Текст книги "Алмаз, погубивший Наполеона"
Автор книги: Джулия Баумголд
Жанр:
Исторические приключения
сообщить о нарушении
Текущая страница: 23 (всего у книги 25 страниц)
Я был эмигрантом, я видел, как некоторые из нас смотрят на других свысока и заставляют их страдать – тогда я был «Феликсом» и выходил по вечерам в своей единственной застиранной рубашке и при титуле… – и тогда я утратил интерес ко всему, кроме самых необходимых вещей. До того мне не приходилось работать ради денег. У меня не осталось ни малейшего желания скользить по навощенным дворцовым паркетам. После моей земельной сделки я подсчитал, что за свою жизнь потерял восемьсот девяносто четыре тысячи шестьсот франков и пал жертвой пятидесяти двух краж. Этот болезненный список включает в себя и мои потери за карточной игрой, которая всегда велась в лучших домах – у де Люиней, у Люксембурга, у Монморанси.
Я потерял состояние, но я снова был очарован великолепием и судьбой бриллианта и тем, как он соответствует императору – особенно теперь, когда я вижу, что за ним (императором) последовало. (Как часто напоминает мне Авраам, с сентябрьскими законами мы снова живем под давлением цензуры, и только двести тысяч из тридцати пяти миллионов имеют право голоса.)
Когда-то император сердился на меня за то, что я пишу о мертвой вещи. Тогда мне нечего было ответить, но теперь я вижу то, что мог тогда лишь предполагать: вещи – это люди, которые владеют ими, и вещи больше людей, ибо могильный камень переживает человека, но, быть может, не его идеи.
И я был снова спасен. Один из руководителей либеральной партии убедил меня воспрянуть, и я был избран в Ассамблею.
Мой сын Эммануэль, став адвокатом, уехал в Лондон в 1835 году и видел, как герцог Веллингтон рассматривает собственное изображение в музее восковых фигур мадам Тюссо на Бейкер-стрит. Восковой герцог был помещен рядом с восковым императором. Рядом были карета Наполеона, его волосы, его зубная щетка и – страшно подумать – походная кровать, на которой он умер. Мой сын видел, как герцог рассматривает себя и императора, и хотя его так и подмывало сказать многое, ему удалось промолчать.
* * *
Луи-Филипп велел вернуть во Францию тело императора и похоронить его в Доме инвалидов. Это произошло сразу же после нашей маленькой революции.
Эммануэль, тогда депутат и государственный советник в Ассамблее вместе со мной, вернулся на Святую Елену, потому что в мои семьдесят четыре года я был слишком слаб для такой поездки. С ним были гофмейстер Бертран и генерал Гурго. Прошло двадцать четыре года с тех пор, как мой сын пятнадцатилетним мальчиком приехал туда, лазал по тамошним черным скалам и переписывал слова императора.
Он рассказал мне, что могила императора под плакучей ивой в Долине гераней на Святой Елене отмечена черной плитой, на которой не написано ничего, кроме «Cy git…» («Здесь лежит…»). Хадсон Лоу хотел написать на ней «Бонапарт», а мои соотечественники хотели написать «Наполеон». Война не закончилась даже тогда. Эта черная плита, как и бриллиант, были камнем Наполеона.
Эммануэль был шокирован, увидев, как заброшен и разграблен Лонгвуд. Он вместо меня был в траурном кортеже, когда были открыты четыре гроба и императора привезли домой, и люди становились на колени по берегам Сены. Он присутствовал на церемонии в Шербуре. Я не мог видеть ни процессии, прошедшей через Париж к Дому инвалидов, ни того, как мой непостоянный народ не пожалел никаких почестей для останков Наполеона. Я был заперт в своем сером мире, но слышал, как стучат по песку лошадиные подковы, как трепещут флаги побед, как бряцает церемониальное оружие. Я чувствовал резкий холод декабрьского дня – температура упала гораздо ниже нуля, – и Эммануэль принес мне немного бурбона, купленного у какого-то уличного торговца. У трибун перед Домом инвалидов меня приветствовали Гурго и Бертран, и Виктор Гюго снял передо мной шляпу, проходя мимо. Я видел только тень этого крупного человека. Я слышал топот множества человеческих ног и ощущал прикосновения мехов, в которые кутались дамы, скользившие мимо меня, точно походя меня касались какие-то лесные существа. Я слышал пушку, ощущал запах ладана, исходящий от урн, и почувствовал, как солнце пробилось сквозь облака, когда приблизился катафалк. Все закричали разом, и я услышал «Vive 1’empereuer!»,[136]136
Да здравствует император! (фр.)
[Закрыть] когда последним проследовал белый жеребец. Его седло было пустым.
Эммануэль описал мне все это большое грустное цирковое представление, пустую любовь, которую я, с моим «Мемориалом», помог пробудить. Он рассказал о статуе императора в коронационной одежде на верху Триумфальной арки, и о том, что везде были гипсовые орлы, пирамиды и разбросанные как попало богини победы. Шестнадцать лошадей шли в золотых попонах, и гипсовые нимфы, стоящие на коленях, вздымали державы. Восемь богинь с завешенными лицами держали гроб, покрытый пурпурным бархатом и флагами тех, кого он победил и кем потом был побежден. Огромная двигающаяся башня – величиной с цирковой шатер, сказал бы император со смехом. Мне стало горько, и я, скрепя сердце, стоял, склонившись под холодным солнцем. Я сам был частью морской пены, скользящей по берегу и раздувающей себя в ничто.
В моей жизни было и не однажды повторялось всякое: статуи снимались, улицы переименовывались, стены домов покрывались щербинами, а в домах пахло дымом, титулы давали и отнимали, а Франция распространилась по всей Европе. Я чувствовал себя огромной книгой, страницы которой стали хрупкими, и выпадают, и перелистаны они все до последней.
Я знал, что маршал Бертран передал оружие императора – шпаги, бывшие на нем при Аустерлице и Шан де Май в 1815 году, кинжал, саблю и шкатулку с пистолетами, – передал гражданину королю. Их поместили в один шкаф с драгоценностями короны, и таким образом совокупно с другим оружием, императорские шпаги снова воссоединились с «Регентом».
* * *
Все это живет во мне вместе со множеством других сожалений. В те дни, когда я был докладчиком прошений, толпа придворных и моя собственная робость не позволяли мне подойти к императору. Взаимопонимание, которое так быстро установилось в Бриарах, могло бы появиться раньше, если бы в Тюильри мне не мешал благоговейный восторг. Я мог бы провести с ним больше времени.
Этот проклятый остров изменил нас и, став тюрьмой для него, странным образом освободил меня. Он дал мне смелость и возможность говорить с ним наедине. Он дал мне время, и в этом смысле он (император) стал моим узником.
Теперь, когда я мысленно возвращаюсь на это остров, там, когда мы выходим из дома, всегда царят сумерки, и небо подобно куполу в лавандовую и красную полоску, и вечерняя сырость оседает каплями на склоненные растения, и все стражники сонны и ждут, когда их сменят. Мы гуляем по руинам острова, спокойные в наших уснувших надеждах. Эти вечера и время, проведенное в летнем домике, – вот все, чем я живу. Я чувствую себя избранным из всей вселенной, и берег острова стал границей моего существования. Я пленен, поглощен навеки. Я проживал жизнь императора и жизни, взятые для этой хроники. Именно это было реальностью, а то, что я терял зрение, и ссоры из-за пустяков, и беготня крыс – все это совершенно ничего не значило. Был только император, мой сын, его больное сердце и неровное, но чарующее сверкание далекого бриллианта.
Еще я сожалею о том, что не вернулся на Святую Елену, когда император посылал за мной. Признаюсь, если бы я вернулся, то не для того, чтобы проститься, ибо я остался бы там навсегда. С тех пор не было и дня, чтобы я не слышал его голоса, его последнего приказа.
– Et surtout, revenez promptement![137]137
Главное, возвращайтесь скорей! (фр.)
[Закрыть]
На этом я завершаю историю «Регента», современную мне. Возможно, этот бриллиант поглотил весь отпущенный мне свет. Или же он озарил все, что случилось, был светильником в том алчном мраке, который есть время? Таким образом все видят его из сумрака своих собственных искаженных восприятий. Чем был «Регент» для меня? Дорогой внутрь? Куском угля, спрессованного стихийными силами? Блестящей игрушкой? Разве мы не всегда остаемся детьми, которые тянутся к блестящей игрушке?
Крал ли он свет у тех, кто его носил? Что он давал взамен того, что брал? Не отобрали ли у меня зрение те годы, что я размышлял о нем и о его блестящем владельце? Эти мысли тяготят меня. Не усугубляет ли бриллиант то, что дано от рождения и всегда присутствует в нас?
Однажды император сказал мне:
– Суть состоит в том, что все вокруг нас – чудо. Все в природе феноменально.
Я счастлив, что никогда не видел бриллиант, кроме как на шпаге императора, где ему было место. Я оставляю другому – надеюсь, то будет Авраам – завершить эту хронику. Теперь я слеп и не смог бы увидеть великий камень, даже если бы его вложили мне в руку. Впрочем, я смог бы смутно различить свет, излучаемый им, и ощутить его форму, но это лишь усилило бы мою тоску по его истинному владельцу.
Мне почти безразлично, носят ли снова бриллиант или нет в республике, королевстве или в империи. Полагаю, я был свидетелем конца королей и императоров. Для меня существовал только один человек, достойный носить этот случайный дар приисков Голконды. Бонапарт был исключением, подобно этому алмазу. Надеюсь, что скоро я встречу и обниму императора.
ЧАСТЬ IV
29
ЭПИЛОГ АВРААМА
Я, Авраам, взялся за это повествование, чтобы продолжить труд благородного графа Лас-Каза и рассказать о судьбе бриллианта в мое время. Хотя я сожалею, что граф потратил столько душевных сил на исследование подобного пустяка, как могу я бросить его? Все остальные его работы закончены – приложение к «Мемориалу», «Меморандум» и «Атлас» – все, кроме этой. И вот, когда мы разбирали его архив в поисках совсем другой работы, Офрези дала мне добрый совет, и я принял его и все свое внимание обратил на бриллиант.
Граф в своей хронике мало говорит о своих последних днях, о том, во что ему обошлась служба великому императору. Он был надломлен, по ночам его мучила тропическая лихорадка и кошмары, от которых он просыпался во тьму своих видений, ибо к тому времени он ослеп полностью.
На бумаге, специально для него разлинованной Офрези, он написал: «Я осознал, что без всякого страха, даже с некоторым удовлетворением, жду времени, когда Тому, кто правит всем, будет угодно призвать меня к Себе… Там я снова с восторгом встреч тех, кого любил». Он умер во сне 14 мая 1842 года в преклонном возрасте – в семьдесят шесть лет.
Я видел в графе Лас-Казе человека, наделенного необычайной, выдающейся натурой, достойного и верного во всех поступках. Кроме всего прочего, этот маленький, очень мускулистый человек обладал любезностью и старинными манерами, которые вызывали к нему всеобщую любовь. Нетрудно понять, что так привлекало к нему императора. Я надеюсь послужить ему так, как он служил Наполеону.
Я – еврей и, конечно, не мог бывать там, где бывал он, сенатор и камергер, и расспрашивать о бриллианте. Но я мог дополнить и вставить в его хронику кое-что из давнишней истории евреев, что я и сделал, хотя и без присущего ему мастерства. С самого начала мои соплеменники окружали этот бриллиант, имели дело с ним, никогда не владея им по-настоящему. Они получили его части, но не целое. Они находились на обочине, катя и подталкивая бриллиант на его пути. В конце концов, именно еврей Коуп огранил его, а Авраам Натан продал отпиленные части. Мы были нужны этому миру, но сами никогда не принадлежали ему полностью.
Шесть лет по смерти графа я служил чтецом у различных его друзей. Его сыновья помогли мне найти работу, так что мне не пришлось сажать «тополя свободы», и я мог не расставаться со своими книгами и бумагами.
* * *
Король Луи-Филипп отрекся от трона и бежал в такой спешке, что у него не хватило времени надеть свой паричок, и пришлось повязать голову носовым платком. Надев темные очки и назвавшись мистером и миссис Уильям Смит, король и королева бежали из Тюильри в почтовой карете.
Мы всегда желаем сочетать монархию и революцию, – смесь, которая не может не застрять в горле. И те, кто предпочитал настоящих (как они полагали) Бурбонов, и бонапартисты, приверженцы племянника императора, Луи-Наполеона, стояли в оппозиции к этому королю из дома Орлеанов.
Случайно я оказался знаком с одним из служителей Тюильри, который защищал «Регент» во время февральской революции 1848 года, которая дала нам Вторую республику и Луи-Наполеона.
Ален Но, фамилия которого происходит от названия озера в Судане, где были взяты в плен его предки, был крупным мужчиной нубийской крови, который работал в подвалах Тюильри мойщиком и уборщиком. Он протирал от пыли бутылки и переворачивал их, выносил грязь, выбивал половики и простыни, ведрами лил воду на каменные полы и, вставая на колени, драил их до блеска. Он прочел много книг и написал весьма трогательное письмо графу по поводу его «Мемориала» и «Писем с мыса». Мы встречались с Аленом Но, и граф, неизменно щедрый, оказал ему посильную помощь и подарил несколько своих книг.
Хотя это было опасно, он разговаривал со мной, потому что мы были одного поля ягоды – труженики, один в подвале, другой на шелковом сиденье, – вынужденные притворяться и отвечать «да» на любой вопрос. Ален Но рассказал мне (сам я тогда лежал в лихорадке и на улицу выйти не мог) о восстании, когда солдаты, стоявшие вокруг Тюильри, заперли ворота и разбежались. Находясь в подвалах, он слышал отзвуки беспорядочной стрельбы с баррикад, грохот и треск, когда толпа выворачивала булыжники из мостовых. Они сожгли скамейки в парке и разграбили оружейные мастерские. Ален Но чуял запах дыма и крови, видел бегущих в синем дыму людей с развевающимися на головах шарфами, видел, как они останавливались в нерешительности, когда пули пробивали насквозь их цилиндры. Толпа выбрасывала из окон дворца диваны и стулья, и бюст Вольтера, пролетев мимо Алена Но, разбился о камни. Люди пробегали, накинув на себя бесценные гобелены, как одеяла, а тем временем Оноре де Бальзак, бывший для Алена Но и для большинства парижан почти божеством, стоял в сторонке, прислонившись к подоконнику, и делал записи.
Толпа вторглась внутрь Тюильри, а потом в подвалы под склепами, где был заперт «Регент». Поскольку никакой охраны не было, они стали палить в тяжелую дверь, и когда та рухнула, закричали «ура». Там стоял Но с закатанными рукавами и большим ножом. Поскольку им хотелось вина, он повел их в подвалы де Вербуа, хранителя цивильного листа, и они набросились на хранившиеся там бутылки. Ален Но увел их подальше от дверей, ведущих в сокровищницу и к «Регенту», в погреба командира Национальной гвардии, где они упились до упаду и кое-кто из них даже захлебнулся в потоках вина. Из своего подвального окна Но видел, как мимо него протащили золоченые ножки трона, и был потрясен, увидев, что Бальзак уносит тронные драпировки и отделку.
На другой день Алена Но позвали на помощь к де Вербуа, чтобы на больничных носилках перенести ценные вещи короля в сокровищницу. Ювелир Констан Бапст пришел, чтобы взять «Регент» и другие драгоценности. Когда склепы открыли, началось безумие, потому что дюжины национальных гвардейцев начали хватать шкатулки и рассовывать по своим ранцам и за пазуху. Бапст бегал туда-сюда, пытаясь углядеть за всеми, бил себя в грудь, не желая утратить хоть что-нибудь из драгоценностей.
– Не класть в карманы! – кричал он. – Нет лучшего для вас способа украсть эти драгоценности! Если бы я знал, что вы поступите так, я бросил бы свой ключ в Сену.
Но и другие, чьи сюртуки раздулись от бесценной поклажи, присоединились к процессии, двигавшейся по подземным переходам, – спотыкаясь о разбитые винные бутылки, все шли за генералом, несшим большой короб с короной, в которую был вставлен «Регент». Они сложили шкатулки на пол в конторе и набросили на них скатерть, снятую со стола.
