня. Обязанности мои были не сложные. Писарь дает бумагу, я ее вношу в исходящий журнал, запечатываю, записываю пакет в разносную книгу и доставляю адресату. Должность посыльного имела ту положительную сторону, что дала мне возможность хорошо узнать город. Хуже было то, что разносить бумаги приходилось в любую погоду. Бывало, зимой закрутит такая башкирская пурга, что на метр не видно ничего, и при этом мороз в 30 и более градусов. А ты идешь, потому что надо успеть до вечера разнести пакеты. Сколько раз я обмораживал нос и щеки, сколько раз еле оттирал руки! Чтобы не замерзнуть, я обычно бежал бегом. А сколько раз меня кусали собаки тех, кому я доставлял пакеты на дом! Был у нас один сборщик денег – домовладелец, который держал много собак. Его дом стоял в глубине двора, и пока добежишь до него от ворот, тебя обязательно покусают. А попробуешь сопротивляться, хозяин набрасывается еще злее собак. И на вид он был страшный, волосатый, не говорил, а рычал.

Зимой 1907 года на него напали грабители, когда он вез деньги, причем прямо в лоб застрелили из револьвера его стражника. Сам он сумел убежать, бросив деньги в санях. А через пять лет выстроил два двухэтажных дома. Ясно, кто был настоящим разбойником.

Носил я пакеты и в дом хозяина матери. Подгадывал приходить под вечер, пил с ней чай, отдыхал, а уж потом шел домой. Хозяин был маленький, худенький, невзрачный, с чудной фамилией Дросявецкий. Зато его жена была настоящая русская красавица – высокая, светло-русая, с белым, кругловатым, чистым лицом. Она, бывало, посадит своего мужичонку на колени и укачивает, как ребенка. Жили они в согласии. Мать говорила, что когда он уезжал по делам, она не «шалила» и терпеливо его ждала.

Летом мучила жара, мочил дождь. Купаться удавалось только вечерами. Домашние моей службой были довольны – старший брат приносил в семью немногим более моего. Но больше всего мне докучали сотрудники конторы – писаря. Их было человек 15, каждый получал не более 30 рублей в месяц. Одеваться им следовало чисто – в крахмальную манишку и пр., и вот снаружи эти чиновники, бывало, одеты опрятно, а белье – рваное, грязное. Излюбленными темами их разговоров были скабрезные анекдоты. Все это мне не нравилось. Дружил я только со сторожем Денисычем. Это был чудесный, веселый старик, очень добродушный, бывший николаевский солдат.

На всю жизнь у меня осталось отвращение к манжетам, к крахмальным нагрудникам, к бумажному воротничку. Позднее, будучи уже ответственным советским работником, я рубашку с галстуком заменял френчем или рубахой с отложным воротом. А косоворотка, которых теперь, к сожалению, не носят, всегда была моей любимой одеждой. Из конторы я на всю жизнь вынес и ненависть к заносчивости, к самозванству и хвастовству, к угодничеству и карьеризму, – одним словом, ко всему, чем была так богата чиновная среда.

Еще будучи посыльным, начал я похаживать в механическую мастерскую, познакомился там со слесарями и рабочими других профессий. А тут еще моя мать неожиданно бросила работу и вышла замуж за многодетного сапожника-вдовца. Его старший сын был уже взрослым, работал слесарем. Я как-то сразу сошелся с этим своим сводным братом и его товарищами-рабочими. В общем, решил я перейти в мастерскую и объявил об этом конторщику Тот не хотел меня отпускать. У меня обнаружился хороший «канцелярский» почерк, и он предложил мне место писаря. Но мне так опротивела эта среда и так понравилось среди рабочих, что я от писарской карьеры отказался. В июне 1904 года я стал учеником в механической мастерской. Чиновный мир остался позади, я превратился в пролетария, рабочего в блузе с ключом в руках.

У Кокоревых, в семью которых мы вошли вместе с матерью, был свой домик из двух комнат и кухни. Сам Кокорев и два его средних сына сапожничали и неплохо зарабатывали. Старший Илья, как я уже сказал, работал слесарем в железнодорожных мастерских. Младший Александр ходил в школу. Были еще две девочки 7 и 9 лет. От перенесенной в раннем детстве оспы обе были почти слепые. С нашим приходом детей в семье стало восемь.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю