Текст книги "Волшебный лес"
Автор книги: Джузеппе Бонавири
Жанры:
Классическая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 8 страниц)
VI
Здесь начинается вторая часть моей истории, которая сводится к поискам Тоины.
Еще в день ее исчезновения мы с Кратетом опустились на выступ скалы, нависавший над пещерой, чтобы порасспросить одного росшего там каперса. Говорил он особенным образом, по-своему, и вдобавок едва слышно; хорошо еще, к нам присоединился дядюшка Микеле, сумевший что-то понять в этой речи.
– Фифититириризигзиг, зигзигтитиклик…
– Что он там лопочет? – спросил я с досадой.
– Он говорит, – сказал старый филин, – что Тоина отправилась неизвестно куда и попрощалась с ним, бросив с высоты несколько камешков.
Мы раздумывали, не зная, что предпринять. Выждали еще день-другой, покружили в небе над Минео, затем над выжженной солнцем равниной и снова вернулись на наши обычные пути над холмами и оврагами Камути. Жизнь там текла как и прежде, но о Тоине никто ничего сказать нам не мог.
И тогда я совсем отгородился от внешнего мира, почти весь день просиживал в гнезде, разглядывая мелочи, оставленные моей подругой. Конечно, я извел бы себя воспоминаниями, если б дядюшка Микеле не посоветовал поискать Тоину вдали от наших краев, поближе к морю.
И вот однажды мы отправились в путь: я, Кратет и старый филин.
Скалы остались позади, вскоре скрылась из глаз и Фьюмекальдо, зажатая в ущельях, и в то же время перед нами разворачивались какие-то смутные очертания, и от быстроты нашего полета казалось, что почти все они двигаются. Дядюшка Микеле, хорошо знавший эти края, то и дело говорил нам:
– Держим курс на юг.
– Что-что?
– На юг! Вы что, оглохли?
Мы миновали горы Кальтаджироне, протянувшиеся внизу голубоватой цепью, с редкими зелеными пятнами лесов, и, пролетев над самыми верхушками орешников Пьяццармерины, опустились на равнину, где нещадно палило солнце.
– Здесь кончается истинное, – изрек Кратет. (Он, да будет вам ведомо, был циником, и ему нравилось делать забавные умозаключения.)
– Что ты сказал? – спросил патруус Вериссимус: от быстрого полета он стал слышать еще хуже обычного.
Мы сели отдохнуть на оливу и сквозь ветви стали разглядывать этот новый мир, на редкость неприглядный и неприветливый. Голод мы утолили парочкой ящериц, плодами рожкового дерева, которые захватили с собой, да безвкусными цветочками цикория.
– Ну и пекло! – восклицал дядюшка Микеле.
А Кратет, желая освежиться, подставлял то грудь, то хвост легкому западному ветру, веявшему на нас сквозь листву.
Мы решили заночевать на этом дереве. Я был в мрачном настроении, и мой друг филин, чтобы придать мне бодрости, стал заверять нас, будто вскоре мы снова погрузимся в мягкий прозрачный воздух, не тронутый зноем, и узнаем что-нибудь о Тоине.
Кратет принялся кружить возле дерева и с сумрачным видом доказывать нам, что душа с течением времени рассеивается и исчезает. Я хранил молчание. Дядюшка Микеле устроился на ночь внизу, в углублении ствола.
На наше счастье, ночь была не особенно душной, однако тревожные думы, о которых вы знаете, не давали мне ни улечься, ни заснуть. Дядюшка Микеле храпел, сотрясая воздух вокруг нашей оливы. Издалека доносилось пение цикад.
Едва рассвело, мы снова отправились в путь. Мой друг филин был бодр, даже весел и вскоре завязал беседу с Кратетом, которому нравилось вот так лететь. Нам повстречался наполовину высохший поток, и мы камнем упали вниз, чтобы хоть немного передохнуть и утолить жажду.
– До чего вкусная вода! – сказал дядюшка Микеле, напившись из маленькой излучины.
