Текст книги "Алмаз, погубивший Наполеона"
Автор книги: Джулия Баумголд
Жанр:
Исторические приключения
сообщить о нарушении
Текущая страница: 20 (всего у книги 25 страниц)
Тремя часами позже явились казаки и отвезли ее в Орлеан. Все было кончено.
* * *
Теперь я знаю, что в то раннее утро 9 апреля, перед отъездом из Блуа в Орлеан, Мария-Луиза послала за своими драгоценностями. Если ей предстоит поездка с вороватыми казаками, то лучше надеть на себя как можно больше драгоценностей. Она знала, что они не посмеют обыскивать ее – императрицу и дочь их союзника императора Франца. Неприятно думать о том, что эта молодая императрица, которая почти ни с кем не разговаривала, которая жила среди этикета, более сковывающего, чем этикет в прежнем Версале, повела себя точно таким же образом, что и Жозефина: рассовывала драгоценности по одежде, вынужденная прятать то, что некогда считала своим.
Обоюдоострый палаш императора с «Регентом» на рукояти был, конечно, слишком велик, чтобы его можно было спрятать. В апартаментах в Блуа она велела барону Меневалю сломать лезвие. Он подошел к камину и, сунув палаш под подставку для дров, выдернул рукоять из клинка, чтобы унести ее, скрыв под одеждой.
Меневаль подчинился, как подчинялся всегда, потому что Меневаль был мною тогдашним и, как и я, подчинялся силе. Люди вроде императора могут быть чрезвычайно упорны, поскольку сверх обычного наделены целеустремленностью и энергией, и они истощают окружающих так, что люди превращаются в шелуху, которую кружит вихрь. Теперь, на этом острове, я стал тем, кто встает с императором, когда он просыпается ночью. Мамелюк Али является у моей кровати, чтобы позвать меня к нему. Нередко мне приходиться протереть глаза и еще раз посмотреть на Али, этого призрака во плоти, чтобы убедиться, что это не сон. В течение многих лет император будил именно Меневаля, потому что он был наиболее ценимым из всех секретарей Наполеона. Только он умел привнести в его бумаги тот порядок, которого требовал император. Император устраивался на ручке кресла барона или присаживался на его письменный стол и диктовал. Иногда, будучи в игривом настроении, он садился к нему на колени. Меневаль работал до изнеможения. После того как здоровье его стало сдавать, он, охромев, стал секретарем императрицы.
Низложенные короли покинули Орлеан, как и мать Наполеона. Мария-Луиза просила королеву-мать поминать ее добром.
– То, что я буду думать о вас, зависит от ваших поступков, – ответила королева-мать.
Потом взглянула на детей и пожала плечами, выразив этим все свое презрение. Она была вроде тех древних сибилл на островах, которые всегда заранее знали результат.
Мария-Луиза поцеловала ее сморщенную, в пятнах, руку. Потом все крепости пали, императрица-регентша сдалась и была отвезена вместе с сыном к ее отцу, который находился тогда в Рамбуйе.
У своей кареты она увидела раскачивающиеся высокие черные каракулевые шапки, пики и шашки четырех тысяч казаков, скачущих галопом со всех сторон. У них были такие седла, что они могли стоять на них во время скачки. «Ура! Ура!» – кричали они. Во время поездки из Блуа в Орлеан казаки разграбили одну из ее повозок, но до драгоценностей не добрались.
Теперь Мария-Луиза уже никак не могла попасть к императору.
* * *
У императора тоже был нервный срыв. В ту неделю его вынудили отречься от трона. Он был взят в кольцо, ибо все его враги были в Париже – русский царь в доме Талейрана, король Пруссии Фридрих Вильгельм и австрийский князь Шварценберг, чья жена сгорела в огне на балу в честь императора, – все собрались, чтобы обсудить его будущее. 2 апреля император услышал, что Сенат низложил его.
– Талейран похож на кошку; ему всегда удается упасть на все четыре лапы, – сказал император.
Он решил бороться и приказал войскам идти на Париж, но маршалы отговорили его от этого плана. Маршал Мармон дезертировал, перейдя к австрийцам со своими войсками.
Император отрекался дважды, в первый раз в пользу своего сына, а когда союзники на это не согласились, отказался от всего без всяких условий. Потом он передумал и попытался заставить генерала Коленкура вернуть документ, но было слишком поздно. Окончательная утрата всего, что он собирал для сына, казалось, сокрушила его волю; Бурбоны возвращались во Францию.
Я слышал, что за время долгого пребывания в Фонтенбло он то застывал в задумчивости, то возбуждался, а затем им вновь овладевала гнетущая, бросающаяся в глаза апатия. Когда императрица написала, что хотела бы утешить его, он пробормотал: «Ля монако».[125]125
Монахиня (ит.).
[Закрыть] Он был подавлен, ни с кем не разговаривал и только яростно чесался. Когда польская графиня Валевска приехала к нему, он заставил ее прождать всю ночь и не пожелал видеть. Он опоздал вернуть себе жену, ребенка и нацию.
Как раз в это время лорд Байрон повернулся спиной к своему прежнему герою и написал злую поэму, вошедшую в том, который милая Л. позже прислала нам сюда, поскольку есть друзья, которые полагают, что человек должен знать худшее, даже когда он находится на пределе падения. Поэма начинается так:
«Все кончено! Вчера венчанный Владыка, страх царей земных, Ты нынче – облик безымянный! Так низко пасть – и быть в живых!»[126]126
«Ода к Наполеону Бонапарту». Перевод В. Брюсова.
[Закрыть]
Лорд Байрон вопрошал, все ли еще «цветок австрийский гибкий» остается ему верным. Конечно, я не показал императору этих стихов.
12 апреля император узнал, что Мария-Луиза будет править не Тосканой, как он надеялся, но только герцогством Пармским. В тот день он узнал, что союзники хотят разлучить его с нею и предоставить ему правление маленьким островом Эльба. Он написал Меневалю, что императрица должна вернуть имперские драгоценности барону де ла Буильри для временного правительства. Меневаль ответил, что он вернул все драгоценности, в том числе и «Регент».
В Орлеане Мария-Луиза остановилась в епископском дворце. Господин Дюдон, бывший в немилости у императора с тех пор, как дезертировал со своего поста в Испании, явился и потребовал драгоценности для французского временного правительства. Талейран, как всегда двуличный (говорят, если сильно ударить его по спине, на лице его не отразится ничего), доверил Дюдону эту задачу.
* * *
Недавно мы услышали рассказ о том, как Дюдон нарочно явился к императрице, когда она находилась в своем салоне в окружении множества людей. Он велел одной из придворных дам взять у императрицы длинное жемчужное ожерелье, которое в этот момент было на ней.
– Отдайте ему и ничего не говорите, – прошептала императрица даме и в удобный момент сняла ожерелье.
Дюдон потребовал также все ее личные драгоценности. Конечно, существовало два гарнитура из драгоценных камней, которые были слиты в один лучшими мастерами Парижа. Чтобы отделить драгоценности королей от драгоценностей императора, эмигрантов или короля Сардинии, потребовалось бы работать не одну неделю, имея под рукой опись. Никто тогда не был в настроении совершать щедрые жесты в отношении императора, поэтому Дюдон забрал и ожерелье из огромных бриллиантов, которые Наполеон подарил Марии-Луизе на рождение Римского короля, и все, что он купил за время их супружества, во времена счастья и роскоши.
Когда я оглядываюсь на историю «Регента», у меня создается впечатление, что во Франции долги никогда не выплачиваются. Каковы бы ни были требования, именно император выкупил «Регент», когда тот был заложен; именно император, экономя на цивильном листе, приумножал количество драгоценностей. До 1811 года он воспользовался шестью миллионами государственных средств, чтобы покрыть расходы в шесть миллионов шестьсот тысяч. Государство оставалось должно ему шестьсот тысяч наполеондоров, когда империя пала.
Окружение императора протестовало, считая, что императорские сокровища принадлежат ему, но Дюдон вывез из Орлеана повозки с десятью миллионами в золотой и серебряной монете и со столовым серебром, забрал даже одежду императора и носовые платки с «N», все вилки и ножи, принадлежавшие императору, все памятные подарки, и среди прочего – «Регент».
