355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Джозеф Конрад » Прыжок за борт. Конец рабства. Морские повести и рассказы (Сочинения в 3 томах. Том 2) » Текст книги (страница 16)
Прыжок за борт. Конец рабства. Морские повести и рассказы (Сочинения в 3 томах. Том 2)
  • Текст добавлен: 20 сентября 2016, 17:51

Текст книги "Прыжок за борт. Конец рабства. Морские повести и рассказы (Сочинения в 3 томах. Том 2)"


Автор книги: Джозеф Конрад



сообщить о нарушении

Текущая страница: 16 (всего у книги 58 страниц) [доступный отрывок для чтения: 21 страниц]

ГЛАВА XXV

– Вот здесь меня держали в плену три дня, – шепнул он мне, в день нашего посещения раджи, когда мы медленно пробирались по двору сквозь толпу сторонников Тунку Алланга. – Отвратительное местечко, не правда ли? А есть мне давали, только когда я начинал шуметь, да и тогда я получал всего-навсего тарелочку риса и жареную рыбку, черт бы их побрал! Ну и голоден же я был, когда бродил в этом вонючем загоне, а эти типы шныряли около меня. Я отдал ваш револьвер по первому же требованию. Рад был от него отделаться. Глупый у меня был вид, пока я разгуливал, держа в руке незаряженный револьвер.

Тут нас провели к радже, и в присутствии человека, у которого он побывал в плену, Джим стал невозмутимо серьезным и любезным. Он держал себя великолепно. Меня смех разбирает, когда я об этом вспоминаю. И, однако, Джим показался мне внушительным. Старый прохвост Тунку Алланг не мог скрыть свой страх (он отнюдь не был героем, хотя и любил рассказывать о своей буйной молодости), но в то же время относился к своему бывшему пленнику с доверием. Заметьте! Ему доверяли даже там, где должны были ненавидеть. Джим – поскольку я мог следить за беседой – воспользовался случаем, чтобы прочесть лекцию. Несколько бедняков поселян были ограблены по дороге к дому Дорамина, куда они несли камедь или воск, который хотели обменять на рис.

– Дорамин – разбойник! – крикнул раджа.

Словно бешенство вселилось в это дряхлое тело. Он корчился на своей циновке, жестикулировал, потряхивал своей гривой, как воплощение ярости. Обступившие люди дрожали. Джим заговорил. Довольно долго и хладнокровно говорил на тему о том, что не следует мешать человеку честно зарабатывать хлеб себе и своим детям. Раджа восседал на своем помосте, словно портной на столе, ладони он держал на коленях, низко опустил голову и пристально сквозь пряди седых волос, спускавшихся ему на глаза, смотрел на Джима. Когда Джим замолчал, наступила глубокая тишина. Казалось, никто не дышал; не слышно было ни шука. Наконец, старый раджа слабо вздохнул, дернул головой и быстро сказал:

– Слышишь, мой народ! Чтобы этого больше не было!

Приказ был принят к сведению в глубоком молчании. Грузный человек, видимо пользовавшийся доверием раджи, с неглупыми глазами, скуластым, широким и очень темным лицом, веселый и услужливый (позже я узнал, что он был палачом), поднес нам две чашки кофе на медном подносе, взятом из рук слуги.

– Вам пить не нужно, – быстро пробормотал Джим.

Сначала я не понял смысла его слов и только поглядел на него. Он сделал большой глоток и сидел невозмутимый, держа в левой руке блюдечко. Я сильно разозлился.

– Зачем, черт побери, – прошептал я, любезно ему улыбаясь, – вы меня подвергаете такому нелепому риску?

Конечно, выхода не было, и я выпил кофе, а Джим ничего мне не ответил, и вскоре после этого мы ушли. Пока мы, сопровождаемые веселым палачом, шли по двору к нашей лодке, Джим сказал, что он очень жалеет. Конечно, шансов было мало. Лично он не боялся яда. Он уверял меня, что его считают гораздо более полезным, чем опасным, а потому…

– Но раджа страшно вас боится. Всякий может это видеть, – доказывал я, признаюсь, несколько беспокойно: я ожидал первого приступа страшных колик. Я был сильно раздражен.

