Текст книги "Алмаз, погубивший Наполеона"
Автор книги: Джулия Баумголд
Жанр:
Исторические приключения
сообщить о нарушении
Текущая страница: 21 (всего у книги 25 страниц)
– Это он! Огонь! – крикнул капитан.
Император расстегнул свой серый сюртук и обнажил грудь.
– Если среди вас есть тот, кто хочет убить своего генерала, своего императора, – я здесь.
Солдаты опустили ружья, потом побросали наземь белые кокарды. Словно поднялась метель! Из ранцев появились трехцветные кокарды.
За неделю до бегства, узнав о приближении Наполеона, Людовик Восемнадцатый приказал хранителю цивильного листа передать драгоценности короны и все бриллианты из внешних владений его первому камердинеру, барону Хью. У нас здесь есть его записка:
«Людовик, милостью Божией король Франции и Наварры.
По докладу нашего министра и государственного секретаря нашего дома, Мы приказали и повелеваем нижеследующее:
Ст. 1: Хранитель драгоценностей нашего цивильного листа немедленно передает главному казначею, господину Хью, хранителю сокровищ нашего военного дворцового хозяйства и одному из наших первых камердинеров и под его расписку – все бриллианты, драгоценности, жемчуг и камни, принадлежащие нашей короне и иноземным владениям».
И так далее до: «Дано в нашем дворце Тюильри 13 марта 1815 года. ЛЮДОВИК». Это предназначалось Блакасу д’Ольпу. Когда король узнал, что Наполеон вернулся, он бежал, прихватив драгоценности короны, «Регента» и своего друга.
* * *
Император, ступая в своих мягких туфлях, встал надо мной, когда я писал последнюю фразу. Не раз я чувствовал его присутствие в комнате, необыкновенное присутствие, наполняющее все помещение. Но когда я оборачивался, подняв перо, комната оказывалась пустой, жаркой и сырой. То был ветер. Но на сей раз это был действительно он, и я видел, как на его большом лбу бьется вена.
– Нет, господин граф, вовсе не так, – сказал император. – Народ верил, что король бежал в Гент с драгоценностями короны, но они давно исчезли. Барон де Витроль убедил короля послать их с Хью в Лондон. У меня тоже были шпионы! (На Эльбе императора терзали шпионы короля, которые бродили вокруг, таясь и выдумывая всякую ложь.)
Он взял не только «Регент», но и мои личные бриллианты, а также бриллианты императрицы, и они никогда не были возвращены, даже после того как я пощадил его племянника, герцога Ангулемского. Вы могли бы написать об этом недурной рассказ, равно как и о том, как я не смог вернуть их за то время, которое, опять же неверно, называют «Сто дней», ибо в тот раз я правил сто тридцать шесть дней, прежде чем потерпел поражение.
– Сир, я знал Эжена де Витроля, поскольку мы вместе были в эмиграции. Он был с юга и моложе меня. Он вернулся во Францию с д’Артуа, братом короля, в арьергарде союзнических войск, когда на ваши статуи были наброшены белые покрывала.
– Mon cher, именно он подсунул им Бурбона, чтобы Талейран мог вытолкнуть его вперед. Иначе они сохранили бы Луизу как регентшу, а правил бы мой сын. Русский царь поддержал бы регентство.
– Эжен, с его большой лысой головой, выглядел очень странно, – сказал я. – При первом взгляде он вызывал тревогу, но все его считали красивым мужчиной. Он обладал даром убеждения.
– Именно так он покорил короля, – сказал император. – Как фаворит, не так ли? Они хотели, чтобы Людовик выехал мне навстречу, чтобы напугать меня своим величием. Ха!
– Король верил Витролю, хотя тот был из реакционной группировки, собравшейся вокруг д’Артуа, из тех, кто верил, что революции никогда не было. Монархию и все ее ловушки он любил больше, чем можно себе представить. По его мнению, бриллианты принадлежали только Бурбонам. Витроль хотел видеть «Регента» на д’Артуа.
– Как бы то ни было, король отослал драгоценности, – сказал император. – И мы знаем, как он уехал – как вор, который прячется от солнца. Знаете, когда король убегает, всегда идет дождь. В полночь его отнесли в павильон Флоры. Он шел по мощеной дорожке, закутанный, как покойник, – Блакас с одной стороны, какой-то герцог с другой, и стражники бросались к его большим толстым ногам. Он позорно удирал, впереди гренадеры, сзади черные мушкетеры, и за ним закрыли ворота.
– А на другое утро пришли вы, – сказал я. – Меня не было с остальными, я стоял среди народа, когда услышал гром вашего приближения и клики толпы. Было сыро и очень темно. Все ваши придворные ждали внутри Тюильри. Dames de palais[132]132
Придворные дамы (фр.).
[Закрыть] в придворных платьях, увешанные драгоценностями, коленопреклоненные на коврах в тронном зале, с ножницами в руках…
– Что вы говорите?
– Да, они срезали флер-де-ли, которые были поспешно нашиты поверх ваших пчел, сир. – На это император улыбнулся. – А в витринах уже были выставлены ваши портреты. Крики ликования раздавались вокруг экипажей, и сотня всадников несла факелы к воротам. На следующее утро, надев свою форму, я прошел по двору, превращенному в бивуак для ваших войск, в салон камергеров к вашему levée. Дверь открылась, и когда вы вошли, признаюсь, сердце у меня подпрыгнуло в груди, и слезы…
– Не продолжайте, – сказал император.
Тогда я понимал, что краткому времени моей маленькой личной жизни пришел конец, и я снова буду жить полной жизнью, следуя за ним в кильватере. Те, кто был его враг, вернулись первыми, ибо, как написал «Nain Jaune», журнал, преданный императору: «К тем, кто у власти, всегда приходят, хотя и не по одному и тому же адресу, но стучатся всегда в одну и ту же дверь». Когда император увидел лежащие рядом письма от людей, поносивших его, а потом Людовика Восемнадцатого, он пожал плечами и сказал: «Таковы люди».
– Король бежал в такой спешке, что все его бумаги остались на письменном столе, – сказал император. – Утверждают, что я сжег их, но, само собой, сначала я прочел их – те письма к королю, которые были от Блакаса, – странные, метафизические и отвратительные письма, полные того, о чем не говорят, архивы низости, вранья и мерзости.
После возвращения с Эльбы император назвал меня среди новых государственных советников и подтвердил мое звание камергера. Затем, еще не зная того, что позже узнал от своих шпионов, он попытался вернуть «Регент» и остальные драгоценности. В казначействе вместо бриллиантов нашли расписку барона Хью и из всех сокровищ на четырнадцать миллионов четыреста сорок одну тысячу шестьсот сорок пять франков – остаток на шестьсот тысяч франков. «Регент», тогда оценивавшийся в шесть миллионов, исчез.
– Я мог схватить герцога Ангулемского. Мы поймали его, но я обращался с ними так, как они не обращались со мной, потому что они так и не выплатили мне обещанного по договору, – сказал император. – Я позволил им всем уехать из Франции. Я велел заставить принца вернуть деньги, взятые из общественной казны, и гарантировать возвращение бриллиантов короны. Бриллианты ко мне так и не вернулись, как и все, что они были мне должны прежде. Бесстыдные воры!
Король проследовал в Лилль. Его багаж украли, и пришлось обшарить весь Лилль, чтобы найти домашние туфли, которые пришлись бы ему впору. Потом он поехал в Дюнкерк, наконец в Гент. А бриллиант остался в Англии, вернувшись в ту страну, где его огранили.
* * *
Монтолон стоял у его дверей в ожидании диктовки.
– Бык запряжен, теперь он должен пахать, – сказал император.
– Сир, разве вы не сказали: «Гений всегда возвращается пешком»? – спросил я его, прежде чем он ушел.
– Я не могу всегда быть совершенным, – ответил он.