Новый министр финансов открыл красный короб с короной.
– Сколько стоит это чудовище? – спросил он, указывая на «Регент».
– Двенадцать миллионов, – сказал Бапст.
– Мы должны продать его русскому императору, – сказал министр, который уже решил продать все драгоценности.
Бапст и эксперты увиливали, сколько могли, надеясь, что очередной король, музей или император спасут драгоценности.
Племянник императора Луи-Наполеон, этот сложный человек с застывшим лицом, коричневатыми зубами и маленькой козлиной бородкой, остановил распродажу и спас «Регент». Через десять месяцев после революции путем новых всеобщих выборов мы сделали его президентом Франции. Идея о возвращении кого-то из Наполеонов появилась задолго до того – первые семена ее были посеяны «Мемориалом» графа; и вот, через двадцать лет после Ватерлоо, Луи-Филипп сделал возможным приход Луи-Наполеона.
Наполеон, и реальный, и мифический, был в крови у Луи-Наполеона. Его бабка Жозефина и его мат Гортензия ни на миг не позволяли ему забывать об этом. Будучи мальчиком, он знал императора и видел, как толпа кричит и рыдает, приветствуя его. В ссылке он написал «Les Idées Napolienne».[138]138
Идеи Наполеона (фр.).
[Закрыть] Почитая все, что принадлежало Наполеону, зная, что все это может когда-нибудь принадлежать ему, он сохранил «Регент», бриллиант, наследство его дяди, и стал Наполеоном Третьим, нашим императором во время Второй империи.
А мой друг Ален Но вернулся в погреба.
* * *
Во времена Второй империи я стал чтецом у Бетти, баронессы Ротшильд. Я уехал из маленького домика в Пасси и оказался при своего рода дворе. Я жил в великолепных комнатах, наполненных такими сокровищами, какие могут заставить вора смутиться и зарыдать. Ротшильды – Бетти и барон Джеймс – купили особняк Гортензии на улице Лафит и наполнили его своими коллекциями. Они собирали расписанный фарфор, статуэтки сидящих на корточках негров и мебель, принадлежавшую нескольким поколениям Бурбонов. Всякий раз, когда мне нужно было сесть за стол, чтобы поработать, приходилось очищать столешницу от огромного количества античных статуэток с отбитыми носами и древними улыбками. Постоянное присутствие такой красоты поначалу вводило меня в шок, но скоро я привык и всегда был готов встретить баронессу с книгой в руках, когда она, вернувшись с прогулки в Буа, входила в комнату, опускалась в позолоченное кресло и жестом повелевала мне приступить к чтению. Мы сидели под «Бурей» Джорджоне или иногда под ее портретом кисти Энгра.
«И вокруг меня феи плясали, круг сужая, меня окружали…» – читал я из ее любимого Гейне.
«Не уйти из кольца этих рук, и насмешливый хохот вокруг», – продолжала по памяти баронесса Бетти.
В те дни ко второму завтраку собиралось тридцать человек, к обеду – шестьдесят. Поваром был Антуан Карем, которого барон Джеймс увел у русского царя и у английского принца-регента. Карем не признавал никаких диет и восхищал барона, подавая целого поросенка в шубе из устриц, утыканного шампурами с запретной для иудеев свининой, а поверху всего дули в трубы, прославляя его победу, херувимы из теста. Но евреев среди приглашенных бывало очень немного.
Барон Джеймс, который, как и его отец, был родом с Еврейской улицы во франкфуртском гетто, управлял банком «Братья Ротшильд». Он научился заказывать одежду в Лондоне, рано вступил в Жокейский клуб и покупал лучших представителей любой отрасли знаний. Он узнавал, что именно в данный момент в цене, и, не тратя времени даром, делал это своей собственностью.
Баронесса Ротшильд вышла замуж за своего дядю. Некоторое время все посещали ее салон, где слова, легко слетавшие с уст, падали, как тяжелые капли дождя, и повторялись по всему Парижу. Там часто бывал Гейне; позируя на фоне стен, где один шедевр теснил другой, он хлопал перчатками по бедру, посматривая, видит ли Бетти производимое им впечатление, и глядел на Бальзака, когда тот читал вслух.
