Текст книги "Эммелина"
Автор книги: Джудит Росснер
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 20 страниц)
Все вдруг пошатнулось, и она без чувств упала на пол.
* * *
Очнулась она в темной комнате, похожей на чердак в Файетте, но более просторной, – судя по всему, в мансарде Уайтхедов. Все происшедшее помнилось отчетливо, словно случилось секунду назад. Да и на самом деле она недолго пробыла без сознания. Лежала она в кровати. Почему-то казалось, что, пока ей не разрешат, ни встать, ни походить по комнате нельзя. Все тело ныло от боли. Очень хотелось заплакать, но слезы не появлялись (и не появятся еще пять месяцев, до самых родов).
Сейчас ребенок не воспринимался как реальность, а был лишь неким осложнившим жизнь обстоятельством и, главное, свидетельством ее греховности. Пока его не было, можно было считать, что не было и греха. В конце концов, она ведь никому не причинила зла, даже и в мыслях не хотела этого.
Неожиданно перед глазами всплыл образ миссис Басс, и она сразу села на кровати, судорожно соображая, как спастись бегством. Но порыв был недолог – она легла снова. Куда бежать? Ведь, спустившись, она, вероятно, как раз и столкнется там с миссис Басс, а этого ей не перенести: глянув в лицо хозяйки пансиона, она просто умрет на месте. Да и вообще в дрожь бросает при мысли увидеть кого угодно (кроме, может быть, миссис Уайтхед). К тому же и ее саму нельзя видеть – недаром они ее спрятали наверху, это понятно без разъяснений. Девочкам Уайтхед скажут, наверное, что она заболела, заразна, находится в карантине. В Файетте был случай, когда одна девушка попала вот так в карантин, и все перешептывались, намекали на что-то, но Эммелине сейчас только стало впервые понятно, в чем было дело. Тогда вся семья этой девушки уехала на год в Льюистон, а когда возвратилась, у матери был малыш в дополнение к семи старшим, уже совсем взрослым – кое-кто даже жил отдельно.
В том, что жизнь кончена, Эммелина не сомневалась. Осталось тело, но с ним тоже нужно было покончить. Припомнилось, как тело деда лежало перед погребением в церкви, на Лосиной горке, и мелькнуло желание оказаться на его месте. Но тут же стало понятно, что это не выход. Ведь в ее теле растет ребенок, а значит, нельзя и думать похоронить его вместе с собой.
На лестнице послышались шаги, дверь отворилась, и с лампой в руке вошла миссис Уайтхед.
– Ты очнулась? – Это был тот же спокойный голос, которым она говорила до разразившейся катастрофы.
– Да.
Миссис Уайтхед подошла поближе, остановилась в изножье кровати.
– Миссис Басс говорит, что в Линне у тебя тетушка.
– Ой, нет-нет! Нет! Пожалуйста! – Но даже и умоляя, она понимала, что этого не миновать.
– У нас нет выбора. Если только… если только отец ребенка не может загладить случившееся женитьбой.
– Не может. – Миссис Басс чуть ли не прямо назвала мистера Магвайра. Неужели миссис Уайтхед не поняла?
– Мне кажется, стоит подумать, чтобы сообщить ему о случившемся… Это немного облегчит положение. Ведь тебе будут нужны деньги. Если, конечно, твоя семья сама тебя не обеспечит.
– Не они меня обеспечивают, а я их!
И тут впервые до нее дошло, что она больше не сможет высылать домой деньги. От ужаса в голове помутилось. Господи, она ведь только что получила письмо от Льюка, где как раз говорилось, что с ее помощью они наконец начинают вроде бы выкарабкиваться. Подстегнутая этой мыслью, она резко выпрямилась.
– Но разве я не могу поработать еще немного на фабрике? Ведь можно же никому ничего не рассказывать.
– Это немыслимо. Ты должна понять: все уже знают.
Да, конечно. Она замолчала, осознав вдруг, что в самом деле не сможет уже никому показаться, теперь, когда сама знает о происшедшем.
– Пока твои вещи перенесут сюда, к нам, и ты поживешь здесь, пока все не будет готово к отъезду домой или в Линн.
Домой или в Линн. В Линн. Ослабев, она бессильно откинулась на кровати. Каково это будет – взглянуть в лицо Ханне.
– Пожалуйста, попросите тетю ничего не писать родителям.
– Я передам ей, что ты просишь об этом, – сказала миссис Уайтхед, поворачиваясь, чтобы уйти.
– И пожалуйста… – Она не знала, как продолжить. Миссис Уайтхед сказала, что ее положение облегчится, если она сообщит виновнику о случившемся, но не была озабочена тем, что пока это не сделано. А ей, Эммелине, было необходимо хоть малое облегчение и участие. Без этого она просто не сможет жить дальше. С точки зрения здравого смысла, чем раньше она умрет, тем лучше. Какой смысл жить теперь, когда она даже не может высылать домой деньги? Нет, в этой ситуации ей просто необходимо, чтобы мистер Магвайр знал. Она не хочет, чтобы он разделил с ней позор, но ей нужно, чтобы он знал, что она терпит за них обоих. И если ее жизнь кончена, то пусть хоть погорюет, как только что горевал над умершим племянником. Несправедливо избавить его и от этого. Ведь он все время, с самого начала знал, что может с ней случиться.
– Вы думаете, что мне нужно дать ему знать? – спросила она наконец у миссис Уайтхед.
Повисла пауза. Потом миссис Уайтхед проговорила, тщательно подыскивая слова:
– Ты хочешь знать, что я думаю? Я думаю, Эммелина, что свою жизнь ты изломала. Теперь в твоей власти изломать и чужие жизни.
– Этого я не хочу! – страстно выкрикнула она.
– А тогда…
– Вы же сами сказали: все будет немножко легче, если я дам ему знать…
– Если тебе удастся получить деньги.
Снова повисло молчание. Нужно взвесить все сказанное, постараться понять, что именно старательно внушает ей миссис Уайтхед.
– Вы знаете, о ком мы говорим? – спросила она наконец осторожно.
– Я знаю, кого подозревает миссис Басс. Эммелина кивнула, подтвердив правоту догадки.
– Ах вот как… – тихо пробормотала миссис Уайтхед.
И вдруг Эммелина почувствовала себя зверьком, из тех, на кого отец ставил в лесу ловушки. Куда метнуться, чтобы получить желанную и так необходимую ей малость; как подступиться и как обойти препятствия? Нет, лучше всего сказать прямо. Опозоренным не к чему притворяться, придумывать тонкие ходы. Одно неловкое движение, и ловушка захлопнется окончательно. Хотя даже и непонятно, что еще может дать этот захлопывающий эффект.
– Так вы расскажете ему?
– Это сделает по моей просьбе мистер Уайтхед.
У Эммелины вспыхнули щеки. Она как-то совсем забыла о мистере Уайтхеде, но именно от него, может быть единственного во всем Лоуэлле, ей очень хотелось бы скрыть происшедшее. Он был так похож на пастора Эванса, в нем чувствовалась душевность, которой так не хватало пастору здешней церкви. Будь преподобный Эванс здесь, в Лоуэлле, с ней не случилось бы всей этой страшной истории.
Она спросила миссис Уайтхед, нельзя ли принести ей Библию. Наверху не было лампы, она не сможет читать, но будет хотя бы чувствовать ее рядом.
– Сюда доставят все твои вещи, – сказала миссис Уайтхед. О да, конечно. Ей ведь уже сказали об этом. Все принесут, правда, до этого миссис Басс перетрогает все своими руками, но ей нельзя сейчас думать об этом, иначе она не выдержит, вскочит. А волосок, на котором висит сочувствие миссис Уайтхед, и тонок, и туго натянут. Любой неверный шаг – и ее вышвырнут в пустоту, где у нее не будет уже никого, ничего, где к тому же не будет и ни гроша.
– Надеюсь, твоя тетя приютит тебя, – проговорила миссис Уайтхед. – Вплоть до ее ответа ты будешь здесь. Девочкам мы объяснили, что ты серьезно больна. Ты меня понимаешь, Эммелина?
– Да, мэм.
Миссис Уайтхед снова собралась уходить. Больше всего Эммелине хотелось, чтобы она оставила лампу. Так страшно очутиться одной в темноте. А рассвет так бесконечно далек!
– Спокойной ночи, Эммелина, – сказала, открывая дверь, миссис Уайтхед.