А мне любо было лежать, распростершись на упругой водной глади, и снова и снова расплескивать ее крыльями. Мы выловили несколько рыбин и жабу: она изрыгала проклятия и плевала в нас ядом; а затем мы вновь пустились в путь, к желаннейшим морским берегам.
– Далеко еще? – спросил я у филина.
– Осталось два дня полета, – ответил он.
Мы пролетали над лесами и лугами; там я впервые увидел вольно пасущихся коней и быков и, не скрою, был изумлен видом этих зверей, таких огромных, четырехлапых, посылавших друг другу звучные зовы.
– Я знавал их прежде, – сказал патруус Вериссимус.
Устав от продолжительного полета, он тщательно избегал лишних движений, чтобы возможно дольше сохранять спокойствие тела и духа. И все же, когда день клонился к закату и вокруг не нашлось ни единого дерева, на котором можно было бы передохнуть, мне пришлось взять к себе на спину дядюшку Микеле, жаловавшегося на сильную усталость.
– Ох, что за мучение! – причитал он.
Патруус Вериссимус оказался легче, чем я думал; старость высушила его до костей и отчасти лишила перьев, однако он с безмятежной уверенностью предрекал события, которые должны были случиться во время нашего путешествия.
– Терпение, Апомео, терпение, – твердил он мне.
Теперь горы под нами были серо-черными, там и сям мелькали пятна зелени, возвещавшие скорое появление лесов. Рядом со мною летел Кратет, хранивший полное молчание, ведь наш полет не позволял нам обмениваться длинными фразами.
– За этой горной цепью должно открыться море, – сообщил дядюшка Микеле, приподнявшись на моей спине, чтобы лучше видеть местность под нами. У подножия горы мы обнаружили рощицу ясеней, акаций и каштанов и опустились там, чтобы заночевать и вкусить долгожданный отдых. Виды, открывавшиеся из рощи, были веселыми и приветливыми, и циник Кратет вновь обрел дар речи, сказав, что радуется прозрачному воздуху и богатству здешней природы, обильной источниками и прохладными ветрами.
Нашли мы и чем подкрепиться; однако в роще было видимо-невидимо соек – вспархивая над деревьями, они спрашивали на своем докучливом языке:
– Кто вы? Кто вы? Кто вы? Кто вы?
– Прочь, прочь! – крикнул им патруус Вериссимус. Он не мог спать от невообразимого птичьего гама, наполнявшего эту рощу.
После окрика шум затих, и мы остались одни, по крайней мере так нам казалось. Кратет со смехом заметил, что мы и владели, и не владели тем, что теперь утратили. Он намекал на этих птиц: неловко спрятавшись среди ветвей, они все еще разглядывали нас, притихшие и смущенные нашей, как они думали, божественной сущностью.
А когда спустилась ночь, непроглядно темная под сводом тамошних лесов, с дерева на дерево, с ветки на ветку понеслось беспрестанное шушуканье:
– В них мудрость!
– В них разум и слово Бога!
– Бога, Бога, Богабогабога!
Поутру, отправившись в путь, мы в скором времени увидели море.
– Мы уже близко, – сказал дядюшка Микеле.
Лесные чащи под нами стали реже, сама земля теперь была другого цвета, иногда попадался сушняк, растянувшийся на огромные пространства, а прямо под нами страшно медленно и неуклюже летели журавли, на которых наш филин то и дело плевал.
– Зачем вы так делаете? – спросил я.
Он ответил, что журавли – жалкие птицы, едва-едва подымающиеся над землей, не умеющие взлететь в поднебесье, потому что сделаны они из тяжелого, громоздкого вещества, и это сразу бросается в глаза.
Говоря так, он продолжал плевать на журавлей. Один из них оглянулся, но, увидев нас в недосягаемой вышине, ускорил полет, воображая в тупости своей, будто сможет нас обогнать.
Я чувствовал, что воздух стал подвижным и солоноватым, последние поля вокруг были желтыми от сплошных зарослей тамариска.