Мы кормили тех, кого я читал, – де Мюссе, Александра Дюма и Жорж Санд, обычно приезжавшую с Фредериком Шопеном, который учил Бетти и ее дочь игре на фортепьяно. Здесь бродил Бальзак, попивая кофе барона и надеясь получить «совет» по поводу своих денег. Лист играл дуэты с Паганини, а когда был повод что-то отпраздновать, к празднику музыку писал Россини. Однажды Бодлер забыл бледно-розовую перчатку, и я сохранил ее.
Даже живя в этом мире, я никак не мог думать, что когда-нибудь увижу «Регент», поскольку в моем положении это казалось невозможным. А случилось именно так, и при обстоятельствах весьма странных, и я все-таки видел этот бриллиант, причем очень близко и не один раз.
Баронесса повезла меня на выставку 1855 года в новом Дворце промышленности в центре недавно вымощенных Елисейских Полей. И там, в толпе Ротшильдов, я впервые увидел бриллиант, который так околдовал графа Лас-Каза. Камень был помещен в стеклянную витрину.
Барон Джеймс, надев свои новые ордена, шел, ступая из-за подагры тяжело и очень медленно. У меня тоже болели ноги, потому что двадцать тысяч экспонатов были размещены на двадцати четырех акрах – вся промышленность и материальная культура моего века были собраны и выставлены напоказ однажды летним вечером во время Крымской войны.
Внезапно появились гвардейцы, раздвигая толпу, и за ними – рой разодетых людей; мы отошли в сторону, уступая дорогу императору Наполеону Третьему и императрице Евгении, которая была с Викторией, королевой Англии, ее супругом, принцем Альбертом, и их младшей дочерью принцессой Вики.
Красота Евгении потрясала. Диадема сидела на завитых в кольца локонах, цвет которых был чем-то средним между золотым и красным, той масти, которую у лошадей называют каурой. Внешние уголки ее сапфировых глаз опускались книзу, а кожа была цвета самого бледного розового бархата. Один глаз был слегка выше другого, и это придавало ей особенную привлекательность несовершенства.
– Passez,[139]139
Проходите (фр.).
[Закрыть] – сказала Евгения хриплым голосом, оказавшимся грубее, чем можно было ожидать. У нее был испанский акцент.
– Passez donc,[140]140
2Проходите вы (фр.).
[Закрыть] – сказала королева Англии. Евгения оглянулась и подмигнула Бетти, которая в свое время отнеслась к ней пренебрежительно, принимая у себя молодую испанскую графиню Евгению де Монтихо. Я смотрел на удаляющуюся императрицу, на ее покатые пышные плечи, на бриллиант, на меркнущую его игру, пока они не исчезли под маятником господина Фуко. Она была андалусийка, как и предки графа Лас-Каза, но красива красотой англичанки, и довольно высокого роста. Я никогда не видел такой походки – едва касающееся пола скольжение, особенно заметное рядом с низенькой английской королевой, которая ступала при ходьбе тяжело, даже сурово.
А император смотрел поверх миниатюрной королевы на одну из самых эффектных женщин нашего времени. Тяжелые веки наполовину закрывали его глаза, и пухлые губы под усами каштанового цвета, навощенными и закрепленными на щеках, говорили о чувственности натуры. Он шел, шаркая ногами, растерянный от изобилия экспонатов; талия туго подпоясана, при ходьбе он клонился вперед, словно под напором ветра.
– Не очень-то верьте своим впечатлениям, – сказала баронесса, когда мы оказались в нашем фиакре. – Он, возможно, нечто большее, чем копия, но меньше, чем оригинал.
После чего принялась объяснять своей дочери, как Евгения, этот гений платяного шкафа, усовершенствовала sentiment de la toilette,[141]141
Чувство туалета (фр.).
[Закрыть] и как она примеряет все свои придворные платья вплоть до нижнего белья на плетеном манекене, который ее горничная спускает на лифте из гардеробной.