– Спокойной ночи, мэм.
Дверь плотно закрылась, и комната погрузилась в кромешную тьму.
Но, как ни странно, она заснула и почти не просыпалась и в эту ночь, и в следующую. Спала и днем. Несколько раз ее будили, заставляя что-то съесть. Минуло воскресенье, и ей принесли Библию. Она положила ее под подушку и, просыпаясь, нередко видела руку лежащей на книге, но стоило ей попробовать почитать хоть несколько строк, как веки сразу же тяжелели, глаза закрывались, и она засыпала, даже если проснулась совсем недавно.
В какой-то раз миссис Уайтхед, войдя, сообщила, что мистер Магвайр принял ее беду близко к сердцу и собирается выделить сумму, которую она заработала бы на фабрике за год. Она спросила, не передал ли он что-нибудь на словах, и миссис Уайтхед, неодобрительно поджав губы, ответила «нет» и добавила, что деньги она получит перед самым отъездом из Лоуэлла. Смысл последнего сообщения был не очень понятен; в первый момент она до конца осознала лишь то, о чем сама смутно догадывалась, а именно: ей больше не суждено увидеть Стивена Магвайра. Но через несколько дней, за время которых этот короткий разговор, подобно острящему нож точильному камню, прокрутился в мозгу, смысл сказанного вдруг высветился по-новому и ей стало ясно еще одно: они собираются отдать деньги, лишь окончательно убедившись в том, что она уезжает и они от нее избавляются. Как будто она могла бы помыслить остаться?! Ведь что у нее здесь теперь? Одни улицы.
Прошло немало времени, и мистер Уайтхед сказал, что они получили наконец известие от тетушки и в соответствии с ее распоряжениями ей нужно будет через два дня отправиться дилижансом в Линн. Сердце на миг провалилось куда-то при мысли о скорой встрече с Ханной Уоткинс, но в целом она отнеслась к сообщению равнодушно и, как и прежде, почти все время спала. Но наконец наступило то утро, когда миссис Уайтхед, войдя, объявила, что пора собираться в дорогу, и впервые за долгие дни, проведенные Эммелиной наверху, налила ей в умывальный таз не холодную, а теплую воду.
Все время, пока они ждали, она старалась не смотреть на мистера Уайтхеда, и только когда дилижанс подъехал, все уже сели и была ее очередь, осмелилась наконец-то поднять глаза. В этот момент он и передал ей конверт, прибавив, что там сто пятьдесят долларов, больше, чем было первоначально обещано.
– А сказать мне он ничего не велел? – спросила она.
– Нет, Эммелина, он не вправе делать это, – строго ответил мистер Уайтхед. Но, глянув ей в лицо, смягчился и добавил: – Ему было бы не достать столько денег без ведома миссис Магвайр. А поставив ее в известность, он не смел уже и слова сказать.
То, что миссис Магвайр все знает и сердится на нее, вызвало резкое чувство боли. В этот момент она с радостью обменяла бы выданные дополнительные деньги на неведение Айвори и несколько прощальных фраз с самим Магвайром. Считанные секунды они бы пробыли вместе, но в эти секунды он снова смотрел бы так, как когда-то, и успел бы сказать, что вовсе не по небрежности поломал ее жизнь, а потому что любил так сильно, что, окажись они снова вместе, все, наверное, повторилось бы снова.
* * *
Прошла чуть ли не минута, прежде чем она узнала Ханну в стоявшей у дилижанса женщине, но той понадобилось для узнавания еще больше времени. Поняв наконец, что перед ней Эммелина, Ханна всхлипнула и разразилась слезами. У Эммелины, хотя она и не отдавала себе в этом отчета, судорожно исказилось лицо. Странно было, что тетка, которую она вспоминала в общем без теплоты, льет слезы над ее несчастьем, а у нее самой нет сил расплакаться.
Ханна не позволила Эммелине нести сундучок, тащила его сама, свободной рукой обнимая племянницу за плечи. Идти было недалеко. Улицы походили в общем на лоуэллские в той части города, что была подальше от фабрик, и отличались только тем, что кое-где среди домов виднелись узкие строения – мастерские, в которых шили почти всю линнскую обувь. Абнер не вышел встречать Эммелину, а когда позже они увиделись, держался смущенно и неловко, все время отводя глаза.