* * *
Краткое второе царствование императора проходило в отсутствие «Регента» и в присутствии союзников, сплотившихся против него. Он работал дни и ночи напролет, ожидая возвращения жены, но она уже подпала под чары австрийского графа Адама Нейпера, одноглазого, ведущего беспорядочный образ жизни камергера, который, следуя указаниям, стал ее любовником. Императору, подобно королю, пришлось познать то, чего он больше всего боялся, – что история никогда не повторяется.
Во время церемонии, посвященной новой либеральной империи, на Марсовом поле, где пятьдесят тысяч солдат прошли парадом перед толпой в сотни тысяч, он взошел на трон на пирамиде, воздвигнутой в центре поля. Он медленно поднимался по ступенькам мимо маршалов и придворных и министров, пяти сотен избирателей, членов Института. Лодки и баржи заполняли Сену. На нем была длинная белая античная туника, и офицеры размахивали знаменами его полков.
– Сир, французский народ обсудил вопрос о вашей короне. Вы сложили ее без его согласия, – сказал один из избирателей. – Теперь народ возлагает на вас обязанность вернуть ее.
– Император, консул, солдат, я всем обязан народу, – отвечал император, откинул свою мантию с пчелами и сел на трон.
При этом присутствовали большинство братьев Бонапарта, члены избирательной коллегии и Института, старые маршалы, пэры. Его жены и сына не было, как не было в его шпаге бриллианта, который принес ему удачу.
Сопровождаемый польскими красными уланами и императорской гвардией, он ехал в коронационной карете, одетый в коронационный костюм, все швы на котором были выпущены и перешиты. Эту антикоронацию я видел. В моих ушах все еще звучит залп сотен пушек, которые выпалили в одиннадцать часов. Тогда ему было сорок пять лет, фигура у него округлилась, и одеяние казалось ему слишком тяжелым. Я знаю человека, который надеялся, что он отвергнет корону, и других, которые хотели его видеть генералом, не императором. В конце концов, кому и когда удавалось вернуться?
– Пойдем на врага, – сказал он. – Победа будет следовать за нашими орлами.
А потом раздались такие приветственные крики, что я оглох до конца дня.
Семнадцать дней спустя герцог Веллингтон и фельдмаршал Блюхер настигли его в поле ржи и клевера при Ватерлоо в Бельгии. Блюхер, которого русские прозвали Вперед, за два дня до Ватерлоо избежал пленения французами, так что смог соединиться с Веллингтоном и нанести поражение императору.
Из сорока камергеров, названных во время последнего правления Наполеона, только трое присоединились к нему в Елисейском дворце, когда он вернулся после Ватерлоо. Двое из них до сих пор на острове – генерал де Монтолон и я. Никто из нас не забудет ужасной апатии, овладевшей им в то время. В сорок девятый день моего рождения началось мое великое грустное приключение.
Я вернулся в Мальмезон с ним и поклялся следовать за ним всюду, куда бы он ни пошел. Он был крайне удивлен, поскольку едва знал меня. Признаюсь, вплоть до этого времени я не разговаривал с ним, кроме одной попытки, когда, пытаясь доложить о своей миссии в Голландию, я безнадежно запутался в словах. Он перешел к другому человеку, стоявшему в строю людей в форме.
Но я всегда был рядом и наблюдал. По моим письменным донесениям он знал, какую работу я сделал для него; он утверждает, что и тогда знал мой «Атлас». Я не вполне уверен в этом. Я знаю, что теперь он ознакомился с моей книгой.
– Вы понимаете, куда я могу вас завести? – спросил он меня.
Потом император разрешил мне следовать за ним.
Когда 23 июля я приехал со своим сыном Эммануэлем, мне показалось, что он понял, как далеко я могу пойти ради него. За два дня до этого я начал делать записи для «Мемориала».
* * *
Вновь вернувшийся Людовик Восемнадцатый привез обратно драгоценности короны, либо из Гента, либо из Лондона. Ему не терпелось наградит бриллиантами Франции союзников, которые нанесли поражение Наполеону и убили сотни тысяч французов. Он наградил герцога Веллингтона орденом Святого Духа, усыпанным бриллиантами его предков и снятыми со шпаги Наполеона. Блюхеру он также подарил бриллианты.
