Текст книги "Эммелина"
Автор книги: Джудит Росснер
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 20 страниц)
Джудит Росснер
Эммелина
Эту историю мне рассказала Нетти Митчелл.
Все свои девяносто четыре года она прожила в Файетте.
И совсем маленькой девочкой видывала старуху Эммелину.
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
Это рассказ об Эммелине Мошер, которую еще раньше чем ей исполнилось четырнадцать отправили из дома, с фермы в штате Мэн, на хлопкообрабатывающую фабрику, в штат Массачусетс, так как семье необходим был ее заработок. Случилось это в 1839 году.
В те времена Файетт, где жила семья Эммелины, славился превосходным молочным скотом, но ферма Мошеров стояла на каменистом холме, и даже в лучшие времена они не знали достатка. Что же касается поры, о которой мы говорим, то дела шли неважно по всему штату, и три года кряду отец Эммелины не мог наняться нигде на работу и что-то добавить к тем крохам, которые приносило хозяйство. А потом наступил год, когда заморозки, ударив в июне, на корню уничтожили нежные всходы, и уже в третью неделю ноября припасов оставалось так мало, будто добрая половина зимы позади.
В семье было девять детей, и всем беспрестанно хотелось есть. Трехлетний плакал, просясь к груди, когда мать кормила полуторагодовалого, но у матери не было молока на двоих. А если говорить правду, то после смерти последнего из детей, умершего сразу же после рождения, и на одного-то едва хватало. Видя и понимая это, Эммелина – она была старшей – нередко думала: как жалко, что я не могу кормить малышей. Почти все другие работы по дому они делили с матерью поровну. Саре Мошер был тридцать один год, а Эммелине тринадцать.
Вот уже некоторое время и старшим детям, и родителям казалось: что-то случится, какая-то перемена произойдет под воздействием внешних сил и даст им возможность жить дальше. Глубоко набожная Сара Мошер была уверена, что Бог поможет им по-своему и в свое время, но Генри Мошер перестал в последние недели ходить в церковь и приговаривал: если у Бога нет для меня времени, то у меня его для Бога и того меньше. И когда помощь пришла, в ней поначалу не разглядеть было дело рук Божьих.
Ханна и Абнер Уоткинсы, дядя и тетка Эммелины, жившие в Линне, штат Массачусетс, приехали в гости впервые за много лет, и общение оказалось тяжелым для всех. Мало того что Уоткинсы поражены были скудостью жизни семейства Мошер и не особенно это скрывали, они, и прежде всего Ханна, склонны были наводить на все критику. Всем своим видом тетушка говорила определенно и недвусмысленно, что, если бы Генри Мошер больше думал о благочестии, дела в штате шли бы не так плачевно, да, вероятно, и заморозков бы не случилось. Мать Эммелины, еще неокрепшая полностью после рождения пяти детей, одного за другим в течение четырех лет, и смерти последнего ребенка, которому суждено было прожить лишь считанные часы, испытывала глубокий стыд под пристальным, всепроницающим взглядом невестки. И видеть это было истинной пыткой для Эммелины, любившей мать нежно и горячо, сильнее, чем обычно любят дочки, и никогда не сомневавшейся в ее совершенстве.
Самым большим испытанием были совместные трапезы, так как, сидя вокруг стола, занимавшего чуть ли не всю длину комнаты, они, словно в ловушке, обречены были смотреть друг на друга или в полупустые тарелки, которые наводили на мысль, что кто-то успел побывать тут до них и съесть почти все. Ханна вела беседу. Она говорила без остановки, и ее голос напоминал стук незапертой двери, которую бьет, срывая с петель, ураган. Когда на минуту все замолкает и кажется, будто ветер утих, дверь начинает опять громыхать с прежней силой.
Если Ханна не рассуждала о небывалых достоинствах Линна, штат Массачусетс, а также своего дома и мужа, речь ее неизменно переключалась на город Лоуэлл – средоточие крупных бумагопрядильных фабрик. Их владельцы создали замечательные условия для всех, кто там трудится. И благодаря этим условиям, в Лоуэлл стекаются очень приличные люди. К слову сказать, там много хороших, добропорядочных девушек. Похожих, кстати, на Эммелину. Они приехали из Мэна и Нью-Гемпшира, где семьям фермеров сейчас приходится туго. Именно в Лоуэлле Абнер заработал деньги, позволившие ему открыть свое сапожное дело.