– Если я хочу принести здесь пользу и сохранить свое положение, – сказал он, садясь рядом со мной в лодку, – я должен идти на риск; я это делаю, по крайней мере, раз в месяц. Многие верят, что я пойду на это ради них. Боится меня! Вот именно. Возможно, он меня боится, потому что я не боюсь его кофе.

Затем Джим указал мне на северную стену частокола, где заостренные концы нескольких кольев были сломаны.

– Здесь я перепрыгнул через частокол на третий день моего пленения в Патюзане. До сих пор они еще не заменили кольев. Хорошенький прыжок, а?

Минуту спустя мы миновали устье грязной речонки.

– Здесь я второй раз прыгнул. Я бежал и прыгнул с разбега, но не доскочил. Думал – тут мне и капут. Потерял свои башмаки, выкарабкиваясь из грязи. И все время думал о том, как будет скверно, если меня заколют этим проклятым копьем, пока я здесь барахтался. Помню, как меня тошнило, когда я корчился в тине. Тошнило по-настоящему, словно я проглотил кусок какой-то гнили.

Вот как было дело, а счастье его мчалось подле него, прыгало с ним через провал, карабкалось из грязи… и все еще было закутано в покрывало. Вы понимаете: только потому, что он так неожиданно появился, его не закололи тотчас же копьями, не швырнули в реку. Он был в их руках, но они словно завладели каким-то оборотнем, привидением. Что значило его появление?

Как следовало с ним поступить? Не слишком ли поздно было пойти на примирение?

Не лучше ли убить его без проволочек? Но что за этим последует? Старый прохвост Алланг чуть с ума не сошел от страха и колебаний. Несколько раз совещание прерывалось, и советники опрометью кидались к дверям и выскакивали на веранду. Говорят, один даже прыгнул вниз с высоты пятнадцати футов и сломал себе ногу. У царственного правителя Патюзана были странные привычки: в горячий спор он всегда вводил хвастливые рапсодии, понемногу воспламенялся и, наконец, размахивая копьем, срывался со своею помоста. Но если исключить такие перерывы, совещание о судьбе Джима длилось день и ночь.

А он тем временем бродил по двору. Иные его избегали, другие таращили на него глаза, но все за ним следили, и, в сущности, он находился во власти первого встречного оборванца, вооруженного топором. Джим завладел маленьким развалившимся сараем, чтобы спать там; испарения, поднимавшиеся над гнилью, отравляли ему жизнь, но, видимо, аппетита он не потерял, ибо, по его словам, все время был голоден. Время от времени какой-нибудь «осел», присланный из зала совещания, подбегал к нему и медоточиво ставил ему поразительные вопросы: собираются ли голландцы завладеть страной? Не хочет ли белый человек отправиться обратно вниз по реке? С какой целью прибыл он в такую бедную страну? Раджа желает знать, может ли белый человек починить часы?

Они действительно притащили ему никелированный будильник американской марки, и от скуки он им занялся, пытаясь починить. По-видимому, работая в своем сарае над этим будильником, он внезапно осознал серьезную опасность, какая ему грозила. Он бросил часы, «словно горячую картошку», и торопливо вышел, не имея ни малейшего представления о том, что он сделает или, вернее, что он может сделать. Он знал лишь, что положение невыносимо.

Бесцельно бродил он за каким-то ветхим строением, напоминавшим маленький хлебный амбар на сваях, и тут взгляд его остановился на поломанных кольях частокола; тогда, по его словам, он сразу, ни о чем не размышляя и ничуть не волнуясь, занялся своим спасением, словно выполняя план, созревавший целый месяц. С беззаботным видом он отошел подальше, чтобы хорошенько разбежаться, а когда огляделся, то увидел поблизости какого-то туземного сановника с двумя копьеносцами. Этот сановник собирался обратиться к нему с вопросом. Джим ускользнул «из-под самого его носа», «как птица» перелетел через частокол и очутился по другую сторону. От тяжелого падения все кости его затрещали, и ему показалось, что череп его раскололся. Моментально он вскочил на ноги. В то время он абсолютно ни о чем не думал; по его словам, он помнил только, что поднялся громкий вой. Первые дома Патюзана находились на расстоянии четырехсот ярдов; он увидел речонку и инстинктивно побежал быстрее. Ноги его как будто не касались земли. Добежав до последнего сухого местечка, он прыгнул, а затем без всякого толчка опустился на очень вязкую грязевую отмель. Тут только, попытавшись вытащить ноги и убедившись, что не может этого сделать, – «пришел в себя». Тогда-то он стал размышлять о «проклятых длинных копьях».

В действительности, принимая во внимание, что туземцы, бывшие за частоколом, должны были добежать до ворот, спуститься к берегу, сесть в лодки и обогнуть мыс, он опередил их значительно больше, чем предполагал. Кроме того, вода стояла низко, в речонке не было воды (хотя сухой ее назвать было нельзя), и Джим временно находился в безопасности: ему грозило лишь дальнобойное ружье. Твердая земля была в шести футах от него.

– И все же я думал, что мне придется тут проститься с жизнью, – сказал он.

Отчаянно цепляясь руками, он добился лишь того, что отвратительный холодный ил облепил его до самого подбородка. Ему казалось, что он хоронит себя заживо, и тогда, обезумев, он стал разгребать грязь. Грязь залепляла лицо, глаза, рот. Он говорил мне, что вспомнил двор раджи, как вспоминаешь место, где был счастлив в далеком прошлом. Ему страстно хотелось снова быть там и сидеть за починкой часов. Именно – за починкой часов! Он делал отчаянные усилия, от которых глаза его, казалось, вот-вот вылезут из орбит; он уже почти не видел и, задыхаясь, напрягал все силы, чтобы выкарабкаться из грязи. Наконец, он почувствовал, что ползет по берегу. Он лег на землю и увидел свет, небо. Затем, словно счастливая догадка, мелькнула мысль, что он сейчас заснет. Он настаивает на том, что действительно заснул. Минуту он спал или секунду – он не знает, но отчетливо помнит: вздрогнув, он проснулся. С минуту он лежал неподвижно, а затем встал, грязный с головы до ног, и подумал о том, что он совершенно один; сотни миль отделяли его от тех, среди которых он жил, и не от кого ждать ему помощи, сочувствия, жалости. Первые дома находились ярдах в двадцати от него; отчаянный вопль испуганной женщины, пытавшейся увести ребенка, заставил его снова помчаться. Он летел, без ботинок, в носках, облепленный грязью, потерявший подобие человеческое. Он миновал большую часть поселка. Женщины разбегались во все стороны, мужчины, менее подвижные, роняли то, что было у них в руках, и, пораженные ужасом, застывали. Он был похож на чудовище. Помнит он, как маленькие дети пытались убежать и падали. Проскочив между двумя домами, он стал карабкаться по склону, перелез через баррикаду из поваленных деревьев (в то время в Патюзане ни одна неделя не проходила без сражения), пробился сквозь изгородь в маисовое поле, где перепуганный мальчик швырнул в него палку, выскочил на тропинку и вдруг налетел на кучку изумленных людей. У нею едва хватило сил выговорить: «Дорамин! Дорамин!»

Он помнит, как, поддерживая, его вели на вершину холма. Очнулся он на широком дворе, засаженном пальмами и фруктовыми деревьями; его подвели к стулу, на котором сидел грузный человек, а вокруг стояла возбужденная толпа. Джим стал шарить руками, нащупывая под своей грязной одеждой кольцо, и вдруг очутился лежащим на спине, недоумевая, кто его сбил с ног: они просто перестали его поддерживать, а он не смог устоять на ногах. У подножья холма раздалось несколько выстрелов, а над поселком поднялся глухой изумленный вой. Но Джим был в безопасности. Люди Дорамина баррикадировали ворота и поливали ему грудь водой; старая жена Дорамина, суетливая и жалостливая, пронзительным голосом отдавала распоряжения своим девушкам.

– Старуха, – сказал он мягко, – так заботилась, словно я был родным ее сыном. Они положили меня на огромную кровать – это была ее кровать, – а она то и дело входила, вытирала глаза и поглаживала меня по спине. Должно быть, у меня был жалкий вид. Не знаю, сколько времени я пролежал неподвижно.

По-видимому, он сильно привязался к старой жене Дорамина. И она полюбила его, как мать. У нее было круглое коричневое лицо, все в мелких морщинах, большие ярко-красные губы (она усердно жевала бетель) и прищуренные, мигающие, добродушные глаза. Постоянно она суетилась, отдавала приказания толпе молодых женщин со светло-коричневыми лицами и большими серьезными глазами, – своим дочерям, служанкам, рабыням. Вы, конечно, знаете, что разницу уловить невозможно. Она была очень скупа, и даже ее широкая одежда, скрепленная спереди драгоценными застежками, производила впечатление нищенской. Она надевала на босу ногу желтые соломенные туфли китайской выделки. Я сам видел, как она шныряла по дому, а ее густые длинные седые волосы рассыпались по спине. Изрекала она простые мудрые слова, происходила из благородной семьи и была эксцентрична и властна. После полудня она садилась в большое кресло против своего мужа и пристально глядела в широкое отверстие в стене, откуда открывался вид на поселок и реку.

Усаживаясь, она всегда поджимала под себя ноги, но старый Дорамин сидел прямо, очень внушительный. Он был всего лишь из рода торговцев, или накхода, но поразительно, каким почетом он пользовался и с каким достоинством себя держал. Он был вторым по силе вождем в Патюзане. Переселенцы с Целебеса (около шестидесяти семей, которые вместе со своими приверженцами могли выставить до двухсот человек, владеющих копьями) много лет назад избрали его своим вождем. Люди этого племени предприимчивы, неглупы, мстительны, но более мужественны, чем остальные малайцы, и не примиряются с насилием. Они образовали партию, враждебную радже.

Конечно, вражда была из-за торговли. То была основная причина стычек и внезапных восстаний, наполнявших ту или иную часть поселка дымом, пламенем, громом выстрелов и воплями. Сжигали деревни, жителей тащили во двор раджи, чтобы там их прикончить или подвергнуть пытке в наказание за то, что они торговали с кем-нибудь самостоятельно, помимо раджи. Лишь за день или за два до прибытия Джима несколько старейшин той самой рыбачьей деревушки, которую впоследствии Джим принял под свое особое покровительство, были сброшены с утесов, ибо на них пало подозрение в том, что они собирали съедобные птичьи гнезда для какого-то торговца с Целебеса.

Раджа Алланг считал своим правом быть единственным торговцем в стране, и наказанием за нарушение монополии была смерть; но его представление о торговле ничем не отличалось от самого простого грабежа. Его жестокость и жадность сдерживались лишь его трусостью; он боялся людей с Целебеса, но до прибытия Джима страх его был недостаточно силен, чтобы парализовать жадность.

Положение осложнялось еще и тем, что заезжий араб-полукровка из чисто религиозных, кажется, соображений поднял восстание среди племен, живших в глубине страны (Джим называл их «люди лесов»), и укрепился в лагере на вершине одного из холмов-близнецов. Он навис над городом Патюзана, словно ястреб над птичником. Целые деревни гнили, покинутые на своих почерневших сваях у берегов призрачных потоков, роняя в воду пучки травы со стен и листья с крыш; казалось, они умирали естественной смертью, словно были какими-то растениями, подгнившими у самого корня.