Можно сказать, что здесь ей снова предстояло заточение, но оно было не лишено приятности и удобств. Комнатка, отведенная ей, как и все прочие в доме, была милой и, безусловно, уютной, что невольно заставило Эммелину другими глазами взглянуть на Ханну. Да и вообще, тетка казалась теперь куда симпатичнее, чем помнилась по Файетту и по путешествию, и Эммелина чувствовала радость, оттого что может быть с ней, раз уж так получилось, что быть возле мамы сейчас невозможно. Они с Ханной сдружились; вместе придумали, как поступить, чтобы в положенные сроки якобы заработанные ею деньги прибывали в Файетт, а родители знать не знали, что вовсе не лоуэллский дилижанс привез их. Устроилась и обратная связь: миссис Уайтхед согласилась пересылать в Линн все письма, которые станут приходить в пансион миссис Басс на имя Эммелины.
Весна наступила, и ребенок уже шевелился в ней. Она долго не понимала, что это его движения, и принимала их за странное брожение в кишках, а когда поняла, то стала стараться, почувствовав первый толчок, сразу чем-то заняться, чтобы отвлечься. Растущий в ней ребенок по-прежнему значил одно – страдание.
Но наступил июнь, и, помимо воли, она начала привыкать к шевелению новой жизни, ждала уже, когда ребенок даст о себе знать. И как раз в это время Ханна, действуя по продуманному ими совместному плану нашла наконец супругов, которые готовы были взять младенца, как только тот появится на свет.
Эммелина старалась как можно меньше думать об этом, и спасала ее работа. Ханна, как прежде мать, повторяла, что даже не понимает, как обходилась без нее раньше, а она, занимаясь делами по дому, успевала еще помогать и в сапожных делах. Абнер приносил заготовки для башмаков и оставлял их в корзине около двери. Она обрабатывала передки и делала это так аккуратно, что Абнер – через жену – неизменно хвалил ее, а Ханна не раз уверяла Эммелину, что только на башмаках она зарабатывает куда больше, чем стоит ее пропитание. Слышать это было приятно. Эммелине, и так глубоко благодарной тетке, радостно было осознавать, что она не обременяет ее расходами. Жизнь шла гладко, без ссор. Эммелина охотно делала все, что попросят. Работая, Ханна не умолкала ни на минуту, и Эммелина внимательно слушала все, что та говорила: и рассуждения по разным поводам, и сплетни, и жалобы. Все это помогало хоть как-то отвлечься от вереницы воспоминаний о Лоуэлле, в тишине беспрерывно прокручивавшихся в мозгу.
На смену весне пришло лето. Она по-прежнему безропотно сидела взаперти, но, когда наступила жара, тетка сама предложила ей, если хочется, выйти и посидеть во дворике, прячась от солнца в тень, а потом даже решила, что Эммелине можно не только сидеть в тени, но и прогуливаться по двору, а то и работать на воздухе, пока это еще по силам: забор вокруг двора высокий, в задней стене мастерской окон нет, так что никто ее не увидит.
Оставаясь одна в своей комнатке ночью, она обхватывала живот и, лаская, баюкала. При Ханне старалась воздерживаться от подобных жестов, боясь, как бы тетка не заподозрила, что почти круглые сутки она строит планы (большей частью невыполнимые и бредовые), которые позволят ей оставить себе свою доченьку (именно так называла она теперь растущего в ней ребенка). Во сне ей виделось, что малютку уже забрали и она мечется, пытаясь ее найти.
В разговорах с Ханной они никогда не касались ее положения, хотя в августе приглашена была повивальная бабка, осмотреть Эммелину и убедиться, что все как надо. Миссис Уэддерс оказалась весьма пожилой особой с копной седых волос, острым взглядом и бородавкой на губе. Достаточно было поговорить с ней, чтобы убедиться, что ей вполне можно доверить жизнь и матери, и ребенка, а обстоятельства, при которых этот ребенок зачат, нимало ее не волнуют. Позже Ханна упомянула, что в Линне наконец появился врач и, может быть, лучше позвать его принять роды. Если возникнут какие-то осложнения, у него есть инструменты, о которых повивальные бабки и слыхом не слыхивали. Однако Эммелина пришла в ужас от такого предложения, и Ханна сочла за благо к этой теме не возвращаться.