– Вот вы и увидели ваш бриллиант, – сказала баронесса. – Он перешел с его короны о восьми золотых орлах на этот страх и ужас – Дьявольскую диадему, как ее называет император, поскольку языки пламени похожи на адский огонь, сжигающий «Регент».
– Он сам не знает, кем из своих героев представляется себе сегодня, – заметил барон, – Цезарем или Наполеоном.
– Трудно быть одержимым не одним, а двумя великими людьми, – откликнулась баронесса.
Евгения тоже влюбилась в заразительное обаяние первого Наполеона, романтику сломленного человека. Ее отец был в армии Наполеона, и когда она была еще девочкой, Стендаль напичкал ее рассказами об императоре.
Четверка серых цокала вперед, рабочие останавливались поглазеть на наш фиакр с золотой отделкой и монограммами. В этот момент лошади споткнулись о какой-то булыжник, оставшийся от разрушения дома Сен-Симона. Барон Осман рушил все улицы, чтобы проложить щебеночные дороги, расширял Париж своими бульварами и производил страшный беспорядок. Однако в то время все делалось больше, шире и роскошнее. Женщины носили необыкновенные кринолины, которые назывались «клетками». Иногда, проходя мимо свечей, они воспламенялись; иногда, как сообщали газеты, их относило к морю, подобно большим воздушным шарам. Даже наша вселенная расширилась с открытием бледно-зеленого шара, названного Нептуном.
* * *
Несколько дней спустя Бетти почти прибежала к завтраку, сопутствуемая горничной, которая все еще поправляла на ней платье. Казалось, что по меньшей мере половину дня она тратит на переодевания, готовясь к следующей половине дня. Я нагнулся, чтобы подхватить греческую раковину, которую, задев платьем, она смахнула со стола.
– Невероятно! – проговорила она, задыхаясь. – Два самых крупных бриллианта в мире в одной комнате! Вчера вечером в Отель де Виль!
Я подождал, когда она возьмет себя в руки, потому что уже понял, что она почти так же интересуется «Регентом», как и я. Она рассказала, что королева Виктория надела на бал большую тяжелую тиару с громадным овальным бриллиантом, который называется «Кохинор», а у Наполеона в рукояти шпаги был «Регент».
– Королева все время смотрела на его шпагу, – рассказывала Бетти. – Наконец император сказал: «Ваш кажется немного более крупным». – «Вовсе нет», – ответила она. «Прежде так оно и было», – сказал Альберт, и вид у него был взбешенный. Именно он решил огранить бриллиант заново, и камень потерял восемь каратов. Альберт сам положил его на колесо. Говорят, что бриллиант проклят, если только его не носит женщина.
– Довольно скоро все осознали присутствие двух бриллиантов и стали специально ходить мимо, рису круги пальцами и обсуждая их игру. Я бы сказала, что хотя ваш «Регент» огранен в старом стиле, он крупнее и лучше играет. «Кохинор» слишком плоский, слишком тонкий. Он не играет.
Императрица вернула себе «Регент» и надела его на бал в честь королевы Виктории в Версале. Наполеон Третий украсил Зеркальный зал точно так же, как это сделал Луи-Филипп Пятнадцатый для одного из своих балов, на который он надел тот же бриллиант. Женщины – голые плечи, с волосами, причесанными á la bacchante,[142]142
Как у вакханки (фр.).
[Закрыть] с длинными локонами, ниспадающими на спину, перевитыми виноградными листьями и гроздьями, – вальсировали вокруг степенной маленькой королевы.
– Как вы хороши! – сказал император, когда увидел Евгению в белом платье со стеблями травы и бриллиантами вокруг талии и листьями полыни с каплями бриллиантовой росы в волосах. Она стояла наверху лестницы и спустилась в зал только тогда, когда раздалось столько изумленных возгласов, что казалось – все задыхаются.
– Драгоценности королевы тоже недурны, – заметил барон.
Он держал в руке «Наяду», газету, напечатанную на непромокаемом материале, чтобы праздные молодые люди могли читать ее, лежа в ванне; газету эту он только что взял у Альфонса, своего сына.
* * *
Вскоре после закрытия выставки 1856 года Евгения поместила «Регент» в центр новой диадемы, названной «Греческой», потому что бриллианты в ней были вставлены в греческий фриз. Античный мир увлек и эту бутафорскую империю.
Императрица произвела на свет имперского принца Луи-Эжена-Наполеона, и он был крещен в июне того же года. Сотни тысяч зрителей свешивались из окон или стояли на перилах моста и на крышах, чтобы увидеть процессию, направлявшуюся в Нотр-Дам. Собор с его знаменами и красными бархатными драпировками походил на огромную яркую пасть, готовую проглотить женщин в усыпанных драгоценностями платьях, генералов и маршалов в тяжелых формах, папского легата и младенца принца в длинном кружевном платьице.
Площадь была усыпана столь толстым слоем свежего песка, что восемь одномастных гнедых не могли протащить тяжелую дворцовую карету. Лакеи, бежавшие позади кареты, принялись толкать ее вперед, проворачивая колеса. Я услышал вокруг смех и гиканье, которые всегда наготове в глотках парижан, но они быстро смолкли при виде красоты Евгении. Пока лакеи толкали карету, через окошко было видно, что императрица слегка рассержена, ее тонкие ноздри трепетали. Потом она вышла из кареты предыдущего короля в летний вечер, одетая в белое платье и серебряные сполохи света, порожденные «Греческой диадемой» с «Регентом».
Мы услышали «Виват!», сочиненный для сына Наполеона, Римского короля, который умер от туберкулеза в возрасте двадцати одного года, и я вспомнил о том, чем кончились другие события, отмеченные гибельным блеском «Регента».
«Греческая диадема» была тоже разобрана и переделана, поскольку мы жили в век страсти к совершенствованию и безумия бесконечной праздничности. Кружились целые бальные залы – вальсируя, вертясь, один кринолин задевал за другой, и императрица была среди них, бриллиантовая бахрома подпрыгивала в ее темно-золотых волосах. Она была усыпана бриллиантовыми звездами и смородиновыми листьями, истекающими бриллиантовыми сосульками, снежинками и кисточками. Луи-Наполеон, чья любовь всегда сопровождалась мучительным чувством вины, подарил ей черный жемчуг и огромный желтый бриллиант.
В кружке баронессы все, что делала Евгения, воспринималось как обязательный пример для подражания; куда бы она ни отправилась, например в Биарриц, это место становилось единственным, куда стоило ехать. Некоторые жили только для того, чтобы подражать ей, потому что обо всем этом писали. На вилле «Евгения» женщины гонялись за мужчинами, прыгая через стулья и по диванам, пинали мячи при зажженных свечах и кричали во время боя быков. Они смотрели, как столы поднимаются в воздух, когда спирит Дэниел Данглас Хоум выплывал из одного окна и вплывал в другое. Евгении было тогда тридцать лет, и она подражала Марии-Антуанетте, которая давно пленила ее, и так же, как у той королевы, «Регент» стал частью ее эксцентричной молодости.
Она устраивала великую гонку для всех mondaines.[143]143
Светских женщин (фр.).
[Закрыть] Работая с английским кутюрье Уортом, она меняла галуны, тесьму и бахрому на платьях и доводила дам до безумия. На Мер де Глас Евгения надела зеленую вуаль, чтобы защитить глаза, и на следующий день все надели зеленые вуали. Новые «универсальные магазины» полнились копиями всевозможных роскошных вещей, предназначенными для среднего класса, даже мебелью, которую баронесса называла «почти мебель».
Баронесса говорила, что любой может узнать о политических планах Второй империи по цветам платьев, которые надевает императрица и которые также все копировали; cheveux de la reine,[144]144
Волосы королевы (фр.)
[Закрыть] мексиканский синий, коричневый «Бисмарк», потом eau de Nil.[145]145
Нильская вода (фр.).
[Закрыть] Гостям Евгении в Компьене потребовались профессиональные упаковщики, чтобы приготовить четырнадцать сундуков для воскресного времяпрепровождения. Луи Пастер, устроивший там научную демонстрацию, сказал, что его убивают их удовольствия.