Вторая реставрация удаляла все тщательнее. Исчезли все остатки пчел и орлов. Появились символы Людовика Восемнадцатого – колосья ржи. Он подарил своему другу английскому принцу-регенту императорский мраморный стол великих полководцев, изображающий Александра Македонского в окружении других известных военачальников. Мы слышали, что принц-регент начал собирать вещи императора (и все еще собирает).
– Я знаю, что Блюхер и Веллингтон имеют мои статуи. Я стал культом, даже когда исчез, – говорит император. – Не удивительно, что вы подбираете мои волосы.
У Людовика Восемнадцатого была аллегория «Доброта Бурбонов», изображенная на потолке императорского кабинета в Фонтенбло. Герцог Веллингтон влезал на лестницы, чтобы снять картины иностранных художников со стен Лувра и других музеев, чтобы потребовать себе одни и вернуть на место другие.
В тот вечер, когда я написал эту главу, мы сидели на садовой скамье, и император спросил, как я думаю, есть ли жизнь там, на звездах.
Прежде чем я успел ответить, он поднял голову и сказал:
– Моя маленькая Жозефина.
Понятия не имею, что он имел в виду.
26
ИМПЕРАТОР ВСКРЫВАЕТ МОЙ ШИФР
Я взял Эммануэля в Джеймстаун, чтобы проконсультироваться у домашнего врача Балькомбов по поводу болей в сердце. Я уверен, что пока меня не было, император вошел в нашу комнату, нашел все мои бумаги, связанные с его хроникой, и вскрыл мой шифр.
Когда я вернулся, вид у него был мрачный, и на лице играла та самая полуулыбка, которая всегда была чревата неприятностями для меня и генералов.
Шифр, основанный на простой цифровой формуле, который де Волюд и я придумали, когда жили в Англии, не представлял большой трудности для человека со стратегическим и математическим талантом императора, если оставить его один на один с моими записями. До сих пор я всегда умудрялся прятать компрометирующие страницы.
С тех пор как мы высадились на этом острове, я не видел Монтолона и Гурго такими счастливыми. Они расхаживали по зарослям камедных деревьев позади дома, и вид у них был почти такой, словно им удалось объединить армии.
Я вошел в свою комнату и заметил некоторый беспорядок в вещах, который говорил о том, что здесь кто-то побывал. Следы запаха императорского одеколона все еще оставались в сухом воздухе. Когда я пришел писать под его диктовку, он ничего не сказал.
– Эммануэль неважно себя чувствует, – сообщил я. – Врач сказал, что ему следует отдохнуть несколько дней.
– Это даст вам больше времени для вашего маленького приятного отвлечения. Интересно, что вы собираетесь с ним делать.
Он бросился на кресло и стал рассматривать свои сапоги; его палец прошелся по пыли на полу, делая зловещие завитки, очень похожие на планы сражения.
– Это работа на досуге и своего рода дневник, памятные записки, и, ваше величество, она позволяет мне уноситься во времени и пространстве…
Я видел, что он переваривает добытое запретное знание. Наконец он вздохнул и посмотрел на меня с грустным видом. Это все, что он сделал или сказал на эту тему, но, начиная с этого дня, он никогда уже не был со мной прежним. Я понял, что совершил очередную ошибку и что этот человек никогда никого не прощает дважды.
Позже я поспешил обратно, чтобы перечитать все те страницы, которые написал шифром – и, говоря по правде, увидел многое, против чего он мог бы возразить. Я не знал, что делать, ибо внести какие-либо изменения или даже сноски в мою работу означало бы показать ему, что я знаю ужасную правду о том, что он сделал. Одно дело читать мою историю, другое – вскрыть мой шифр. Зачем я писал шифром? Зачем мне понадобилось все записывать? Я чувствовал сожаление и даже подумывал, не уничтожить ли мне какую-то часть работы, но я этого не сделал.
27
ПЯТЬ АПЕЛЬСИНОВ
Как-то во второй половине дня, через год после того, как я начал эту хронику, император сидел перед нашим домом. Он делил пять апельсинов, присланные нам леди Малькольм. Аккуратные спирали кожуры падали к его ногам, и губы у него были чуть-чуть оранжевые. Кожица упала на изображение Рамбуйе на тарелке с золотым ободком, покрыв его, точно пленкой.