– А те… ну, кто возьмет моего ребенка, они хорошие люди? – спросила она у Ханны в сентябре, когда пошел девятый месяц беременности. Она уже ненавидела этих людей, хотя понимала, как это несправедливо: она ведь не знает о них ничего, кроме того, что они хотят взять себе ее крошку.
– Само собой. Я их знаю по церкви, – ответила Ханна.
– А кто они?
– Перестань, Эммелина. Об этом толковать – только себя изводить.
Она замолчала, но не могла уже ни о чем другом думать.
– Тетя Ханна, а вам никогда не хотелось ребенка? – спросила она, когда срок стал еще ближе. В последние дни она просто бредила мыслью убедить Ханну взять младенца и растить как своего, но только позволить ей, Эммелине, жить рядом с ними, делать все, что необходимо, и каждый день видеть малютку.
– Смотри, Эммелина, не выводи меня из себя, – строго отрезала Ханна.
И прошла не одна неделя, прежде чем Эммелина осмелилась снова коснуться запретной темы (кончался сентябрь, а, по словам миссис Уэддерс, роды предполагались в первых числах октября).
– Тетя Ханна, – заговорила она дрожащим голосом, – да вы хоть скажете мне имя тех людей, что заберут ее?
– Конечно нет, детка, – твердо сказала Ханна. Она сочувствовала Эммелине, но, выбрав линию поведения, не отступала от нее ни на шаг, считая, что иначе будет только тяжелее.
– Но все равно ведь многие узнают о случившемся, – пыталась не сдаваться Эммелина. – Как же иначе? Если у какой-то женщины вдруг неожиданно появится ребенок, это ведь вызовет толки.
– Толков не будет, потому что они уедут.
– Уедут? – повторила Эммелина, как-то не в состоянии сообразить, что это значит.
– Как только ребенок родится, они уедут из Линна. Обоснуются на новом месте – и никто ничего не узнает.
– Но куда же они отправятся? И почему вы не хотите назвать мне их имя? – вскричала она. Судорога отчаяния сжимала ей горло. Не знать, ни кто они, ни где будут жить, – это рубило под корень любую надежду. – Я никогда их не побеспокою. Я обещаю, я даю слово! – Она в самом деле верила этому. Любое обещание, любая клятва, лишь бы не дать ребенку навсегда раствориться во мраке. – Пожалуйста!
Прежде ее пугали предстоящие роды: опасность утратить здоровье, терпеть ужасную боль, может быть, умереть. Теперь эти страхи померкли рядом со все затмевающим ужасом перспективы: родить – и сразу же навсегда потерять новорожденного. Нет, лучше уж умереть вместе с ним, если только возможно, чтобы он умер, не чувствуя боли.
– Ну, я иду спать, – сказала, вставая, Ханна.
Эммелина не двигаясь молча смотрела на нее. Сложив аккуратно работу и взяв одну из двух ламп, Ханна отправилась наверх. Абнера не было дома. Он частенько отсутствовал по вечерам. Тетка никак не обсуждала эту тему, но с явной гордостью говорила о значимости его общественной деятельности. Другая лампа стояла на столике возле кресла, в котором так и осталась сидеть Эммелина. Пламя горело спокойно и ровно, и на какой-то момент ею вдруг овладело безумное искушение швырнуть этой лампой об стену, и непонятно было, что больше хотелось увидеть, как стекло разлетится на тысячу мелких осколков или как вырвавшийся на свободу огонь начнет лизать все вокруг, разгорится и, наконец набрав силу, поглотит и дом, и всех его обитателей.
* * *
Эммелина шевельнулась. Протянув руку, нащупала подушку и прижала ее к себе. На миг раскрыла глаза, но сразу закрыла их снова. Когда же раскрыла во второй раз, подушка была совсем мокрой. Ее хотели убрать, но Эммелина не отпускала, крепко держала, словно…
– Эммелина? Она очнулась.
– Эммелина! Ты меня слышишь, деточка? Постарайся выпить воды.
Все три дня, что она пролежала в послеродовой горячке, ей все время закладывали в рот мокрые тряпочки; она сосала их, и жар томил ее чуть меньше. В беспамятство она впала почти сразу же после того, как ребенок родился. Беспомощная, успела увидеть, как перерезали пуповину, как завернули новорожденного в пеленку и затем вынесли из комнаты. Дверь закрылась, и только тогда она почувствовала, что у нее все болит, а потом быстро впала в забытье. В ту же ночь открылась горячка, сейчас как будто начавшая отступать.
Ханна приподняла ее за плечи, чтобы легче было глотнуть, но пить совсем не хотелось.
– Надо попить хоть немного, – настойчиво повторяла Ханна.
Эммелина попыталась, но ее чуть не вырвало. Ханна снова вложила ей в рот смоченную водой тряпочку. С усилием подняв руку, она вытащила ее.
– Это девочка? Да? Девочка?
Ханна ничего не ответила, но Эммелина и без нее это знала. Сунув в рот тряпочку, она безвольно вытянулась на постели, но продолжала прижимать к себе подушку, с которой не рассталась и во все последующие месяцы, проведенные ею в Линне.
Эта подушка была ее исчезнувшей доченькой.
Очнувшись после родильной горячки, она несколько дней подряд снова задавала Ханне мучившие ее вопросы. Тетка в ответ молчала. Но наконец пришел день, когда, спросив все о том же, Эммелина услышала:
– Их здесь больше нет. Они уехали. Удар был сильным.
– Не верю! – выкрикивала она. – Нет, не верю! Вы знаете, где они!
– Не знаю, – ответила Ханна. – Я попросила их не говорить мне, куда они отправляются.
Эммелина заплакала. Много недель слезы лились почти беспрерывно. Не жаркие и не горькие, но неизбывные, тихие, они сделались неотъемлемой частью ее самой. Тело успело уже побороть боль, а глаза продолжали страдать.
Постепенно она опять начала помогать Ханне по дому, но легкости в отношениях не было. Мешала стоящая между ними тень ее доченьки. Какое-то время, спускаясь в общую комнату, Эммелина брала с собой и подушку, но Ханна в конце концов запретила ей это, и тогда она стала по нескольку раз на дню, бросив дела, подниматься наверх и сидеть там, прижимая подушку к груди.
Назвала дочку она Марианной. Ей очень нравилось, как звучит это имя. Ее Марианна никогда не плакала. Но иногда, занимаясь чем-то внизу, Эммелина вдруг слышала ее голос.
Деньги домой они слали теперь большими порциями – сначала по шестнадцать долларов, а потом и по двадцать. Эммелина написала матери, что перешла на новое место и зарабатывает там даже больше, чем смела мечтать. Придумано это было, чтобы она смогла поскорее вернуться домой. Прежде она трепетала при мысли, что нужно будет снова увидеть лица родных, но теперь, когда после рождения ребенка отношения с Ханной стали прохладными, Линн тяготил ее с каждым днем все сильнее. Решено было, что к весне, когда домой будут отправлены уже почти все деньги, она напишет, что перенесла тяжелую болезнь, сейчас выздоровела и может приехать в Файетт, но работать на фабрике больше не в состоянии.
В конце февраля письмо с изложением этой версии было написано. В марте Эммелине исполнилось пятнадцать, но день рождения не отмечали: Ханна о нем просто не знала, а Эммелине все было безразлично. А потом наступил апрель, и уже в первых числах она отправилась домой, увозя в сундучке подушку, которую Ханна разрешила ей взять с собой, и теплую черную шаль, подаренную Айвори Магвайр. Никогда больше не станет она носить этой шали, но отдаст ее матери; той это будет в радость.
* * *
Какая удивительная тишина! В Линне, конечно же, было куда как тише, чем в Лоуэлле, но, живя в Линне, она не думала о звуках, а сейчас Линн почти полностью стерся из памяти. Она подъезжала к Файетту по Халлоуэллскому тракту и, слушая стук копыт, отчетливо-громкий в тиши деревенских просторов, думала, что она уже как бы не помнит всей жизни у Ханны, а чувствует себя так, словно едет домой из Лоуэлла. И значит, в беседах с мамой нетрудно будет избежать всяких упоминаний о Линне.