Обе партии в Патюзане не были уверены, какую из них этот полукровка предпочитает ограбить. Раджа пытался интриговать. Некоторые поселенцы Буги, которым надоела вечная опасность, не прочь были его призвать. Те, что были помоложе, советовали «вызвать шерифа Али с его дикарями и изгнать из страны раджу Алланга». Дорамину трудно было их удерживать. Он старел, и хотя влияние его не уменьшалось, выйти из создавшегося положения он не мог. Так обстояло дело, когда Джим, переметнувшись через частокол раджи, предстал перед вождем Буги, вручил кольцо и был принят, так сказать, в самое сердце общины.

ГЛАВА XXVI

Дорамин был одним из самых замечательных людей своей расы. Для малайца он был очень толст, но не казался жирным: он был внушителен, монументален. Это неподвижное тело, облеченное в богатые материи, цветные шелка, золотые вышивки; эта огромная голова с красным тюрбаном; плоское, большое, широкое лицо, изборожденное морщинами; глубокие складки, начинающиеся у широких ноздрей и окаймляющие рот с толстыми губами, мощная, как у быка, шея, высокий морщинистый лоб над пристальными гордыми глазами – все вместе заставляло всегда помнить этого человека. Его неподвижность (опустившись на стул, он редко шевелился) казалась исполненной достоинства. Никогда не слыхали, чтобы он повысил голос. Он говорил хриплым властным шепотом, слегка заглушённым, словно идущим издалека. Когда он шел, два невысоких, коренастых воина, обнаженных до пояса, в белых саронгах и черных остроконечных шапках, поддерживали его под локти; они опускали его на стул и стояли за его спиной, пока он не выражал желания подняться; медленно, словно с трудом, он поворачивал голову, и тогда они его подхватывали под мышки и помогали встать. Несмотря на это, он ничуть не походил на калеку; наоборот, во всех его медленных движениях словно просачивалась какая-то мощная, спокойная сила. Считалось, что по вопросам управления он советовался со своей женой, но, насколько я знаю, никто не слыхал, чтобы они когда-нибудь обменялись хотя бы одним словом. Сидя друг против друга, они всегда молчали. Внизу, в лучах заходящего солнца, они могли видеть леса, темное спящее зеленое море, простирающееся до фиолетово – пурпурной цепи гор, блестящие извивы реки, похожей на огромную серебряную букву S, коричневую ленту домов вдоль обоих берегов, вздымающиеся над ближними вершинами деревьев два холма-близнеца.

Они были очень непохожи друг на друга: она – легкая, худощавая, живая, словно маленькая колдунья, матерински хлопотливая даже в минуты отдыха; он – огромный и грузный, как высеченный из камня монумент, великодушный и жестокий в своей неподвижности.

А их сын был замечательный юноша. Он родился у них поздно. Может быть, он был старше, чем казался. В двадцать четыре, двадцать пять лет человек не так уж молод, если в восемнадцать он стал отцом семейства. Входя в большую высокую комнату, стены которой были обиты тонкими циновками, а потолок затянут белым холстом, – в комнату, где сидели его родители, окруженные почтительной свитой, он подходил прямо к Дорамину, чтобы приложиться к величественно протянутой руке, а затем становился возле стула своей матери. Думаю, что они его боготворили, но ни разу я не заметил, чтобы они подарили его взглядом. Правда, то были официальные приемы. Обычно комната бывала битком набита. Нет у меня слов описать торжественную церемонию приветствий и прощаний, глубокое уважение, выражавшееся в жестах, освещавшее лица и звучавшее в заглушённом шепоте.

– На это стоит посмотреть, – уверял меня Джим, когда мы переправлялись обратно через реку.