Другую историю я узнал недавно: говорят, что Дюдон не сразу получил рукоять палаша и захватил все бриллианты, кроме «Регента». Говорят, что императрица держала камень при своей особе, прятал в рабочей корзинке, и только после того, как Дюдон потребовал, она своей маленькой ручкой достала из-под вышивок рукоять императорского палаша. Эта история показывает дух, достойный женщины, которую любил император, но я сомневаюсь в правдивости этого рассказа.
* * *
12 апреля император потерял жену, ребенка и сокровища, днем раньше он потерял империю. Большое горе никогда не приходит одно; каждая большая трагедия приходит, задрапированная в маленькую версию самой себя.
Император хотел вернуть Марию-Луизу и сына. Наконец он послал войска, чтобы вызволить ее, но к тому времени она уже покинула Орлеан. Князь Меттерних послал ее обратно в Рамбуйе к отцу. Это был второй раз, когда он разминулся с нею на несколько часов или дней. Она писала: «Будьте осторожны, мой дорогой, нас обманывают… но с моим отцом я буду держаться твердой линии» (это письмо император показывал мне).
И вот, беспомощный, в три часа утра император принял яд. О 12–13 апреля здесь говорят все. Император сидел на своей зеленой бархатной кровати, вышитой розами, со страусовыми перьями и орлами наверху. Он высыпал содержимое маленького черного мешочка из шелка и кожи, который носил на шее со времен испанской кампании, в стакан воды. То была смесь опиума, белладонны и чемерицы в количестве достаточном, чтобы убить двух человек. Но его только вырвало. Констан услышал его стоны и вызвал генерала Коленкура. Император дрожал, потом в ярости разорвал простыню. Он сказал генералу, что у него отбирают жену и сына. Коленкур хотел позвать врача, но император со всей своей огромной безумной силой схватил его за руку. Наконец с ним случился спазм, генерал вырвался и бросился за доктором Ивеном. К счастью, яд оказался слишком старым и не подействовал.
– Дайте мне другой яд, – сказал император.
Коленкур обвинил доктора Ивена в том, что это он дал Наполеону яд, и так напугал врача, что тот ускакал на другой день на первой попавшейся лошади. Один из мамелюков императора тоже дезертировал. В нашей стране в то время враги внезапно становились друзьями, а друзья, порой совершенно неожиданно, делались врагами. Генералы, которых император одарил особняками и состояниями, ночью уезжали прочь, чтобы больше не возвращаться.
* * *
Еще один рассказ, который я услышал недавно: говорят, что Мария-Луиза увезла «Регент» в Австрию, где ее отец вернул его князю Талейрану. Я не верю ни тому, ни этому рассказу, ибо в них она изображена сентиментальной дурочкой, верной этой последней реликвии императора, чему противоречат последующие события. Скорее по своей слабости императрица предалась отцу-кайзеру и так и не вернулась во Францию.
Де ла Буильри стал хранителем драгоценностей при Людовике Восемнадцатом, и драгоценности перешли в Тюильри. Император сказал мне, что расценивает это как предательство, потому что де ла Буильри должен был привезти сокровища в Фонтенбло, а не брату короля в Париж. Это была всего лишь генеральная репетиция тех печальных измен, которым предстояло произойти, потому что у потерпевшего поражение бывает мало друзей, и вся страна ополчилась на императора.
Император в Фонтенбло, в саду, сидя возле статуи Дианы, ударом ноги пробил дыру в гравии глубиной в фут. Вся Старая гвардия хотела отправиться с ним на Эльбу. Ему разрешили взять четыреста солдат, но их стало шестьсот, потом тысяча человек, готовых бросить все, чтобы быть с ним на острове размером 18 на 12 миль. Он простился со Старой гвардией во дворе Фонтенбло. Черные медвежьи полости выстроились на холоде – эту сцену изобразили многие художники.
– До свиданья, дети мои, мне хотелось бы прижать всех вас к сердцу, – сказал император. – По крайней мере, я поцелую ваше знамя!