Дилижанс приостановился, сошел последний пассажир, она осталась одна, и в миг, когда дверь захлопнулась, а возница взобрался на козлы, но не хлестнул еще лошадей, ее вдруг затопило доселе сдерживаемое и тщательно упрятанное желание увидеть наконец скорее маму, и последний час путешествия показался дольше, чем все остальные.
В мозгу сложилась картинка, связанная, наверно, с воспоминанием о том, как встретила ее Ханна. Мысленным взором она ясно видела, как идет к дому по файеттским улицам. Входит. Никого нет, и только мать стоит у стола лицом к двери. Их взгляды встречаются, и мама, протянув к ней руки, начинает плакать, а она подбегает и прижимается к материнской груди, и вот они уже плачут вместе.
Она была совершенно уверена, что, если мать даже и не узнает правду, все же с первого взгляда почувствует: что-то случилось. Понимала она и то, что, если мать прямо спросит, в чем дело, она не будет увиливать от ответа, а расскажет все как было, облегчит душу. Разделив с матерью бремя тайны, она опять станет Эммелиной Мошер, которая всего шестнадцать месяцев назад покинула Файетт, и избавится наконец от преследующего ее чувства, что в Массачусетсе она потеряла не только ребенка, но и себя самое.
Когда подъехала почтовая карета и кучер помог Эммелине сойти, миссис Брэдли, подметавшая крыльцо лавки, подняла глаза – вдруг это кто из знакомых, – но тотчас вернулась к прерванному занятию. Увидев это, Эммелина непроизвольно дотронулась до волос. Прошлым летом она обрезала их чуть не под корень, и сейчас они только-только прикрывали шею. Платье на ней было то самое, что сшили для ее отъезда в Лоуэлл, но даже тень узнавания не мелькнула в глазах миссис Брэдли.
Забрав у кучера сундучок, Эммелина перешла через дорогу. Возле трактира Джадкинса – единственного, кроме лавки, дома на Развилке – привязаны были три лошади. Солнце стояло прямо над головой, и это дало ей возможность сориентироваться во времени. Существовавшее в Лоуэлле деление дня на часы и минуты как-то исчезло у нее после рождения ребенка. Ну что ж, полдень так полдень. В любом случае надо идти домой. Она известила домашних, что скоро приедет, но специально не называла точный день. Ей нужно было хоть чуточку осмотреться, поверить, что она снова дома, прежде чем кто-либо ее увидит.
Погода стояла чудесная. В Лоуэлле такой день радовал только у водопадов. Земля оттаивала, скоро повсюду будет сплошная грязь. Но небо приветливо голубеет, легкие белые облачка украшают его завитушками, а деревья, вот-вот готовые покрыться листвой, спят, нарядные, в нежно-зеленой дымке. Оперев сундучок о бедро, Эммелина медленно шла по дороге. Все было таким же, как в день отъезда, разве только время года другое, но почему-то казалось, что все изменилось. Два дома, стоящие вдоль дороги, пруд, гуси казались просто подделками под то, что она оставила, уезжая. Но вот и последний поворот, а за ним – родной дом.
Если дела в семье и налаживались, как она поняла из последнего письма Льюка, вид его не свидетельствовал об этом. Пожалуй, он смотрелся даже еще более неопрятным и ветхим, чем прежде. Ноги сами собой ускорили шаг, но душа не откликнулась так же живо.
Возле крыльца играли дети. Один качался на веревке, другой заливисто смеялся. Увидев, что кто-то чужой идет к дому, они сразу замерли. Абрахам и Джосайя – с улыбкой решила она. Но так ли это? Нет-нет. За Джосайю она приняла Уильяма. А настоящий Джосайя – вот тот крепыш, которому уже… уже почти пять лет! Время шло и в Файетте. Уильяму теперь два с половиной. Когда она уезжала, волосы на его головенке были как светлый пух, а теперь потемнели.
Дети молча смотрели, как она поднимается по косогору.
– Здравствуй, Джосайя, – сказала она, подойдя. – Я Эммелина, твоя сестричка.
Вместо ответа Джосайя сунул в рот палец, Уильям расплакался.
Из-за угла вышел Льюк и, увидев ее, прирос к месту.
– Эм? – неуверенно спросил он. – Это ты?
Она улыбнулась, пытаясь подавить огорчение, оттого что он лишь с трудом узнает ее. Льюк и сам изменился. Был чуточку ниже ее, а теперь стал значительно выше. Лицо погрубело, утратив детскую мягкость, голос стал низким. Но где бы они ни встретились, она узнала бы его сразу.
– Да, – подтвердила она. – Это я.
– Ну и как ты? В порядке? Здорова?
Эммелина кивнула, готовая подбежать к нему и обнять, но вдруг замерла, вспомнив: они ведь считают, что она долго болела.
– Сейчас уже все хорошо, – ответила она Льюку. – Я только очень устала, а так все в порядке.
Он смущенно топтался, не понимая, как держать себя с ней. Что делать, куда смотреть, куда девать руки?
– Мама дома? – спросила она.
– Да, а папа работает на лесопилке Фентона.
– Это хорошая новость. Давно?
– Да вроде уже месяц будет.
Их взгляды наконец встретились, но оба сразу опустили глаза. Джосайя тихо похныкивал, а Уильям перестал плакать. Эммелина подошла к двери и открыла ее.
Стоя возле стола, спиной к двери, и наклонившись над большой глиняной квашней, мать месила тесто. В глубине комнаты, у окошка, сидели Гарриет и Розанна. Одна чесала шерсть, другая пряла. Странно было снова увидеть чесанье вручную. Это ведь очень трудно! – подумала Эммелина, стараясь отделаться от разочарования, вызванного присутствием сестер. Ведь ей так хотелось сразу же очутиться вдвоем с матерью.
Обе девочки заметили ее одновременно. Розанна, просияв улыбкой, проворно отложила работу и, подбежав к Эммелине, крепко ее обняла. Ей было девять лет, и она больше всех сестер походила на старшую. А теперь, в общем, имела большее сходство с Эммелиной двухлетней давности, чем сама нынешняя Эммелина. Гарриет, в отличие от Розанны, не встала с места, а только проговорила бесцветно и равнодушно:
– Мама, она приехала.
Гарриет было почти двенадцать. Во время отсутствия Эммелины она была старшей дочкой и теперь просто бесилась при мысли, что нужно будет расстаться со всеми выгодами, которые она умудрялась из этого извлекать.
Мать обернулась. Поспешно отпустив Розанну, Эммелина кинулась к ней, они обнялись. Снова, как прежде, она прильнула к мягкой материнской щеке, прижалась к ее груди своей грудью, которая при прощальном объятии в момент отъезда была совсем плоской. Сразу мучительная боль пережитого за год волной взметнулась в душе, угрожая разрушить с трудом построенную сдерживающую плотину, и Эммелина затрепетала в предчувствии облегчения, которое принесут ей обильные слезы на материнской груди. Но ничего не случилось: плотина выдержала.
Мать оторвалась от Эммелины, чтобы получше ее рассмотреть.
– Но ты теперь совсем здорова, Эмми? – тревожно спрашивала она, жадно всматриваясь в лицо дочки.
– Да, – тихо ответила Эммелина. – А вы?
Мать кивнула. В волосах у нее прибавилось седины, но в общем она была все такой же.
– Знаешь, ты наша спасительница, – сказала она. Эммелина в ответ улыбнулась. Сдержанные плотиной слезы сквозили в ее улыбке, но она этого не чувствовала.
Мать жестом велела двум младшим дочкам оставить их ненадолго наедине, и девочки вышли на улицу.
– Ты сильно повзрослела, – проговорила наконец мать.
– За это время столько всего было, – отозвалась Эммелина и замолчала, выжидая.
Но мать тоже ждала.
– Пошли посидим вместе, и ты мне все расскажешь, – сказала она после паузы.
Она села в качалку, Эммелина устроилась у ее ног так, как сидела в последнее утро перед отъездом. Мать тихо гладила ее по волосам. Повернув голову, Эммелина взглянула в любимое и дорогое лицо. Если бы мама угадала хоть толику правды! Если бы задала хоть какой-то вопрос, который покажет, что, узнай она все, это не поразит ее насмерть, не отвратит навсегда от дочки, не убьет безысходным отчаянием. В этот момент Эммелина вдруг поняла, что тяжелее всего она провинилась как раз перед матерью. Она совершила поступок, известие о котором та может не перенести.