Потом через мост перешла группа солдат, возглавляемых Хадсоном Лоу. Пришел один из наших слуг и сообщил, что британский полковник ждет меня в моей комнате.
– Скажите ему, что я не могу уйти без разрешения императора, – сказал я.
Сердце у меня тревожно билось – я понял, меня поймали.
– Ступайте, узнайте, что нужно этим животным, – сказал император, подавая мне дольку апельсина. – И главное, возвращайтесь быстрее!
Этот последний приказ оказался единственным, которому я не подчинился.
Император немного подождал, затем вошел в дом. Ставни были закрыты, но, когда английские солдаты уводили меня, я заметил, как сквозь щели сверкнули стекла его оперного бинокля. Оглядываясь, я увидел, что ставни шевелятся. Наверное, это был ветер.
После того как меня увели, император пятнадцать дней не выходил из своей комнаты.
На самом деле я попался в ловушку. Когда молодой Джеймс Скотт, мой слуга из Бриар, снова появился в Лонгвуде и предложил переправить в Англию письмо, я принял это предложение. Принц Люсьен, брат императора, написал сюда, спрашивая о новостях. Переправить письмо с Джеймсом показалось мне единственным способом, каким я мог ответить принцу, поскольку нас обязали посылать и получать наши письма только через губернатора, который их вскрывал.
Я велел Эммануэлю написать бисерным почерком на кусочке белого атласа (вшитом в жилет Скотта) письмо, в котором протестовал против обращения с императором. Скотт рассказал своим родителям, те передали Хадсону Лоу, а тот воспользовался этим как предлогом и уличил меня в тайной переписке. Обстоятельства, подробно описанные мною в другом месте, сложились так, что вернуться в Лонгвуд мне не удалось.
Я почти полностью ослеп; у моего сына, который присоединился ко мне, было больное сердце. Лоу поместил нас в лачугу в виду Лонгвуда, а сам отправился туда с обыском. Этот человек, всегда таивший, казалось, какую-то обиду, теперь более чем когда-либо походил на гиену, попавшую в западню, каким описал его император. По моему же мнению, он был воплощением дьявола из моего детства – волосы цвета имбиря, одутловатое красное лицо с дико разросшимися седыми бровями. Он намеревался составить опись всех моих бумаг и прочесть их. И прочел – даже самые интимные.
– Этого я совсем не понимаю, – сказал он, когда дошел до хроники великого бриллианта. – Это какой-то шифр или код?
Он захватил все мои бумаги, включая дневник, который позже вернул императору. Меня держали под арестом более месяца, и я совершенно не думал о бриллианте. С утра до вечера я видел наш дом на холме и не мог добраться до него или узнать, как чувствует себя тот, кто живет в нем. Мой сын сильно болел и время от времени терял сознание на целых полчаса кряду.
Я был узником. Но в соответствии с английским законом мог получить свободу, обратившись с просьбой вернуть меня в Англию. И я так и сделал.
Император написал мне письмо, которое, казалось, в начале имело одно направление, а к концу приняло другое. Он писал, что видеть «жестокую радость» солдат, которые увели меня, было все равно что наблюдать обитателей Южных морей, пляшущих вокруг пленника, которого они намерены съесть. Он не находил никакой вины в моих письмах в Англию, мое поведение было «достойным и безупречным». Он писал, что я могу остаться или уехать. «Ваше общество мне необходимо», – писал он, по той причине, что один только я говорю по-английски. Он вспоминал, сколько ночей я провел возле него, когда он болел.
«Если вы когда-нибудь увидите моих жену и сына, поцелуйте их за меня. Два года я не имею о них никаких вестей», – писал он.
Он писал, что жить ему осталось недолго, что его убивают мучения, которым он здесь подвергается, и этот губительный климат, и отсутствие всего, что необходимо для поддержания жизни. Закончил он словами: «Будьте счастливы! Преданный вам Наполеон».