И они подали ему знамя – знамя Маренго, Аустерлица, Эйлау, Фридланда, Ваграма, Вены, Верка, Мадрида, Москвы – и он долго целовал его, и все, даже вражеские комиссары, плакали.
– Я напишу о тех великих делах, которые мы совершили вместе… Прощайте.
Он подошел к экипажу, и солдат-возница коснулся кнутом лошадей. И все головы разом повернулись, вглядываясь в клубы пыли.
В середине августа на острове Эльба император получил последнее письмо, которое ему было суждено получить от императрицы. Этого письма он никогда мне не показывал.
* * *
По дороге на корабль, который должен был доставить его на Эльбу, император ехал на юг. Там, где начинаются все французские лихорадки и эпидемии, он увидел белые флаги и услышал «Vive le Roi»,[127]127
Да здравствует король! (фр.)
[Закрыть] потом «Долой корсиканца!». Как писал позже Шатобриан, «заразительность – самая удивительная вещь во Франции».
Император снова стал чужаком, лживая страна исторгла его. Поскольку его лицо оставалось на золотых наполеондорах и пятифранковых монетах, он надевал синий плащ своего камердинера и круглую шляпу, ехал верхом впереди кареты, впервые в жизни опустив голову.
Если бриллиант был его удачей, теперь она покинула его, как покинули жена и сын, министры, почти все те, кого он приблизил к себе и обогатил. То было время и других измен, потому что Жозефина до упаду танцевала с печально известными иностранными князьями. В это время императора ничто не удивляло. Он отплыл на Эльбу на английском Его Величества фрегате «Бесстрашный».
Мария-Луиза больше не писала. Но все же он велел своему седельнику на Эльбе сделать поводья из бледно-синего шелка для ее лошади. И рассказывал мне, что украсил ее комнаты на своей вилле «Иль Молино». Он велел художникам расписать потолок символами супружеской верности – два голубя, связанные вместе, причем так, чтобы узел затягивался, когда они пытаются разлететься.
25
КАК УДАЛЯЛИ ЛИТЕРЫ «N» И ПЧЕЛ
Театр был весь бел от бурбонских лилий, и в нем стояла духота от их печального запаха. Белые пятнышки проступали из темноты. Это происходило в «Комеди Франсез», и поначалу я не мог разобрать слов. Сидевшие в оркестре смотрели вверх на нас, потому что они заметили на ложах имперского орла.
– Долой гуся! Долой гуся! – скандировали они. Анриетта испугалась, и я велел ей поскорее накинуть на орла (которого они называли гусем) ее белую вуаль. Затем наконец толпа утихла, представление началось, и я подал своей нежной жене платок – утереть слезы. Потом из соседней ложи вошли молодые люди с молотками, и публика, которая рукоплескала царю Александру и королю Пруссии, когда те появились, теперь разразилась приветственными криками, когда принялись сбивать императорского орла. Это было похоже на жаркую весну 1814 года после того, как Мария-Луиза уехала и Людовик Восемнадцатый въехал в Париж. И опять белый флаг Бурбонов развевался над Тюильри, и толстый король поселился во дворце. Казаки разбили лагерь на Елисейских Полях.
В тот день, когда император прибыл на Эльбу, новый король въехал в Париж, на нем был прежний парик с косой, атласные панталоны и чулки. Белая кокарда, перья и непонимание того, что произошло, прибыли вместе с ним. Людовик Восемнадцатый явился со своей племянницей, Марией-Терезией, которая теперь стала герцогиней Ангулемской. Дочь Людовика Шестнадцатого и Марии-Антуанетты, некогда заключенная в Тампль, Мария-Терезия была освобождена и позже вышла замуж за своего двоюродного брата герцога Ангулемского. Теперь они ехали по той же дороге, по которой ее мать везли на эшафот, по камням мостовой, потрескавшимся под тяжестью телег, на которых увозили трупы, и мимо гренадеров наполеоновской Старой гвардии, которым приказали выстроиться перед ними и которые смотрели на них с откровенной ненавистью. Говорили, что герцогиня упала в обморок, когда вошла в Тюильри, но я не верю этому – она была слишком высокомерна и хладнокровна.
Я стоял под окнами, из которых свисали белые простыни, среди женщин с белыми лилиями, и чувствовал то же, что и гренадеры. Я видел, как народ приветствует нового короля, и в приветственных криках звучало мало чувства, одна лишь страшная ненависть к императору. Париж тогда был многолюден, а на площадях, где прежде стояли статуи Наполеона, зияли прикрытые досками ямы. Империя снова стала королевством, и те, кто думал, что Франция началась в 1789 году (даже те, кто, как я, поздно признал империю), оказались обмануты. Наблюдая все это, я замкнулся в себе.
12 апреля во время отречения императора я принес присягу верности новому королю. В своей жизни я произнес всего две таких клятвы. Моя верность брату короля стоила мне двенадцати лет изгнания и наследственного имения; клятву императору я защищал всей моей жизнью. Я стал советником во временном правительстве, но теперь жил спокойнее, скромнее, склоняясь над своими картами. С тремя секретарями-помощниками я перерабатывал «Атлас». Лишь номинально я служил светлоглазому королю, ибо никогда не отрекался от императора.
В мастерских Меньера в Лувре ювелиры отсекали буквы «N» с золотых табакерок, которые император предназначал для подарков. Другие пытались закрасить или удалить портреты императорской семьи с эмалей. Мария-Луиза, Римский король, сестры-королевы и братья-короли были удалены с табакерок, а сами табакерки отданы вражеским генералам, которые все еще оккупировали город. Императорские орлы, звезды и palmiers[128]128
Пальмы (фр.).
[Закрыть] также были удалены – все символы власти, которые никогда не были просто символами, ибо утверждали ужасающую мощь в глазах правителей и в глазах всех окружающих.
Я не знаю, носил ли Людовик Восемнадцатый «Регент» в то время. Он был слишком стар и болен, чтобы выдержать церемонию коронации, хотя и велел вставить «Регент» в свою корону. Я присягнул ему, но дважды был отвергнут как государственный советник. Я знал его как Месье, когда меня представляли Людовику Шестнадцатому в 1790 году, но испортил свои отношения с Бурбонами, перейдя на сторону императора. Однако все равно мне полагалось быть представленным еще раз.
Я шел по коврам Тюильри, а ткачи и швеи стояли на коленях, рукоплеща лилиям – эмблемам королевского дома, прикрывающим золотых пчел. Король пытался вернуть все, что знавал во времена своей молодости, весь bel esprit[129]129
Блестящий дух (фр.).
[Закрыть] Версаля. Вернулись утренние вставания с тазом, святая вода и тому подобное. Придворные снова держали зеркало и подавали сюртук. Вернулась шпага, усыпанный драгоценными камнями орден Святого Духа и прочие регалии на золотых подносах. Вернулась помпа и этикет, как будто они по-прежнему могли служить опорой королю. Я видел при дворе те же старинные семьи, мои прежние друзья вернулись, будто никогда не уезжали. Они смотрели на меня, словно желая сказать: «И ты тоже», и кивали неуверенно, когда я шел мимо.
– Bonjour, – сказал Людовик Восемнадцатый, глядя на меня так, словно не узнавал. Затем он будто вспомнил и удивился, почему я здесь (я и сам удивлялся этому). Он осведомился о моем «Атласе», потом склонил голову, что означало, что аудиенция закончена. Я подумал, что он выглядит, как выглядел бы Людовик Шестнадцатый, если бы ему дали дожить до шестидесяти лет. Взгляд его глаз, утонувших в плоти, казался мягким и понимающим, несколько неуверенным, но вместе с тем удовлетворенным – ведь он вернулся.
Король, как и я, нес в себе отпечаток лет, проведенных в Англии, потому что он жил там с 1807 года. Все годы изгнания после смерти жены он жил в Хартвелле со своим двором и каким-либо фаворитом-мужчиной. Он изучал философию и древних авторов, писал мадригалы, оперные сценарии и стихи. Он читал Монтескье и Вольтера, эпикурейца Горация, которого постоянно цитировал, и Тацита, который сказал: «Добровольные рабы создают больше тиранов, чем тираны – рабов». Он полагал, что эти слова можно отнести и к императору.