– Они – словно люди из книг, не правда ли? – торжествующе сказал он. – А Дэн Уорис, их сын, лучший друг, какой у меня когда-либо был, не считая вас. Мистер Штейн назвал бы его хорошим «боевым товарищем». Мне повезло. Ей-богу, мне повезло, когда я, задыхаясь, на них наткнулся… – Он задумался, опустив голову, потом добавил: – Конечно, и я не проспал своего счастья, но… – Он приостановился и прошептал: – Казалось, оно мне выпало. Я сразу понял, что должен делать…

Несомненно, счастье выпало ему – пришло через войну, что вполне естественно, ибо власть, доставшаяся ему, была властью творить мир. Не думайте, что он сразу увидел, что он должен делать. В момент его появления в Патюзане община Буги находилась в самом критическом положении.

– Все они боялись, – сказал он мне, – а я ясно понимал, что им следует немедленно что-то предпринимать, если они не хотят погибнуть один за другим от руки раджи или шерифа.

Но было недостаточно понять. Когда он утвердился в своей мысли, ему пришлось внедрять ее в умы людей, преодолевая заграждения, воздвигнутые страхом и эгоизмом. Наконец, он ее внедрил. Но и этого оказалось мало. Он должен был подумать о средствах выполнения. Он выработал смелый план, но дело его лишь наполовину было сделано. Свою веру он должен был вдохнуть в людей, которые по каким-то скрытым и нелепым основаниям колебались; ему пришлось примирить завистников, доводами сломить бессмысленное недоверие. Если бы не авторитет Дорамина и пламенный темперамент его сына, Джим потерпел бы неудачу. Дэн Уорис первый в него поверил; между ними завязалась дружба, та странная, глубокая дружба между цветным и белым, когда расовое различие как будто тесно спаивает двух людей. О Дэне Уорисе его племя с гордостью говорило, что он умеет сражаться, как белый. Это была правда: он отличался большой личной храбростью, и склад ума у него был европейский. Иногда вы встречаете таких людей и удивляетесь, неожиданно подметив знакомый уклон мысли, ясный ум, волю и выдержку, проблеск альтруизма.

Маленького роста, но пропорционально сложенный, Дэн Уорис держал себя с достоинством, вежливо и свободно, а темперамент у него был огненный. Его смуглое лицо с большими черными глазами было выразительно, а в минуты отдыха задумчиво. Он был молчалив, твердый взгляд, ироническая улыбка, вежливо сдержанные манеры, казалось, говорили о большом уме и силе. Такие люди обнажают пришельцам с Запада, часто скользящим по поверхности вещей, скрытые возможности тех рас и стран, на которых лежит тайна бесчисленных веков.

Он не только доверял Джиму, он его понимал, – в это я твердо верю. Я упомянул о нем, ибо он произвел на меня большое впечатление. Его – если можно так сказать – язвительное спокойствие и сочувствие стремлениям Джима меня пленили.

Если Джим верховодил, то Дэн Уорис захватил в плен своего вождя. Действительно, Джим-вождь был пленником. Страна, народ, дружба, любовь казались его стражами. С каждым днем прибавлялось новое звено к цепи этой странной свободы. В этом я убеждался по мере того, как узнавал его историю.

История! Разве я о ней не слышал? Я слушал его рассказы и на стоянках и во время путешествия (Джим заставил меня обойти всю страну в поисках невидимой дичи). Многое рассказал он мне на одной из двух вершин-близнецов, куда мне пришлось взбираться последние сто футов на четвереньках. Наш кортеж – от деревни до деревни нас сопровождали добровольные спутники – расположился тем временем на ровной площадке, на полпути до вершины холма, и в неподвижном вечернем воздухе поднимался снизу запах костра и нежно щекотал нам ноздри, словно какой-то редкий аромат. Поднимались и голоса, удивительно отчетливые и бесплотно ясные. Джим уселся на ствол упавшего дерева и, вытащив свою трубку, закурил. Вокруг нас пробивалась новая трава; под колючим валежником виднелись следы производившихся здесь земляных работ.