– В Лоуэлле есть девушки, – продолжала говорить Ханна, – которые платят за обучение братьев в школе. А некоторые сумели выкупить заложенные родительские фермы. На свои заработки! Каково? А живут они очень весело, потому что Лоуэлл – это вовсе не то, что вы думаете.
Замечание было, пожалуй, не совсем верным, ибо до той поры, пока Ханна не стала рассказывать им о Лоуэлле, они не думали о нем вовсе.
– Там сотни девочек, ровесниц Эммелины, – не закрывала рот Ханна, – а есть даже и помоложе. И зарабатывают столько, что, заплатив за еду и жилье, посылают еще домой по два доллара. По два доллара в неделю!
В комнате воцарилась мертвая тишина. Такую огромную сумму дети не могли даже вообразить, да и родители вот уже несколько лет не держали в руках два доллара сразу. Эммелина почувствовала вдруг что-то похожее на страх и, больше того, боязнь за себя, но откуда и почему пришло это чувство, она не знала.
– Ну, что ты скажешь, Эммелина? – спросила ее Ханна. Та вздрогнула. Почему обращаются именно к ней?
– Довольно об этом, – проговорил отец тихо и озабоченно.
– Но, Генри, подумай! Уже через несколько лет ты смог бы выкупить закладную. Пока вы все были бы сыты. А если она совсем уж не приживется на фабрике, то вернется пораньше.
И только тут Эммелина начала понимать, что Ханна уговаривает отца с матерью отправить ее в Лоуэлл. Не в силах оторвать взгляд от тарелки, она ждала, чтобы отец объяснил Ханне – это немыслимо; в сотый раз думала: и зачем только приехали эти Уоткинсы; надеялась, что сейчас мама напомнит, какая она еще маленькая. (В этот момент впервые она почувствовала, что мала даже для своих лет.) Ища поддержки, она взглянула на мать. Та хотела что-то ответить, но смешалась и покраснела.
Значит, они в самом деле считают это возможным. Готовы услать ее прочь из дома. Ей показалось, что жизнь вдруг покинула тело и оно налилось ужасом, сковавшим ее так сильно, что она потеряла способность двигаться и говорить, да и дышала даже с трудом.
– Подумай, ты сможешь собой гордиться, – сказала ей Ханна.
Подняв взгляд на отца, Эммелина увидела, что он не ест, а лишь слепо тычет в тарелку вилкой. Малыш Уильям, сидевший у матери на коленях, тянулся к кусочку хлеба, лежавшего на их общей тарелке. Младшие дети уже вставали из-за стола, но одиннадцатилетний Эндрю и десятилетняя Гарриет, достаточно взрослые, чтобы в общих чертах понимать, о чем речь, выжидали, стараясь определить, насколько все это важно. Справа от Эммелины, в торце стола, рядом с отцом, сидел Льюк. Притворяясь, что смотрит в тарелку, он неотрывно следил за ней из-под полуопущенных век грустными серыми глазами. Льюк – на одиннадцать месяцев моложе, чем Эммелина, – был ей ближе не только по возрасту, но и по склонностям, и по душе.
Почувствовав, как на глаза набегают слезы, она опустила голову, чтобы их никто не увидел. В горле стоял комок от сдерживаемых рыданий.
А Ханна между тем объясняла, насколько лучше работать на фабрике, чем бесконечно гнуть спину на ферме. Хотя в годы девичества – Эммелине рассказывал это отец – она была твердо убеждена, что правильнее всего жить на ферме в Файетте. Ей было уже тридцать четыре года – вторая молодость позади, – когда, отправившись на церковный праздник в Ливермол Фолс, она повстречала там Абнера Уоткинса. Абнеру было всего двадцать восемь, но он целых двенадцать лет отсутствовал в Ливер-моле, потому что шестнадцатилетним парнишкой ушел из отчего дома в Линн и стал там подмастерьем сапожника. Проработав у него двенадцать лет, он с разбитым сердцем вернулся в родные края, так как на предложение, сделанное им младшей дочери хозяина, отец ответил отказом. Через неделю после знакомства они с Ханной уже поженились и были готовы начать совсем новую жизнь, но не в Линне, а в Лоуэлле. Шел 1832 год, и крупные фабрики процветали. Спустя всего несколько дней по приезде Абнер получил место в фабричной мастерской, занимавшейся ремонтом кожаных изделий, через два года стал управляющим, а еще через три накопил столько денег, что смог открыть в Линне собственное дело. Теперь жена его восхваляла Линн и Лоуэлл и сожалела обо всех, прозябавших в Файетте.
– Будет, Ханна, – сказал отец. – Поговорили – и будет.
– Да, пожалуй. Ей нужно время, чтобы привыкнуть к этой мысли.
Значит, все уже решено? Эммелина не смела взглянуть в глаза матери, опасаясь прочесть в них на эту минуту еще нестерпимый ответ. Собрав тарелки, она отнесла их к плите, сложила в стоявший там таз с горячей водой. Оттирать их было незачем: все съедалось до последней крошки. И даже ее тарелка, на которой кое-что оставалось, после того как из-за спазмов в горле она потеряла способность есть, была абсолютно чиста к моменту, когда Розанна передала ее, чтобы опустить в воду.
Покончив с обедом, отец и старшие братья отправились снова в коровник. Абнер, щуплый и застенчивый, всегда затмеваемый мощной женой, поплелся следом за ними. Мать села прясть. Ханна взяла гребень и принялась чесать шерсть. Придвинув к огню корзинку, Эммелина устроилась было перебирать лежавшую там шерсть, но, когда Ханна уселась рядом с ней, почувствовала, что не вытерпит. Сняв с крючка шаль, она выскользнула из дома, прежде чем младшие дети успели заметить и упросить ее взять их с собой.
Стояла последняя неделя ноября. На улице было хмуро и холодно. Выпавший прежде мелкий снежок не покрыл землю, оставив ее промерзлой и голой. Но видно было, что настоящий снег тоже не за горами. Еще вчера Эммелина молилась о том, чтобы Уоткинсы собрались восвояси прежде, чем снег помешает проехать. Теперь она не могла молиться об их отъезде, так как, возможно, сама должна будет уехать с ними.
Она прошла по каменистому уступу, на котором построен был дом, и спустилась по склону к дороге. Прислонясь к дереву, глянула вверх – на дом и на то, что вокруг. И, переполненная глубокой, усиленной отчаянием любовью, увидела все совершенно иным, чем прежде.
Во времена ее раннего детства дом был белым, но теперь краска облезла и дощатые серые стены производили жалкое впечатление. Крепкий и ладный коровник стоял в отдалении от дома. Он был построен дедом, а тогда считали – чем дальше хлев, тем лучше. Вокруг дома высились толстоствольные старые клены, ясени, пихты. Казалось, кто-то специально посадил их окрест.
На самом деле это дом возвели в кольце зелени. На самой высокой точке холма рос клен, превосходивший по размерам все деревья. Корни его змеились по поверхности, стремясь уцепиться за лучшую почву. Мысленно Эммелина увидела, как они с Льюком качаются на переброшенной через нижнюю ветку толстой и длинной веревке. Случалось, они раскачивались так сильно, что взмывали над склоном холма, перелетали через дорогу, и Эммелина, крича от ужаса и восторга, что было сил цеплялась за Льюка. Еще она вспоминала, как Льюк и отец прикрепляли ведерки и к этому клену, и к другим тоже, а она через некоторое время шла проверить, много ли набралось соку, запускала в ведерко руку, касалась сахарно-сладкой водицы и потом с полным правом облизывала пальцы. Иногда ведерки бывали уже полными, и вдруг начинался дождь, тогда все бежали скорее снимать их, а содержимое выливали в большой котел, где сок уваривался в сироп. Еще ей припоминалось, как они с Льюком, совсем маленькие, сидят у огня. День дождливый, они закутаны в одеяла, а вся их одежда сушится над плитой. И еще – как они жарят сухие зерна, пока те не лопнут, как прислушиваются к дождю, барабанящему по крыше чердака, который всем детям, кроме двух самых младших, служит спальней. Вспомнились и бесценные, случайно выдававшиеся минуты тишины, когда младшие уже уложены, Льюк с отцом куда-то ушли (вероятно, к соседям), огонь в очаге догорает, а они с матерью, движимые одним чувством, вдруг опускают шитье на колени и молча смотрят на угасающие огоньки.
Но именно это воспоминание прорвало сдерживавшую чувства плотину. Страх вырвался наружу, потому что сейчас впервые она осязаемо ощутила вставшую перед ней угрозу – остаться без матери. Стремительно повернувшись к дому спиной, Эммелина пробежала через дорогу и, не останавливаясь, бросилась дальше, к пруду.
Сплошь окаймленный деревьями, лишь в двух местах стоящими не впритык друг к другу, этот пруд был самым красивым во всем Файетте. С одной стороны в просвете между стволами вилась тропинка. Летом они ходили по ней купаться и почти круглый год – ловить рыбу. С другой стороны в широком проеме видна была лесопильня, находившаяся совсем близко от берега.
Эммелина стояла рядом с огромным камнем, на который они все складывали одежки, когда купались, и на котором она провела так много часов, играя с малышами в путешественников, спасшихся после кораблекрушения на Слюдяном острове. Это был удивительный камень. Кусок гранита шириной футов в пять, высотой в три, в длину достигавший примерно шести; он испещрен был осколками и обломками кварца и уймой вкраплений слюды, иногда таких крупных, что, потрудившись, их можно было извлечь, а потом расщеплять, слой за слоем, пока наконец оставшаяся тончайшая пленка не трепетала, на кончике пальца, готовая улететь с первым порывом ветра.
Она побрела по кромке пруда прочь от дома. Темнело, чувствовалось, что вот-вот пойдет снег. Пруд был совсем неподвижным; казалось, никогда и ничто не расколет поверхность воды, и трудно было представить себе, что где-то там в глубине жизнь шла и сейчас. Вздрогнув, она плотнее закуталась в шаль. Знала, что скоро промерзнет насквозь, но даже хотела, пожалуй, чтобы это случилось и ее телу стало бы так же тяжело, как тяжко было душе.
И так она шла, только изредка защищаясь от веток шиповника и куманики, которые преграждали ей путь, цеплялись за дырочки домотканой одежды. Не доходя лесопильни свернула в лес, чтобы избежать встречи с возможно работавшими там людьми. На безопасном расстоянии обогнув лесопильню, она снова вернулась на берег, но, где можно, держалась поближе к деревьям, все еще опасаясь, чтобы ее не увидели, хотя видеть-то было некому: с этой стороны пруда не стояло ни одного дома. Ей казалось, она заблудилась, но в то же время она понимала, что это не так. Пальцы на руках и ногах занемели от холода. Остановись она на секунду, и дрожь было бы не унять.
Сколько прошло времени, она не знала. В какой-то момент ей представилась вдруг картина. Родители, спешившие сказать, что никому не дадут увезти ее в Лоуэлл, потратив ночь на безуспешные поиски в лесу, стоят теперь над ее бездыханным телом. Она вспомнила лицо матери после смерти младенца, прожившего так недолго, что его не успели и окрестить. Изнеможение и мука на ее лице были ужасны, просто непереносимы.
Она хотела передохнуть, но не могла позволить себе этого. Чувствовала, что если присядет, то, встав, ничего не узнает вокруг. Легкий снег кружил в воздухе. Когда он пошел – непонятно.
В конце концов она добрела до той части пруда, где, без сомнения, раньше никогда не бывала. Деревья росли здесь над самым берегом, близко друг к другу; тропинка исчезла, и ей пришлось пробираться между стволами под густо падающим теперь снегом. Внезапно нога соскользнула в пруд, и ледяная вода сразу же промочила насквозь и башмак, и чулок.
Если она заболеет, то не сможет поехать в Лоуэлл. Может быть, даже умрет. И как тогда будет чувствовать себя Ханна, затеявшая все это? А родители что будут чувствовать? Мать? Нет, думать об этом просто чудовищно. Она снова увидела лицо матери, на этот раз после смерти Сэмюэля. Из трех детских смертей эта была самой страшной, потому что Сэмюэлю было уже целых семь месяцев. Не новорожденный, а настоящий человечек: спокойный мальчик с лицом как солнышко. Когда он улыбался, любой улыбался в ответ. Он умер ночью, совсем неожиданно, никто даже не знал, что он болен, но утром, когда мать проснулась, он лежал на обычном месте, между нею и мужем, уже остывший. Эммелина увидела мысленно, как вся семья стояла в лесу над могилой. День был весенний и такой радостный, что младшие дети не смогли выстоять смирно короткий обряд похорон, а то и дело кидались в погоню за бабочками и смехом приветствовали голоса леса, забытые ими с прошлого года. Несколько часов спустя она вернулась на это место, чтобы забрать с собой мать, прикорнувшую на траве около свеженасыпанного холмика.
– Нет, не могу еще, Эмми, – сказала мать в ответ на попытки увести ее домой. – Часть меня все еще здесь.
Небо сделалось совсем темным, только звезды тускло светили, и блестел снег. Все ее тело ныло, но она знала: слюдяной камень был уже близко. А там, за камнем, на приподнятой узкой полоске земли за дорогой в одном из окошек можно увидеть слабо мерцающий огонек очага. Она пустилась бежать и одним духом домчалась до камня. Вот он – Слюдяной остров. Даже не вытряхнув лесной мусор, застрявший в платье и в шали, она вскарабкалась на скользкий, покрытый снегом камень и сразу погрузилась в глубокий сон.
Проснувшись, она увидела: небо очистилось и только редкие снежинки кружатся в воздухе. Она знала, что все еще тянется предыдущая ночь, хотя было такое ощущение, словно она проспала несколько суток. Лежа на боку, она почувствовала, что сжимает в кулаке какой-то предмет, и раскрыла ладонь. Оказывается, в полусне ее пальцы сумели нащупать и выковырять большой кусок слюды, тот самый, который они так долго пытались добыть: трудились, пока еще было тепло, неделями, день за днем. И вот теперь драгоценный, волшебный минерал извлечен и лежит у нее на ладони. Ей пришло в голову, что, глядя на слюду сверху, можно принять ее за простой голыш и даже не заподозрить, что под верхним слоем кроются в ожидании своего часа сотни других.
Надейся на Господа всем сердцем твоим
И не полагайся на разум твой.
Строки из притчи Соломоновой пришли ей на ум, и она неподвижно лежала на камне, промерзшая и промокшая, но словно не чувствовала этого. Они с матерью вместе молили Бога о помощи, но когда Он послал помощь, она испугалась. Теперь ей виделось, что до этой минуты она была не только эгоистична, но и слепа.
Не бойся. Я с тобой – и не надо тревоги.
Я твой Бог – я дам тебе силы. Я помогу тебе.
Я поддержу и направлю тебя Своей правотой.
Она смотрела на небо и чувствовала присутствие Бога в каждой снежинке, в каждом дереве, в куске слюды, зажатом в ее руке, и ощущала в первый раз за все время, что, если ее пошлют, она найдет в себе силы поехать.
Я дам тебе силы. Я помогу тебе.
Страх, может быть, и вернется, но она все сумеет преодолеть. Ей будет страшно, но одинокой она не будет.
* * *
Эммелина проснулась в тревоге и страхе, какое-то время лежала, не понимая, чем они вызваны. Все вокруг было странным, не таким, как всегда. Она огляделась: на двух матрацах, служивших постелями, спали дети. Ей потребовалось усилие, чтобы вспомнить их имена. Взгляд скользнул дальше: скошенный потолок, балки, небо, видневшееся сквозь маленькое окошко. Подумалось почему-то, как хочется, чтобы шел снег, и почти сразу же вспомнилось, почему этого хочется. Настал день, когда отец должен отвезти ее и Уоткинсов в Халлоуэлл, где они сядут в дилижанс, идущий в Портленд. Из Портленда Ханна и Абнер отправятся к себе в Линн, а Эммелина, если все пойдет по плану, пересядет в один из фургонов, которые высылают из Лоуэлла за едущими работать на фабрики девушками.
Сев на постели, она посмотрела на спящего рядом Льюка, потом на Гарриет, спавшую с другой стороны. Сразу за Гарриет лежал Эндрю, потом Абрахам, еще дальше Розанна, Ребекка. В первую свою ночь в Файетте Ханна и Абнер тоже устроились кое-как с краю на этом матраце, но выспались плохо, и пришлось из соломы и одеял сделать для них отдельное ложе и разместить в нижней комнате, наискосок от кровати родителей. Сейчас, когда дети спали, все дышало покоем, и даже Гарриет, целых три дня – с тех пор как отъезд Эммелины стал делом решенным – едва подавлявшая бешенство, казалась спокойной и кроткой.
Ярость Гарриет была вызвана тем, что кусок домотканой материи, предназначавшийся ей на платье (то, что она носила, было уже прозрачным от ветхости; она не снимала его второй год, а перед тем Эммелина – два года), по настоянию Ханны, категорически объявившей, что нельзя ехать в Лоуэлл, не имея одежды на смену, передали Эммелине, которая с помощью тетки соорудила себе из него еще одно платье. В результате вплоть до вчерашнего вечера Гарриет всем своим поведением показывала, что отъезд Эммелины – просто замаскированный предлог сшить ей обнову.
Гарриет была четвертым ребенком в семье, но второй девочкой: родилась после Льюка и Эндрю. Единственная из всех, она вечно ссорилась с Эммелиной. А в прошлом году – ей было тогда девять лет – в ответ на какую-то просьбу вдруг прошипела: «Ты не приказывай – ты мне не мать!» – с такой злостью, что Эммелина вся сжалась, как от удара.
В душе Эммелина была, пожалуй, уверена, что Гарриет рада ее отъезду, и поэтому просто остолбенела, когда, взобравшись вчера перед сном на чердак, вдруг обнаружила, что сестра просто места себе не находит. Стоило Эммелине подойти к матрацу, как Гарриет, обхватив ее руками, запричитала сквозь слезы: «Эмми, не езди в Лоуэлл! Эмми, я так боюсь за тебя!»
– Ну зачем нам бояться Лоуэлла? – ответила Эммелина, очень стараясь говорить твердо, чтобы страх Гарриет не всколыхнул ее страхи. – Лоуэлл вовсе не страшный. Просто там все другое, чем здесь.
Но Гарриет только горше расплакалась, и Эммелине пришлось ее успокаивать, обнимая и гладя по волосам, обещая, как только приедет в город, сразу же очень подробно обо всем написать. В конце концов Гарриет стихла, легла, сама отодвинувшись к краю матраца так, чтобы и Эммелине было достаточно места (в другое время ее приходилось упрашивать сдвинуться хоть чуть-чуть), и уже вскоре заснула – дыхание сделалось ровным и мерным.
Тогда Эммелина, встав на колени, лицом к чердачному окошку, принялась молиться. Льюк, сам нередко забывавший прочитать молитвы, видя ее на коленях, обычно вскакивал и молился вместе. Но в этот вечер он продолжал лежать молча, одеревеневший, несчастный. Уже устроившись рядом с ним на матраце, Эммелина увидела в проникавшем через окно слабом свете, что он лежит с открытыми глазами, а коснувшись его лица обнаружила слезы.
– Не плачь, Льюк, это ведь не надолго, – пообещала она.
– А я и не плачу, – пробурчал он в ответ.
Теперь, утром, Эммелине не захотелось будить ни Льюка, ни остальных. Она надеялась хоть немного побыть наедине с матерью. Встав осторожно с матраца, она спустилась по лесенке в нижнюю комнату. Мать сидела возле горевшего очага, кормила грудью крошку Уильяма. Все прочие еще спали. Мать улыбнулась устало:
– Ты спала, Эмми? Я так волновалась, что глаз не сомкнула.
– Не надо так, мама: мне вовсе не страшно.
Она повесила свое новое платье на гвоздик, вбитый в кирпичную стенку над очагом. Так оно будет теплым, когда придет пора одеваться. Платье… Кусочек слюды спрятан в одном из его карманов.
Деревянный сундучок, который Льюк смастерил для ее пожитков (а Эндрю вырезал в подарок деревянный гребешок), стоял теперь на краю длинного стола. Сундучок этот (размером фут на два фута) был сделан из гладких сосновых досок. Льюк, добросовестный и аккуратный, зачистил все до одной зацепки-зазубринки и пригнал крышку плотно и крепко.
– Отец говорит, что ты можешь не ехать, если не хочешь, – сказала ей мать. – Еще не поздно. Все можно еще отменить.
Милый папа! Волна любви захлестнула ее. Вот если бы он проснулся сейчас и сел рядом с ними! Как давно они не сидели втроем у огня без голоса Ханны, бубнящего непрерывно над ухом, или же без других таких же досадных помех!
Быстро скользнув в свое новое платье, она достала гребень, подарок Эндрю. Мать уже кончила кормить Уильяма, и, взяв его на руки, Эммелина уселась на пол перед качалкой, а мать расплела ей косы и стала любовно расчесывать волосы. Был момент, когда Ханна вдруг заявила, что волосы надо подкоротить: тогда Эммелине легче будет с ними справляться. Но в ответ все лишь глянули на нее изумленно и промолчали. Эммелину никогда в жизни не стригли, и волосы падали ниже пояса, светло-каштановые, в золотых искорках летом, более темные и шелковистые зимой. Гарриет каждый год объявляла, что тоже хочет отпустить волосы, но, когда наступала жара, они ей надоедали и она просила, чтобы ее подстригли. Гарриет не хватало терпения для ухода за волосами, а мать почти непрерывно была занята. Но в это утро Сара не торопясь водила расческой по волосам Эммелины, а потом не спеша аккуратно их заплетала. И еще раньше, чем косы были готовы, Эммелина вся погрузилась в спокойно-сладкий полусон и поэтому резко вздрогнула, обнаружив, что комната вдруг оказалась полной людьми и шумной. Проснулись Ханна и Абнер, тут же откуда-то появился отец, а следом Льюк и другие затопали с чердака.
Так что последние часы дома, в Файетте, она провела не в спокойном общении с родителями, а в суматохе различных утренних дел. И прежде чем она осознала, что пришло время расстаться, отец уже запряг лошадь и вывел готовую повозку на дорогу.
Словно во сне, накинула она шаль, перевязала свой сундучок веревкой, предметом нужным и ценным в хозяйстве, но выделенным ей отцом. Потом принялась целовать всех на прощание, стараясь не прижиматься слишком надолго. Ханна и Абнер вслед за отцом вскарабкались на сиденье, и она втиснулась рядом с ними, но, уже сидя в повозке, не смогла удержаться, чтобы не наклониться еще раз, не обнять мать. И тогда Сара вложила ей в руки Библию.
– Ну что ты, мама, я не могу ее взять, – прошептала она.
– Ты привезешь ее обратно, – ответила мать. – К тому же кому читать без тебя?
Сару забрали из школы, когда она ходила во второй класс. Умерла мать, и в доме нужна была помощница – ухаживать за младшими. Так и не выучившись толком грамоте, Сара настойчиво требовала, чтобы Эммелина ни за что не бросала школу, и так продолжалось до прошлого года, пока ей не стало совсем уже не под силу справляться без помощи дочки хотя бы неделю.
Пока Эммелина решала, имеет ли она право увезти Библию, повозка медленно тронулась и покатилась.
Они проехали мимо усадьбы Райтов, потом мимо Уилсонов, у которых сарай стоял с прогнутой крышей – не выдержал тяжести прошлогоднего снега. При виде повозки гуси Уилсонов загоготали тревожно, сгрудились, заметались. Все это Эммелина видела очень отчетливо, но будто издалека. Ей казалось, она давно уже не в Файетте и смотрит на него откуда-то через перевернутую подзорную трубу. Прежде она не ездила дальше Ливермол Фолса, а это – если поехать в другую сторону – всего-навсего несколько миль от дома. Ее затошнило, хотя за завтраком она не съела ни крошки.
Мимо лавки, мимо стоящего на Развилке трактира Джадкинса, и дальше – на Халлоуэллскую дорогу. Еще совсем недавно, стремясь завербовать побольше девушек, фабрики рассылали фургоны по всем дорогам штатов Нью-Гемпшир и Мэн. Но теперь надобность в этом исчезла. Фургоны ходили лишь в Портленд и в Нашуа, и девушкам, не имевшим возможности доехать туда самостоятельно, попасть в Лоуэлл было непросто.
Во все время пути она не говорила с отцом и даже не поворачивалась к нему. Она была как бы окружена какой-то твердой оболочкой, необходимой, чтобы не дать воли чувствам. Когда, прибыв в Халлоуэлл, они стояли все на крыльце перед тамошней лавкой и Ханна предложила Генри Мошеру ехать домой, не дожидаясь дилижанса, Эммелина не испытала ничего, кроме облегчения. Она была твердо уверена: как только отец уедет, защитная оболочка станет совсем уже крепкой.
– Поезжай, Генри, – сказала Ханна, – уже почти полдень. А с Эммелиной все будет в порядке. Правильно я говорю, Эммелина?
– Да, папа, со мной все в порядке, папа. – Ее голос дрогнул, но не сорвался. – Я напишу вам из Лоуэлла, как только смогу.
Он посмотрел на Уоткинсов, снова взглянул на нее. Обнял. Потом повернулся и молча зашагал прочь.
Абнер отправился в трактир напротив, а Ханна и Эммелина, зайдя в помещение лавки, устроились на бочонках около печки. Лавка была значительно больше файеттской, и сейчас в ней работало несколько человек. Передний угол, отгороженный деревянным прилавком, а выше – решеткой с окошками, использовался для почты. В глубине мальчик – примерно ровесник Эммелины – усердно молол зерно, а возле окна, сразу за печкой, сидела женщина и пришивала к сапогу подошву. Лавка в Файетте всегда предлагала три вида тканей, тут выбор был куда больше и среди прочего продавались и набивные хлопчатобумажные. Прошло сколько-то времени, и женщина поинтересовалась, не хотят ли они чаю.
– Нет, спасибо, – отрезала Ханна.
Дома не закрывавшая рта, она в лавке, среди чужих, как будто язык проглотила и сжалась. Эммелина с большим удовольствием выпила бы сейчас чаю, но все не решалась сказать это тетке.
Женщине, пришивавшей подошву, явно хотелось поговорить. Однако, почувствовав это, Ханна подчеркнуто пресекла все попытки. Наклонясь к Эммелине, она стала тихим, настойчивым голосом повествовать о тех радостях жизни в Лоуэлле, о которых не рассказала ей дома.
Но каждое слово Ханны имело эффект, обратный задуманному. Когда она говорила о новых подругах, которые, безусловно, появятся у Эммелины в городе, та вспоминала, что с девочками ей было всегда труднее и хуже, чем с мамой. Когда Хана рассказывала, сколько книг она сможет брать из библиотеки, в памяти Эммелины всплывало, как в прошлом году учительница дала ей «Пионеров» Джеймса Фенимора Купера и она вслух прочитала роман от корки до корки. Все домашние были просто захвачены, а потом чувствовали вину оттого, что мистер Купер увлек их гораздо больше, чем увлекала когда-либо Библия. Когда же Ханна решила дать ей записку с именем своей подруги лоуэллских дней и выразила надежду, что Эммелина сумеет у нее поселиться, перед глазами у Эммелины всплыла картина родного дома. Она увидела мать: та сидела у очага и напевала, держа на коленях ребенка. Кажется, это был кто-то из умерших детей, но сколько она ни напрягалась, лица было не разглядеть и понять, кто же это, – невозможно.
Цокот копыт, скрип и скрежет колес сразу же уничтожили все видения. Дилижанс прибыл. Она подбежала к окну и просто ахнула от восторга. Перед лавкой стоял не обычный крытый фургон, который она ожидала увидеть, а нечто великолепное, сверкающее новехонькой ярко-зеленой краской (да еще с красно-желтыми полосками) и запряженное парой коней, может быть и не самых красивых на свете, но все-таки во много раз лучше замученных жалких кобыл, таскавших повозку отца.