Рядом с ним, поддерживая короля, стоял его фаворит, граф де Блакас д’Ольп, который очень походил на страуса и регулировал доступ к королю. Король едва держался на больных ногах – слишком он был тучен. Его везде носили и возили, а когда ему приходилось стоять, он опирался на двух сопровождающих.
Ходил Людовик Восемнадцатый, громко шаркая необыкновенными красными бархатными сапогами, которые носил из-за подагры. С одного бока, подпирая его, нетвердой походкой шел Блакас д’Ольп, ноги которого казались слишком короткими для длинного тела, в льняном парике, таком же желтом, как его лицо. Блакас всегда был одет безупречно – даже ранним утром, когда спускался со своих маленьких антресолей над королевскими апартаментами, чтобы раздвинуть занавеси на железной кровати короля и поцеловать его. Блакас был денди, и его хорошо знали как собирателя фарфора, резных гемм, античных медалей.
Как и все эмигранты, он был привязан к маленьким ценным вещам, которые можно будет прихватить с собой, если опять придется бежать.
Король возвышался над ним, его бледно-голубые глаза застилала пленка боли, тучный (английский принц сравнил его бедро с талией юноши), как огромный раненый зверь. То, что я наблюдал, было прошлым, пытающимся вернуться, – король, взятый напрокат, король-чужак, который вернулся из своих странствий инкогнито. Прежде чем он поселился в Англии, ему приходилось ночевать у бакалейщика, в бане, в таверне. И на нем не было его королевских регалий. В те дни он время от времени взглядывал вниз, на пустую левую сторону своей груди, где некогда висели знаки власти.
Тогда же его племянница Мария-Терезия, французская принцесса, была вынуждена продать свои бриллианты, чтобы прокормить потерпевшего крушение монарха. Людовик Восемнадцатый считал себя писателем и королем, попавшим не в свое время. У него были образование, хорошая память – и нерешительность последних Бурбонов.
Вошел его младший брат, граф д’Артуа, и притворился, что не замечает меня, хотя именно он награждал меня орденом Святого Духа. На его губах появилось суровое выражение, что в Бурбоне вещь страшная. Король смотрел на брата с той особой ревностью, которую толстяки испытывают к стройным, а нескладные к красоте. В то же время у него были все основания чувствовать свое превосходство, ибо он был умнее и будет, покуда жив, королем.
Людовик Восемнадцатый сел за стол и тут же начал потеть. Блакас вытирал капли пота с его лба. Явились блюда со снедью. Перед ним стояла тарелка с бараньими отбивными, уложенными по три штуки одна на другую – король снял верхнюю и нижнюю отбивные и съел только среднюю, которая впитала себя сок и жир остальных. Он съел двадцать шесть таких срединных бараньих отбивных.
После второго завтрака он попытался сесть на лошадь, но не смог, удачливое животное увели, и, как мне рассказывали, больше оно никогда не появлялось при дворе.
* * *
«Регент», конечно, был удален из рукояти сломанного палаша императора. Меньер, последний ювелир Людовика Шестнадцатого, готовил камень для короны Людовика Восемнадцатого. Король, однако, сомневался, стоит ли устраивать коронацию, поскольку считал, что на самом деле идет девятнадцатый год его царствования. Он чувствовал себя единственным законным королем Франции с тех пор, как мальчик Людовик Семнадцатый умер в тюрьме в 1795 году.[130]130
Жозефина рассказывала русскому царю, что она и Баррас с помощью одного уроженца Мартиники, который заведовал драгоценностями Людовика Семнадцатого после термидора, помогли мальчику бежать. Она сказала, что они подменили его другим ребенком, и Гортензия подтвердила ее рассказ. Людовик Восемнадцатый всегда был уверен, что второй дофин был сыном Марии-Антуанетты от графа Ферзена. Я же уверен (и император тоже), что мальчик, кто бы ни был его отцом, умер страшной смертью в тюрьме. Жозефина редко дружила с правдой. (Примеч. Лас-Каза.)
[Закрыть]
Людовика Восемнадцатого мучило то, что он считал невероятной несправедливостью, – его брат, сестра, невестка и племянник были убиты, а сам он вынужден бежать. Ему предстояло все собрать воедино, сначала разобрав на части, так что для начала он разобрал императорские драгоценности, символы возникшей из революции империи, которая держала его вдали от Франции.
В Англии он собирал те драгоценности короны, которые нашли дорогу туда после грабежа 1792 года. Каким-то образом ему удалось вернуть шпинель «Берег Бретани» и один из бриллиантов Мазарини. Он был тогда «исполняющим обязанности» короля, пытался предъявить права на свое королевство и предков поочередно, хотя древние короли сами были изгнаны из Сен-Дени, а их мощи (которые сохранялись в течение столетий в кувшинах) осквернены. Прочтя в «Монитор» сообщение о бракосочетании императора с членом королевской семьи, Марией-Луизой, он отказался от всяких надежд стать королем Франции. Детей у него не было, потому что он любил мужчин, так же как Месье, брат Людовика Четырнадцатого.
Через два месяца после своего возвращения он велел Меньеру сделать новые драгоценности для герцогини Ангулемской и герцогини Беррийской, которая вышла замуж за второго сына его брата (графа д’Артуа). Как грифы, подбирающие куски трупов и улетающие только затем, чтобы вернуться, Бурбоны целиком погрузились в драгоценности. Я видел таких птиц, кружащихся над нашим островом, парящих на ветру или ждущих на низкорослых деревцах смерти какого-нибудь зверька, которыми они кормятся.
Все это время «Регент», вставленный в корону, которой пренебрегали, тоже оставался в небрежении – слишком великолепный камень для осторожного старого человека, подпираемого союзниками, наводнившими город.
Через месяц-другой после Реставрации, которая казалась мне невыносимой, я отправился в Англию, чтобы продать новое издание «Атласа», потом вернулся в Париж, к Анриетте и к своей отшельнической жизни.
* * *
Подобно прежним королям, Людовик Восемнадцатый любил переезжать из одного дворца в другой – Сен-Клу, Трианон, Рамбуйе, Компьен, Фонтенбло, Версаль, где на мебели и вообще на всем оставался неизгладимый отпечаток Наполеона и его империи. Он видел комнаты, задрапированные как походные палатки, стулья, украшенные головами египтян и сфинксов с пристальным взглядом, лебедей Жозефины, буквы «N» на всех тронах, а на полках – красные книги с гербами. Лира, тирс, жимолость, греческий меандр, шлемы и щиты, венки из дубовых и лавровых листьев, зеленый цвет императора, звезды и неизменные пчелы преследовали Людовика Восемнадцатого всюду, куда бы он ни поехал.
В Фонтенбло спальня его брата была превращена в тронную залу императора с алым бархатом и золотыми пчелами, с позолоченной гризайлью, лавровыми венками и римской символикой. Куда бы Людовик Восемнадцатый ни пошел, он натыкался на пчел, а подняв глаза, видел орлов, и, признаюсь, мысль об этом доставляла мне удовольствие.
Некоторым Людовик Восемнадцатый казался очаровательным. Все говорили, что он славный рассказчик, что он глубоко образован и напичкан подходящими цитатами, собранными за те годы, когда он читал, вместо того чтобы править. Говорили, что он хотел хорошего, чего во Франции всегда бывает мало.
Однажды он велел отвезти себя в Версаль, все еще довольно пустой и порушенный. Опираясь на придворных, он вскарабкался вверх по лестнице в свои прежние комнаты. Он велел принести свою старую мебель из кладовок в Гард Мебль, отпустил придворных и сидел один среди вещей в красном бархатном с массивными золотыми гвоздями кресле. Потом поехал в Большой Трианон, где жил император, и все эти комнаты, где когда-то царили мадам де Ментенон и маркиза де Помпадур, оказались полны приметами Бонапартов. На всем Малом Трианоне лежал отпечаток присутствия принцессы Полины.
– Пчелы жалят меня, куда бы я ни пошел, – сказал он Блакасу д’Ольпу, – а орлы гадят на меня.