– Вот и прибыли, – сказал дядюшка Микеле.
Кратет все молчал. Минуло лишь несколько дней с тех пор, как мы отправились в путь. Под нами светились зеленью прибрежные воды, и дальше начиналось неведомое море, безбрежное и безграничное, которое я увидел впервые.
– А где оно кончается? – вырвалось у меня.
Кратет ответил мне одним из своих обычных софизмов, а именно что здесь все становится близким и в то же время безмерно далеким, даже звезды, склоняющиеся к западу.
Мне показалось, что патруус Вериссимус кивнул в знак согласия, или, быть может, это слепящий отраженный свет заставил его зажмуриться и наклонить голову. Потом он скомандовал:
– Вперед!
Чайки летали так низко над водой, что казалось, задевают клювами гребни волн, если только это не был обман зрения. Филин сказал:
– Спускаемся!
Я оглянулся. Земля была далеко позади, виднелась на горизонте белой полоской, лишь кое-где выступавшей из воды.
Сесть нам было негде, и приходилось все время описывать круги, спускаться к самой воде, взмывать вверх; тогда я спросил дядюшку Микеле, как нам искать Тоину в этом просторе без конца и края, среди изменчивых красок и колыхания водорослей.
Старик что-то высматривал, низко летя над полосой необычайно прозрачной воды, и звал: «Пиррон! Пиррон!», пока наконец не увидел, как из глубины к нам всплывает дельфин. Я спросил дядюшку Микеле, как могло случиться, что он знаком даже с дельфинами. Кратет летел молча, глядел на нас, насмешливо скривив клюв, и забавы ради вылавливал водоросли.
Пиррон, рассекая волны, приблизился к нам и сделал знак, чтобы мы сели к нему на спину. Нам приятно было примоститься на спине у дельфина, а он, фыркнув и выпустив в воду целую стайку пузырьков, поплыл в открытое море.
– Давненько не виделись, – сказал он дядюшке Микеле.
Я было заговорил о Тоине, но Пиррон, едва узнав, в чем дело, улыбнулся по-своему, будто хрюкнул, встряхнул плавниками и сказал, что море движется туда и сюда, как хочет, закона ему нет, и бесполезно искать в нем птицу – существо, обладающее плотью, а потому подверженное тлению.
От ярости я вцепился когтями ему в спину, но филин осадил меня:
– Что ты? Что ты?
Пиррон ударил хвостом по набегавшей волне, обдав нас сзади колючими холодными брызгами, затем сказал:
– Давайте не будем хандрить!
К нему присоединился дельфин помоложе, по имени Флиунт, и оба стали прыгать среди волн, взрезая их и оставляя за собой длинные полосы пены. Кратет пел:
Плывем мы в морском просторе,
В просторе, просторе плывем!
А дядюшка Микеле выхватывал с поверхности воды то кильку, то сардинку; он ловил их без промаха, перекусывал голову и глотал пропахшую солью рыбешку.
Теперь мы видели вокруг лишь лазурную, словно драгоценный камень, морскую ширь, слегка зыблемую ветром, а вдалеке – скалистые берега. Флиунт показал нам неуклюже качавшиеся суда, полные людей, но я плохо разглядел их в наступающих сумерках.
Пиррон сказал:
– Эти существа истерзаны ложью и телесными недугами.
– Подплывем поближе? – предложил Кратет.
Но дельфин, плеснув хвостом, повернул в противоположную сторону, и вскоре люди остались далеко позади, на краю пустынного моря.
– Не стоит с ними встречаться, – пояснил он, бороздя волну за волной.
Мы описали огромный круг среди бездонных вод и глубокой тишины, которую порой оглашало лишь фырканье Пиррона, дробившего носом волны. Кратет спросил, чего это ему вздумалось удалиться от людей, он представлял их себе рогатыми и с длинным клювом. Дельфин ответил, что на него нагоняют тоску эти твари, как правило управляемые лишь своими ненасытными чувствами. Мы повернули назад. И я снова спросил его о Тоине, птице с мягкими, нежными перьями, которую так легко было бы узнать даже здесь, где нет ни конца, ни предела и воды вздыбливаются и опадают, возвращаясь в свое лоно.
– Никакой птицы я здесь не видел, – ответил Пиррон, бестрепетно бороздя море, окружавшее нас гаснущими отблесками заката.
Я умолк.
Кратет для забавы распускал крыло и задевал им поверхность воды, проводя по ней длинную прямую черту. Патруус Вериссимус задремал, убаюканный плавным ходом дельфина и веявшей от воды благовонной свежестью.
– Оставайтесь тут, – сказал Флиунт. – Зачем вам чахнуть в унылой затерянности среди этих ваших растений?
Никто ему не ответил. Неверный тусклый свет сумерек загорался то здесь, то там.
Наступил вечер, замешкавшийся на далеких темнеющих берегах. Думаю, за нами плыли стайки рыбешек, до нас доносились их тишайшие речи, но разглядеть их было невозможно, хотя свет звезд уже струился к нам из безмерного далека.
Мы разбудили дядюшку Микеле, он даже не заметил, что задремал; а Флиунт со словами «Прощайте, прощайте, бедняги, пропадете вы там, на земле» вонзился в упругие волны, взрезав их наискось, и в конце концов исчез в глуби вод, среди бесшумных водоворотов непроницаемой бездны.
А в это время Пиррон говорил, что и нам повстречаются люди в наших краях, но волноваться не надо, ведь они – лишь малая часть вселенной, и, быть может, самая ничтожная ее часть.
Берег был уже недалеко, низкий, отороченный белизной – так отвесно падал свет Большой Медведицы, – и, казалось, охватывал море едва различимой кромкой песков.
– Ну вот вам и берег, – сказал дельфин.
До нас уже доносились иные запахи, не отдающие солью: аромат можжевельника и тамариска, нагретых последними лучами солнца. Пиррон забил хвостом о дно так быстро и сильно, что поднял на поверхность целые тучи донного песка, нити водорослей и перепуганных рыбешек и вся толща воды заколыхалась.
– Прощайте, прощайте! – крикнул дельфин.
Он плыл вдоль берега, равномерно поднимаясь на гребне волны, и тогда силуэт его четче вырисовывался на освещенном звездами пространстве. Он выпрыгнул из воды, оглушительно фыркнул, а потом вдруг сделал резкий поворот и снова стрелой ушел под воду, вытянувшись во всю длину среди поднятого им фонтана брызг. Казалось, море, в котором он только что проделал широкую брешь, одержало над ним победу и вновь захватило в плен, скрыв от наших глаз.
А мы медленно летели над каменистой пустошью, поросшей мхом.
– Вперед! – приказал патруус Вериссимус. – Не будем распускаться!
Мы полетели вслед за старым филином, который словно заново родился – так стремителен был его полет, а вдали, на горизонте, всходила луна, разливая белый свет, и я, забыв мое угрюмство, порою даже радовался, что снова вижу знакомые низины.
VII
По возвращении в долину Фьюмекальдо я замкнулся в себе, и не было у меня никаких желаний, разве что хотелось укрыться среди непроглядно черных теней, которые только ночь приносила собою.
Надо сказать, патруус Вериссимус был рядом со мной и старался развлечь меня разными своими рассуждениями или немудрящими играми: он хотел, чтобы я перестал думать, будто на свете не осталось ничего, кроме воспоминаний о Тоине.
А я разучился отличать правду от лжи; должно быть, у меня сильно изменился характер, и я не мог направлять мысли иными путями, словно некие злые чары тяготели над моей душой; без сомнения, я так никогда и не вышел бы из этого лабиринта и вечно блуждал бы по его закоулкам, если бы не преданность старого филина. Ему иногда удавалось уговорить меня полетать с ним над долиной или повыше, над склонами Треццито, среди дубовых рощ или зарослей папоротника и ежевики.
– Как здесь тихо и спокойно, – говорил старик.
Там, высоко в горах, нам иногда встречались птицы, видно спасавшиеся от жары.
– Летим сюда, – говорил мне дядюшка Микеле.
И я, словно не в силах ослушаться, летел вслед за ним к глинистым склонам Камути, где деревья мало-помалу расступались, оставляя место все более обширным пустошам, поросшим низкой выгоревшей травой.
Какая-нибудь коза, неторопливо бродившая по этим склонам, принималась насмехаться над нами, говоря, что только сумасшедшие могут носиться по воздуху в такую жару.
– Замолчи и ступай своей дорогой, – ворчал филин, разморенный зноем.
Мы садились на кусты или на ветви одиноко стоящих рожковых деревьев и там, под покровом густой листвы, наслаждались отдыхом, а вокруг пылало раскаленное лето, разрываясь от жужжания ос и стрекота кузнечиков.
К сожалению, дядюшка Микеле не всегда мог вылетать из гнезда, часто его донимали боли в спине, и в этих случаях он оставался дома, говоря, что мыслимый предел его существования с каждым днем придвигается все ближе.
Однажды к нему залетел повидаться его друг, сыч Антисфен, и, болтая обо всем понемножку, они с дядюшкой Микеле стали рассуждать о том, следует ли считать самую сущность реального мира единой и неделимой, или же надо признать ее делимость по законам арифметики.
Быть может, все это были бредни, но зато, прислушиваясь к их разговорам, я реже вспоминал Тоину.
Однажды к нам случайно присоединились щегол Аполлодор, потом самоуверенная ушастая сова Палимиро и еще одна неясыть, чье дыхание было зловонно.
С их помощью я кое-как преодолевал приступы мертвящей скуки.
Наши встречи не всегда протекали мирно, особенно если Палимиро принималась излагать свою теорию: по ее словам, она намеревалась создать особенные машины, которые не только стали бы производить желуди, червяков, лягушек и даже съедобные травы, но принесли бы еще большую пользу сообществу птиц, приспособив их летать без крыльев.
– Ну-ну, – недоверчиво говорил Аполлодор, карабкаясь вверх и вниз по гребню скалы; рядом с нами он казался совсем маленьким.
Патруус Вериссимус в замешательстве глядел на Палимиро, потом, поймав с моей помощью засевшего между перьев клеща, с издевкой отвечал оратору: «Чи-чи», утверждая, что вездесущая реальность находится внутри нас.
Короче говоря, без всяких усилий с нашей стороны скалу дядюшки Микеле постепенно стали посещать все новые птицы, они прилетали во всякое время, если только вокруг не раздавался храп задремавшего филина.
Чуть повыше на той же скале, на наше счастье, росло рожковое дерево, которое за недостатком влаги так и не смогло подняться в полный рост. На этом дереве мы и рассаживались в жаркое время дня. Каждый сам выбрал себе место – кто на верхушке, кто на нижних ветвях, а кто и прямо на стволе.
– Все собрались? – спрашивал иной раз патруус Вериссимус, когда бывал в ударе.
Каждый отвечал ему на свой лад. Старик делал это, желая дать мне развеяться, так как прослышал, что я собираюсь возобновить поиски Тоины в далеких краях (я все еще вспоминал ее, особенно по ночам).
Маленькие птички вначале боялись какого-нибудь подвоха с нашей стороны, ведь у них было такое нежное мясо, но вскоре убедились, что нам можно доверять, раз мы даем им укрыться в тени нашего дерева и принять участие в изысканиях старого филина.
Не стоит утомлять вас пересказом всего истинного или мнимого, что обсуждалось на этих собраниях, доставлявших нам истинное удовольствие, так как за беседой можно было без труда сорвать с ветки плод рожкового дерева, а семечки выплюнуть вниз, в долину.
– А ну-ка, переплюнь меня! – говаривал Аполлодор.
Словом, у нас образовался настоящий философский кружок, хотя членами его были всего лишь восемь – десять птиц; и слух о наших собраниях распространился по всей долине Фьюмекальдо. Нас окрестили «кружком рожкового дерева», и в наших краях рассказывалось, будто мы считаем язык этого мира бессмысленным и пустым, а потому ищем основы подлинной реальности.
По правде говоря, я с трудом выносил неясыть из-за ее зловонного дыхания, а также из-за упорно навязываемой ею философской системы, средоточием которой был культ пользы. Как-то раз мы с Аполлодором сыграли с ней злую шутку.
Однажды, когда она, объевшись желудями, скрипучим голосом втолковывала нам свои излюбленные идеи, у нее случился понос. Не имея возможности удалиться, она, сидя на ветке нашего дерева, подняла хвост и справила нужду вниз, в долину, на бедные растения, не ожидавшие подобного надругательства.
– Извините, извините, – говорила она, продолжая излагать нам основы своей философии.
От одного приступа поноса к другому она распалялась все сильнее и сильнее, и никто не мог возразить ей, ибо присутствующие слишком страдали от невыносимого послеполуденного зноя. Кругом затихло все, даже цикады и сам поток.
Пока неясыть заходила все дальше и дальше в своем словоблудии, мы с Аполлодором, приговаривая «Да-да», то и дело вырывали у нее перья из крыла. Старая ведьма вскрикивала:
– Перестаньте! Что вы делаете? Вам шутить охота?
Когда она заметила, что все, включая дядюшку Микеле, заснули, разморенные жарой, то вздумала улететь в прохладу, в заросли ежевики. И не смогла: один бок у нее беспомощно повис, а здоровое крыло с глухим шорохом билось вхолостую.
– Что? Что такое? Что со мной? – всполошилась она.
Кратет сказал ей:
– Садитесь к нам на спину.
Но отнесли мы ее в овраг, заросший крапивой и боярышником, и сбросили вниз в ту самую минуту, когда она обнаружила, что у нее не хватает перьев, и догадалась, какую шутку мы с ней сыграли.
– Мерзавцы, мерзавцы! – кричала она, падая в колючие заросли, и, быть может, поняла наконец, что достоинства ее скудны и смехотворны. – Мерзавцы, мерзавцы! – услышали мы опять, но тут снова восторжествовал древний закон тишины, своей непомерной мощью заглушивший этот голос.
Больше неясыть к нам не прилетала.
Мы продолжали собираться на выступе скалы, беседуя об изъянах и о злосчастьях всего сущего, а порою Кратет развлекал нас, описывая прелестный, восхитительный сад, который избрал себе жильем в долине Джанфорте.
Другие птицы не задерживались у нас, они обычно предпочитали летать там, где воздух особенно нежен и чист, или облетать деревья в поисках душистых яблок.
– О чем они толкуют, чего добиваются? – говорили эти птицы, улетая от нас.
Среди немногих чужаков, посещавших нас, был один черный паук: однажды мы вдруг увидели на ветке над нами его крохотную уродливую тень.
Аполлодор хотел было склевать паука, но дядюшка Микеле остановил его.
– Что ты делаешь, несчастный? – сказал он ему.
К сожалению, расслышать паука можно было, только соблюдая полную тишину, ибо голос его распадался на тысячу отдельных звуков, поглощаемых всеми растениями на нашей скале.
Мы назвали его Изинеро. Он сказал нам, что, будучи порождением земли, не верит в число, причину, в силу воды и огня, исследованием которых мы, очевидно, занимаемся, а верит только в темные испарения и мрак, от века царящий под землей. И хотя вначале это царство вызывало у него непреодолимое отвращение, он не колеблясь вернулся туда, как только обнаружил, что поверхность земли кишит мириадами существ, наносящих друг другу вред, и поведение каждого из них в этом смысле ничем не отличается от поведения другого. Даже солнце сжигает листья.
Зато там, в своих подземных владениях, он не встречал никого, за исключением тьмы, которая в своей невинности являлась началом и концом всего сущего.
Однако времяпрепровождение наше не всегда бывало вот таким исполненным высокомерия и лишенным цели, как бесцельна сама жизнь.
Например, когда старому филину исполнилось сто лет, мы устроили праздник и пригласили на него множество соловьев и цикад. К торжественному дню Аполлодор и Кратет привели в порядок дядюшку Микеле, почистили ему перья и запыленный хвост, а Антисфен сплел ему веночек из маков и васильков.
На торжество слетелись птицы со всей округи, даже из Граммикеле и Кальтаджироне.
Концерт начался только на закате: соловьи не могли петь под солнцем нашей долины, ведь они привыкли к свежести своих горных лесов.
Начальником птичьего хора был Филолао, он захотел также управлять и хором цикад, утверждая, что, хотя мелодия и возникает из нанизывания созвучий согласованных, несогласованных и смешанных, она не может обойтись без вторжения нового и неведомого.
Кусты и травы, узнав о нашем празднике, заявили, что тут любого гостя надуют и облапошат. Патруус Вериссимус сидел у входа в свое гнездо; мы, члены его кружка, – на рожковом дереве; а соловьи и цикады расположились кто где.
Концерт начался. Чистейшие звуки соловьиной песни, отдаваясь в долине, ласкали наш слух. Замерли даже листья на деревьях, а солнце; на наше счастье, к этому времени уже закатилось.
– Как хорошо, как хорошо! – повторяла Палимиро, стыдясь собственного жалкого голоса.
А на меня нашла какая-то грустная веселость, и мне казалось, само существо мое должно сейчас исчезнуть, разрешиться в этой безграничной гармонии.
Мы пригласили также Изинеро, и он не преминул явиться, хотя это и шло вразрез с его ночным образом жизни. Он устроился на листе папоротника.
Цикады, выступавшие под управлением Федона, в искусстве не уступали соловьям, их пение было как бы увеличенным подобием их самих, арии их были нежны и благозвучны.
– Какое совершенство! – восхищался Антисфен, сидевший возле хвоста дядюшки Микеле.
Когда стемнело, певцы умолкли, им самое время было немного отдохнуть, и тогда показалось, что долина всосала без остатка последние отзвуки их песен. Поток остановил свой бег – по крайней мере мы не слышали шума вод и не видели их в темноте.
Немного погодя конверт возобновился, вначале очень тихо, словно певцы боялись разбудить спящие травы (которые на самом деле и не думали спать).
У дядюшки Микеле блестели глаза.
Был уже поздний вечер. Первыми прервали пение соловьи, они сделали это почти незаметно, постепенно убавляя силу звука, правда, не все – кто-то еще продолжал петь, давая тон Федону и его цикадам. Эти последние в свою очередь вскоре замолкли, и так от плавного круговращения музыки мы перешли к тишине.
Изинеро, испытавший необычайное волнение, заявил нам, что отныне больше не будет презирать колебаниях почвы и ветер, шелестящий в листве.
Первым покинул общество Кратет, за ним последовали Антисфен и Палимиро. Мы остались втроем: я, патруус Вериссимус и Аполлодор.
Царила глубокая тишина. Старый филин поднял крыло и показал нам на звездное небо – если всмотреться, то было видно, что оно бесконечно в своей неисчислимой протяженности. Впервые я так пристально вглядывался в ночное небо, темно-голубое, сплошь усеянное звездами.
Дядюшка Микеле с глубоким вздохом сказал, что его не занимает, отчего звезды всходят и заходят, что ему столь же безразличны причины затмений и природа сил, движущих светила на небосклоне, ибо во всем этом нет настоящего знания, это лишь истины, которые мы стремимся постичь в пределах собственного «я».
Мы еще раз поглядели вокруг в слабом свете звезд, и, к моему приятному удивлению, мне показалось, будто я вижу полное единообразие всех вещей, хранивших ночное безмолвие.
Вскоре мы распрощались и укрылись каждый в своем гнезде. Так кончился праздник.