Слово «преданный» он написал по-английски – «devote» – последняя ошибка, и очень дорогая мне.
Посылая это письмо, он уже знал, что я подписал документ о желании покинуть остров. Через гофмейстера Бертрана я передал ему, что, не видя его, я никогда уже не буду счастлив, и что он узнает о моем рвении, когда мне придется жить вдали от него.
Это встревожило Хадсона Лоу, который боялся, что я смогу возродить в Европе симпатию к императору. И тогда Лоу сказал, что я могу вернуться в Лонгвуд, а если не вернусь, он отправит меня на мыс Доброй Надежды. Пришедший врач сообщил мне, как грустен император, как ему нехорошо. Я провел в заключении месяц. Император дал знать мне, что он с равным удовольствием позволяет мне и остаться, и уехать.
Короче говоря, со мной император повел себя точности так же, как с Марией-Луизой, – он оставлял последнее решение за мною. Тот, кто жил, чтобы приказывать, никогда не приказывал тем, кого любил. Как и у нее, у меня не хватило того, что он называл «храбростью, которая бывает в два часа утра», и я уехал, так и не простившись.
Я спросил Хадсона Лоу, можно ли мне поставить свою печать на бумагах, которые он забрал у меня, и он сказал, что я могу это сделать.
Так закончились семнадцать месяцев моего пребывания с императором. Так закончились тринадцать месяцев и девять дней моего пребывания на этом острове черных, в незапамятные времена обуглившихся скал. Так закончилось время моего пребывания в этой поддельной семье, окружавшей императора-отца, и время воспоминаний о минувшем. Так закончилось счастье тех первых дней в Бриарах, когда мы с императором жили почти одни в танцевальном павильоне, на открытом воздухе – тех дней, похожих на тет-а-тет в пустыне, когда мы говорили без стеснения и когда началась наша настоящая дружба. Мы были людьми, которые прошли одну школу и вдруг оказались на другом конце мира. Мы провели два месяца в этом готическом чайном домике, очень похожем на тот, что был у губернатора Питта столетие назад в Мадрасе.
В Бриарах Маршан спал, завернувшись в свой сюртук, у дверей императора, там же сторожила его Диманш. Пьеррон приносил нам пищу, которую мы ели без салфеток и без скатерти, как на пикнике. Император никогда, даже во время своих кампаний, не жил в столь стесненных условиях. Он говорил, я писал, Эммануэль переписывал. Остальные жили в городе. Император тогда подарил мне свои шпоры и походный несессер, которым он пользовался утром перед битвой при Аустерлице. Я был предметом всеобщей зависти.
Я уже сказал, что мы были семьей. И как во всякой семье, у нас были разногласия и проблемы. Император сказал, что мелкие интриги необходимы правителю. Однако для меня это было отвратительно. Я знал, что генералы Монтолон и Гурго, которые по-прежнему ненавидели друг друга, в конце концов прозвали меня «тараканом».
На этом острове мы все были неуместны, как мебель другого времени, как драгоценные камни вокруг миниатюр, как императорский серебряный таз для умывания. Что делали в этом ужасном месте прекрасные табакерки, императорский фарфор, расписанный картинками, изображающими события из жизни императора? Что делали здесь генералы в формах армий, которых больше не существует, с галунами и тесьмой, с каждым днем все больше тускневшими на сыром воздухе? Все это было неуместно. Севрский фарфор с нильскими ибисами, серебряная чаша с золотыми лебедями Жозефины, шелковые чулки с короной на мысках, маленькие розы на туфлях с золотыми пряжками, слуги в ливреях с золотым кружевом – все это представлялось беспрерывным публичным оскорблением.
Никогда мы – гофмейстер Бертран и Фанни, Монтолон и его Альбина, генерал Гурго и Чиприани, и слуги, и Маршан, и мамелюк Али – не собрались бы вместе, если бы не он. Мы последовали за ним, он был общей целью. Мы шпионили друг за другом и из-под руки, защищаясь от безжалостного солнца, всматривались в море, а корабли курсировали вокруг, наблюдая за нами ежечасно, днем и ночью. Несмотря на взаимное презрение и неприязнь, внутренний настрой и позы, было что-то благородное в любви, которая увлекла нас всех за океан добровольцами держала здесь, в этом зеленом аду, населенном горлицами.
Поначалу императору казалось, что он попал на маскарад, потом стало казаться, что он живет в могиле, ведя диалог с мертвецами.
Остальные говорили, что я приехал на этот остров и уехал с него ради своих амбиций. Разве самого императора не обвиняли в том же? Я утверждаю, что не затевал своего отъезда. Я уехал потому, что меня увезли, а также потому, что приспело время. Наше занятие – проживать жизни других и служить искусству, и каждый писатель знает, когда рассказ окончен.
Когда мы с Эммануэлем отплыли на мыс Доброй Надежды навстречу неведомой участи, я почувствовал, насколько состарился, и понял, что, какой бы успех ни ждал меня в будущем, он будет замешан на горечи.
Я так и не простился с императором. Я не смог вернуться в Лонгвуд, ибо вернуться для меня означало бы остаться там навсегда.
* * *
Я пишу это теперь, поскольку, уезжая со Святой Елены, я не успел завершить свою работу. Затем началась жизнь скитальца, меня избегали, я был гражданином, лишенным страны. Я был очень похож на бриллиант, на предмет, который переходит из рук в руки, одалживаемый времени и месту. Наполовину я оставался узником – в том смысле, что остался невольником выбора, который сделал. Мое зрение затмилось еще больше – очертания расплываются и растворяются в постоянной дымке. Сердце моего сына все еще нездорово.
Теперь, после долгой разлуки с моей хроникой бриллианта, я понимаю, что меня тянуло к этому камню, вероятно, потому, что он, как и я, был своего рода очевидцем. Как и бриллиант, я был безгласен – я не умел говорить публично на совете, был молчалив с императором, кроме тех случаев, когда мне было что сказать. Я никогда не пустословил, разве только от отчаяния, когда видел его павшим духом. Но бывали времена, когда, сидя рядом с его ванной, я часами рассказывал ему о своей жизни – о поездке в Иллирию, об инспекции домов призрения и тюрем, о днях службы в качестве докладчика прошений – и тогда я обретал голос. Я рассказывал о себе, пребывавшем среди принцев, королей и генералов в их расшитых золотыми галунами формах. В ту пору я так бриллиант с его игрой и блеском, хранил свои тайны.
Я уехал, и мне больше не надо было развлекать императора, быть его Шехерезадой, насколько я вообще был на это способен. После целого дня его рассказов о своей славной жизни, когда он уставал или падал духом, мы менялись с ним ролями, и я рассказывал ему о своей жизни. Мне приходилось поднимать настроение этого великого человека, бороться с химерами и поражать драконов. Я приносил нагретые полотенца, когда у него болели зубы или голова. В эти мгновения я пытался заставить его хотя бы отчасти забыть то, что он потерял. Я был недостоин этой задачи, но, кроме меня, там не было никого, кроме этих солдафонов, умелых на войне и беспомощных в мирное время. Я – пришелец из другого времени, другого мира, пусть фальшивого и коварного, но изысканного и сдержанного. Император называл меня своим отшлифованным бриллиантом.
Я не был из его генералов, равно как не выделялся во время какой-либо кампании. Я все понял в самом начале, еще на борту «Беллерофона», шедшего Плимут, откуда нас перевезли на «Нортумберленд», – все они были при шпорах и в полной военной форме, только мы с Эммануэлем в сюртуках и туфлях.
Перечитав свои старые заметки, я почувствовал, что моя хроника бриллианта тяготеет к императору, как тяготели к нему все вещи, когда я был на острове. Словно самый дом и сад и камедные деревья тянулись к нему, влекомые силой, неизвестной пленнику. Своим существованием, силой, которой он был, он поглощал все.
Я знал, что он хотел, чтобы я остался в Лонгвуде, и все же, будучи вдали от него, я служил его единственной надеждой на побег и спасение. Я мог бы сделать то, что вся его семья не могла или не хотела сделать, потому что я был непреклонен, и он это знал.
* * *
Проведя восемь месяцев пленником на мысе Доброй Надежды, разлученный с любимым мною императором, я вернулся в Европу. Мне было запрещено возвращаться во Францию, и я жил некоторое время в герцогстве Баден-Баден, в Баварии, у Шварцвальда. Я писал ко всем главам правительств Европы, сообщая им о состоянии императора. Я писал к королеве-матери и к ее лишенным тронов сыновьям и дочерям, но все как будто были не в силах помочь ему. Унаследованный мною склад характера таков, что просить мне претит, и все же во имя него я просил и много унижался. Все, что я мог дать ему, – мои слова и десять тысяч франков. Ни то ни другое не пошло на пользу.
История «Регента» продолжалась без Наполеона. В моих скитаниях в ответ на расспросы я получил некоторые сведения о великом бриллианте. Но ничего нет удивительного в том, что тогда мне не хотелось продолжать свою хронику. Тогда она представлялась очень далекой от жизни.
Бриллиант вновь принадлежал Бурбонам, которые продолжали бороться с нами, потому что вторая реставрация была во Франции временем «Белого Террора». Еще не остыла память о том, как на юге возле Марселя охотились на последнего мамелюка, убили его и, наконец, уничтожили императорскую гвардию. Убили маршала Брюна, потом выбросили его из гроба, протащили за ноги по мостовой и сбросили с моста, стреляя в тело. В Ниме имела место резня.
Я узнал, что Людовик Восемнадцатый наконец надел «Регент» в июне 1818 года. Талейран, гранд-камергер и предатель, настоящее проклятие всех начинаний, натянул украшенные королевскими лилиями сапоги и был отвезен в Фонтенбло. Король надел костюм из ярко-синего бархата, вышитый мелким жемчугом, и шляпу с «Регентом». Он приехал встречать Марию-Каролину де Бурбон, которая обвенчалась с заместителем его племянника герцога Беррийского, сыном графа д’Артуа. Герцог Беррийский был известен своим норовом, дикими вспышками и грубыми манерами. Блакас д’Ольп ездил в Неаполь вести переговоры об этом союзе.
Они ждали на том же перекрестке, где император встретил папу двенадцать лет назад, в лесу, где он охотился, и тучный старый король сидел в кресле, а принцесса стояла на коленях. Была середина июня, и пот стекал струйками из-под шляпы с «Регентом». Перед Марией-Каролиной король покраснел, и краснел все больше. Был ли «Регент», свидетель этой встречи в лесу в Фонтенбло, причиной несчастного финала их брака? Не могу сказать, но вновь предприятие, начатое в его присутствии, закончилось плохо.
Год спустя, вечером в феврале 1820 года, в последнее воскресенье перед постом, герцог и герцогини Беррийские отправились в Парижскую оперу. В антракте герцогиня, которая была беременна, захотела уйти. Когда герцог помогал герцогине сесть в карету у подъезда принцев, седельник из королевской конюшни по имени Лувель бросился к нему.
– Меня ударили ножом! – сказал герцог почти спокойно, а герцогиня кричала не переставая. Кинжал торчал в его груди.
– Меня убили! Этот человек убил меня, – сказал герцог и сам вытащил кинжал. – Я погиб! У меня кинжал! – И он посмотрел на длинный клинок, покрасневший от крови.
Свита перенесла его в контору управляющего, где герцогиня разорвала на нем рубашку и промокала рану, и обрывки ткани один за другим падали на пол, как красные листья. Пришел его брат и поцеловал рану. После этого, хотя представление в театре продолжалось, потянулась вереница посетителей к герцогу, умиравшему долгой медленной смертью. Появились Шатобриан и министр Ришелье. Люди герцога послали за его отцом, графом д’Артуа, и хотели послать за королем. Д’Артуа же сказал, что если приедет король, необходимый этикет помешает врачам. То, что он не стал бы нарушать этикет, сразу же показало, каким он будет, когда станет Карлом Десятым. И он лежал в слезах в изножье кровати своего сына.