* * *
Я был не единственным в своей верности Людовику Восемнадцатому, ибо Талейран, гарантировав ежегодный доход Жозефине, использовал ее как связь между старыми слоями общества и новыми (дворянами, вроде ее первого мужа де Богарнэ, Баррасом, революцией и Бонапартом). Уцелев, она всегда тянулась к победителю. Она пользовалась тем, что узнавала в тюрьмах и при дворе, для продвижения. С ней оставалось ее всегдашнее «Roulez! Roulez!»,[131]131
Двигайся! (фр.)
[Закрыть] она улыбалась зажатой улыбкой и перемещалась от мужчины к мужчине, даже к царю России.
Когда-то, после Египта, она даже полюбила – любовью, переходящей в обожание, – того, кто сделал ее императрицей. После развода (ибо мы склонны любить то, что потеряли) она сохраняла комнаты Наполеона в Мальмезоне в том виде, в каком он их оставил, – одежда, брошенная как попало, лежащая на бюро историческая книга, открытая на отмеченной странице, перо, разложенная карта – все его реликвии. Казалось, он только что вышел прогуляться среди черных лебедей и распускающихся роз.
Тем не менее Жозефина теперь принимала русского царя и всех врагов Наполеона. Она вернулась из Наварры, где жила со своим двором, коллекциями и драгоценностями из ограбленных городов, некогда отвергнутая императором, а ныне переживающая ренессанс в возрасте пятидесяти лет. Кареты вернулись в Мальмезон. За столом снова слышался смех. Она заказывала новые платья из белого муслина и гуляла с царем Александром в своем саду. Она продала ему своего Канову. Она открыла салон и из кожи лезла ради врагов императора, таких, как мадам де Сталь (которая как-то сказала: «Вежливость – искусство выбирать подходящую из истинных мыслей») и прусский король Фридрих. Двор составлялся из иноземных вражеских князей, которые могли бродить по ее комнатам и указывать пальцем на вещи Наполеона. Возможно, это было запоздалое отмщение за то, что ее бросили, замешанное на радости, что ее вновь нашли.
Меня это должно было бы шокировать, но я слишком многое повидал. Через три недели после высадки на Эльбе я услышал, что Жозефина заболела лихорадкой, а потом скоропостижно умерла. Кто-то сказал, что мой старый друг умер от дифтерии или от тоски по императору. Как бы то ни было, она простудилась, катаясь с царем.
– Бедняжка Жозефина! Теперь она счастлива, – сказал император Фанни Бертран, которая находилась на Эльбе и передала эти слова мне.
После этого он два дня не покидал своей виллы.
Недавно, когда император спросил у меня, что я делал после его первого изгнания, я ответил, что каждую ночь мы с Анриеттой читали «Философию и английскую историю» Юма. Когда мы добрались до Якова Второго, император вернулся с Эльбы, а Людовик Восемнадцатый бежал.
* * *
Десять месяцев «Регент» ждал коронации Людовика Восемнадцатого. За это время король утратил популярность. Как это часто бывает, он оказался слишком стар, когда получил то, что хотел. А потом стали появляться фиалки. Дамы носили фиалки на шляпках и фиолетовые платья, а мужчины носили часы на цепочках из фиалок. Ходили по рукам маленькие рисунки, в которых промежутки между листьями фиалок образовывали силуэт императора. «Фиалки вернутся весной», – говорил народ. Все тосковали по «Фиолетовому капралу» – Наполеону – Запретному. Есть ли на свете более переменчивая страна?
Спустя одиннадцать месяцев, в конце февраля 1815 года, император покинул Эльбу, отплыв на «Непостоянном», который был замаскирован, чтобы обмануть стражей. «Я слышал в ссылке, что вы призываете меня», – написал он в прокламации. «Гений возвращается пешком», – будто бы сказал он.
Он высадился у Фрежю с тысячью солдат императорской гвардии, встретил королевские войска у деревни Кап и пошел один навстречу семистам ружьям в своем сером сюртуке и черной треуголке. Его солдаты пели «Марсельезу».