– Все началось отсюда, – сказал Джим после долгого молчания.

На расстоянии двухсот ярдов от нас, на другом холме, отделенном пропастью, я увидел проглядывавшие кое-где высокие почерневшие колья – остатки неприступных укреплений шерифа Али.

И все же укрепления были взяты, – такова была идея Джима. Он втащил на вершину этого холма старую артиллерию Дорамина: две ржавых железных семифунтовых пушки и много маленьких медных пушек. Но медные пушки знаменуют собою не только богатство: если забить им жерло ядром, они могут послать его на небольшое расстояние. Задача заключалась в том, как поднять их наверх.

Джим показал мне где он укрепил канаты, объяснил, как он устроил примитивный ворот из выдолбленного бревна, вращавшегося на заостренном колу, наметил трубкой линию, где велись земляные работы.

Особенно труден был подъем на высоту последних ста футов. Вся ответственность лежала на нем: в случае неудачи – он бы поплатился головой. Он заставил военный отряд работать всю ночь. Вдоль всего склона пылали огромные костры, «но здесь, наверху, – пояснил Джим, – людям приходилось двигаться в темноте». С вершины люди, работавшие по склону холма, казались суетливыми муравьями. В ту ночь Джим то и дело спускался вниз и взбирался наверх, словно белка, ободрял и руководил работой вдоль всей линии.

Старый Дорамин приказал внести себя вместе с креслом на холм. Они опустили его на ровную площадку в двухстах футах от вершины, и здесь он сидел, освещенный большим костром.

– Занятный старик, настоящий старый вождь, – сказал Джим. – Глазки у него маленькие, острые; на коленях он держал пару кремневых пистолетов – замечательное оружие из эбенового дерева, в серебряной оправе, с чудесными замками, а по калибру они походили на старые мушкетоны. Кажется, подарок Штейна… в обмен за кольцо. Раньше они принадлежали старому Мак-Нейлю. Одному богу известно, где старик их раздобыл. Так-то Дорамин сидел совершенно неподвижно, костер ярко пылал за его спиной, люди шныряли вокруг, кричали, тянули канат, а он сидел торжественно – самый внушительный старик, какого только можно себе представить. Немного было бы у него шансов спастись, если бы шериф Али выпустил на нас свое войско и растоптал моих парней. Как бы то ни было, но он поднялся сюда, чтобы умереть, если дело примет дурной оборот. Я содрогнулся, когда увидел его здесь, неподвижного, словно скала. Но, должно быть, шериф счел нас безумцами и не потрудился пойти и посмотреть, что мы тут делаем. Никто не верил, что можно это сделать, думаю, даже те парни, что, обливаясь потом, тянули канат, не верили!

Выпрямившись, он стоял, сжимая в руке тлеющую трубку; на губах его мелькала улыбка, мальчишеские глаза сверкали. Я сидел на пне, у его ног, а внизу разметалась страна – великие леса, мрачные под лучами солнца, волнующиеся, как море; поблескивали изгибы рек; кое-где виднелись серые пятна деревень и просеки, словно островки света среди темных волн листвы. Зловещий мрак лежал над этим широким и однообразным пейзажем; свет падал на него, как в пропасть. Земля поглощала солнечные лучи; а вдали, у берега, пустынный океан, гладкий и полированный за слабой дымкой, казалось, поднимался к небу стеной из стали.

А я был с ним высоко, в солнечном свете, на вершине его исторического холма. Джим возвышался над лесом, над вековым мраком, над старым человечеством. Он стоял, словно фигура, воздвигнутая на постаменте, его непреклонная юность олицетворяла мощь и, быть может, добродетели рас, – рас, которые никогда не стареют. Не знаю, справедливо ли было по отношению к нему вспоминать событие, перестроившее всю его жизнь, но в тот самый момент я вспомнил его ясно. Это была тень на свету.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю