355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Джозеф Конрад » Прыжок за борт » Текст книги (страница 5)
Прыжок за борт
  • Текст добавлен: 8 октября 2016, 13:06

Текст книги "Прыжок за борт"


Автор книги: Джозеф Конрад



сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 25 страниц) [доступный отрывок для чтения: 10 страниц]

– Боже мой, – пролепетал я, – не думаете же вы, что я…

– Но я уверен, что не ослышался, – настаивал он и впервые, | начала этой сцены, повысил голос. Затем с оттенком презрения добавил: – Значит, это были не вы? Отлично, я найду того, другого.

Не глупите, – в отчаянии крикнул я, – это совсем не то!..

Я сам слышал, – повторил он с непоколебимым мрачным упорством.

Быть может, найдутся люди, которые найдут смешным такое упорство. Но я не смеялся. О, нет. Никогда не встречал я чело– иска, который бы выдал себя так безжалостно, отдавшись вполне естественному порыву. Одно слово лишило его сдержанности, той сдержанности, которая для пристойности нашего внутреннего «я» более необходима, чем одежда для нашего тела.

– Не делайте глупости, – повторил я.

Но вы не отрицаете, что тот, другой, это сказал? – произнес он отчетливо и не мигая глядел мне в лицо.

– Нет, не отрицаю, – сказал я, выдерживая его взгляд.

Наконец, он опустил глаза и посмотрел туда, куда я указывал ему пальцем. Сначала он как будто не понимал, затем остолбенел, и, наконец, на лице его отразилось изумление и испуг, словно собака была чудовищем, которое он увидел впервые.

– Никто и не помышлял вас оскорблять, – сказал я.

Он смотрел на жалкое животное, сидевшее неподвижно, как изваяние. Насторожив уши, собака повернула острую мордочку к двери и вдруг, как автомат, щелкнула зубами, целясь на пролетавшую муху.

Я посмотрел на него. Румянец на его загорелых щеках внезапно потемнел и залил лоб до самых корней вьющихся волос. Уши его порозовели, и даже светлые голубые глаза стали темными от прилива крови к голове. Губы задрожали, словно он вот-вот разразится слезами. Я заметил, что он не в силах выговорить ни единого слова, подавленный своим унижением, быть может, и разочарованием, – кто знает. Возможно, он хотел потасовки, которой намеревался меня угостить, для своей реабилитации и успокоения? Кто знает, какого облегчения он ждал от этой драки? Он был так наивен, что мог ждать чего угодно, но в данном случае он совсем напрасно выдал себя с головой. Он был искренен с самим собой – не говоря уж обо мне – в своей безумной надежде таким путем добиться какого-то опровержения, а насмешливая судьба ему не благоприятствовала. Он издал нечленораздельный звук, как человек, оглушенный уда– |юм по голове. Жалко было смотреть на него. Я нагнал его лишь за воротами. Мне даже пришлось пробежаться, но когда, задыхаясь, я поравнялся с ним и намекнул на бегство, он сказал:

– Никогда. – И повернул к набережной.

Я объяснил, что отнюдь не хотел сказать, будто он бежит от меня.

– Ни от кого… ни от кого на свете, – заявил он упрямо.

Я ничего не сказал ему об одном-единственном исключении из этого правила – исключении, приемлемом для самых мужественных из нас. Думалось, что он и сам скоро это должен понять. Он терпеливо смотрел на меня, пока я придумывал, что бы ему сказать, но в данный момент мне ничего не приходило в голову, и он снова зашагал вперед. Я не отставал и, не желая отпускать его, торопливо заговорил о том, что мне бы не хотелось оставлять его под ложным впечатлением моего… моего… я запнулся. Нелепость этой фразы испугала меня, пока я пытался ее закончить, но могущество фраз ничего общего не имеет с их смыслом или с логикой их конструкции. Мой глупый лепет, видимо, ему понравился. Он оборвал его, сказав с вежливым спокойствием, говорившим о безграничном самообладании или же удивительной изменчивости настроения:

– Моя ошибка…

Я подивился этому: казалось, он намекал на какой-то пустячный эпизод. Неужели он не понял его позорного значения?

– Вы должны меня простить, – продолжал он и угрюмо добавил: – Все эти люди, таращившие на меня глаза там, в суде, казались такими дураками, что… что могло быть и так, как я предполагал.

Эта фраза заставила меня изумиться. Я посмотрел на него с любопытством и встретил его взгляд, непроницаемый и совсем не смущенный.

– С подобными выходками я не могу примириться, – сказал он очень просто, – и не хочу. В суде дело другое: там мне приходится это выносить… и я выношу…

Не могу сказать, чтобы я его понимал. То, что он мне открывал, походило на проблески света в прорывах густого тумана, через которые видишь живые и исчезающие детали, не дающие представления о ландшафте в целом. Они пытают любопытство человека, но не удовлетворяют; ориентироваться по ним нельзя. В общем он ставил меня в тупик. Вот к чему я пришел, когда мы расстались поздно вечером. Я остановился на несколько дней в отеле «Малабар», и в ответ на мое настойчивое приглашение он согласился вместе пообедать.

ГЛАВА VII

В тот день идущее за границу почтовое судно бросило якорь в порту, и в ресторане отеля большинство столиков было занято людьми с билетами кругосветного плавания – билетами ценой в сто фунтов. Были три супружеские пары, по-видимому соскучившиеся за время путешествия, были и люди, путешествующие компанией, были и одинокие туристы, но все эти люди думали, разговаривали, шутили или хмурились точь-в-точь так, как при– кии это делать у себя дома. На новое впечатление они отзывались так же, как и их чемоданы. Отныне они вместе со своими чемоданами будут отмечены ярлыком, как побывавшие в таких то и таких-то странах. Они будут дрожать над этим своим отличием и сохранять ярлык на чемоданах как документальное доказательство, как единственный неизгладимый след путешествии. Темнолицые слуги бесшумно скользили по натертому полу; и изредка раздавался девичий смех, наивный и пустой, как сама и пушка. По временам, когда затихал стук посуды, доносились слова, произнесенные в нос остряком, который забавлял ухмыляющихся собутыльников последним скандалом, происшедшим на борту судна. Две старые девы в экстравагантных туалетах кисло просматривали меню и перешептывались, шевеля поблекшими губами; эксцентричные, с деревянными лицами, они походили на роскошно одетые вороньи пугала. Несколько глотков вина приоткрыли сердце Джима и развязали ему язык. Аппетит v него был хорош, – это я заметил. Казалось, он похоронил где – то эпизод, положивший начало нашему знакомству, словно то было нечто такое, о чем никогда больше не вспомнишь. Все время я видел перед собой эти голубые мальчишеские глаза, смотревшие прямо на меня, это молодое лицо, широкие плечи, открытый бронзовый лоб с белой полоской у корней вьющихся белокурых волос; его вид вызывал во мне симпатию – это открытое лицо, бесхитростная улыбка, юношеская серьезность. Он был порядочным человеком, – одним из нас. Он говорил рассудительно, с какой-то сдержанной откровенностью и тем спокойствием, какого можно достигнуть мужественным самообладанием или бесстыдством, колоссальной наивностью или странным самообманом. Кто скажет? Если судить по нашему гону, могло показаться, что мы рассуждали о футбольном матче, о прошлогоднем снеге. Моя мысль тонула в догадках, но разговор вдруг повернулся так, что мне удалось, не оскорбляя Джима, сказать что-то по поводу следствия, несомненно, являвшегося для него мучительным. Он схватил меня за руку – моя рука лежала на скатерти, около тарелки – и впился в меня глазами. Я был испуган.

– Должно быть, это ужасно неприятно, – пробормотал я, смущенный.

– Это адская пытка! – воскликнул он глухо.

Его движение и эти слова заставили двух франтоватых туристов, сидевших за соседним столиком, тревожно оторваться от пудинга. Я встал, и мы вышли на галерею, где нас ждал кофе и сигары.

На маленьких восьмиугольных столиках горели свечи под стеклянными колпаками; вокруг стояли удобные плетеные кресла; столики отделялись один от другого какими-то кустами с жесткими листьями; между колоннами, на которые падал красный отблеск света из высоких окон, мерцающая и мрачная ночь, казалось, спустилась великолепным занавесом. Огни судов мерцали вдали, словно заходящие звезды, а холмы по ту сторону рейда походили на закругленные черные массы застывших грозовых туч.

– Я не мог удрать, – начал Джим, – шкипер удрал, так ему и полагалось. А я не мог и не хотел. Все они выпутались так или иначе, но для меня это не годилось.

Я слушал с напряженным вниманием, не смея пошевельнуться; я хотел знать, но и теперь я не знаю, я могу только догадываться. Он был доверчивым, но сдержанным, как будто убеждение в какой-то внутренней правоте мешало истине сорваться с уст. Прежде всего он заявил – тон словно подтверждал его бессилие перескочить через двадцатифутовую стену, – что никогда уже не вернется домой; это заявление вызвало в моей памяти слова Брайерли: «Если не ошибаюсь, этот старик пастор в Эссексе души не чает в своем сыне-моряке».

Не могу вам сказать, знал ли Джим о том, что он был любимцем отца, но тон, каким он отзывался «о своем папе», давал мне понять, что старый деревенский пастор – самый прекрасный человек из всех, кто когда-либо был обременен заботами о большой семье. Хотя сказано этого и не было, но подразумевалось, не оставляя места сомнениям, а искренность Джима умиляла, подчеркивая, что вся история затрагивает и тех, кто живет там, – очень далеко.

– Теперь он уже знает обо всем из газет, – сказал Джим. – Я никогда не смогу встретиться с бедным стариком.

Я не смел поднять глаз, пока он не добавил:

– Никогда я не смогу объяснить. Он бы не понял.

Тут я посмотрел на него. Он задумчиво курил, затем, немного спустя, встрепенулся и заговорил снова. Он выразил желание, чтобы я не смешивал его с его сообщниками в… преступлении. Он не из их компании; он совсем другой породы. Я не отрицал. Мне отнюдь не хотелось во имя бесплодной истины лишать его хотя бы малой частицы спасительной милости. Я не знал, до какой степени он сам в это верит. Я не знал, какую он вел игру – если вообще это была игра, – думаю, он этого не знал. Я убежден, что ни один человек не может вполне понять собственных своих уловок, к каким прибегает, чтобы спастись от грозной тени самопознания. Я не издал ни звука, пока он размышлял о том, что ему предпринимать, когда кончится «этот дурацкий суд».

По-видимому, он разделял презрительное мнение Брайерли об этой процедуре, предписанной законом. Он не знал, куда ему деваться, – об этом он сказал мне, но, скорее, размышляя вслух, чем разговаривая со мной. Свидетельство будет отнято, карьера кончена, нет денег для отъезда – ни гроша, никакой службы не предвидится. Пожалуй, на родине и можно было бы что-нибудь получить, – иными словами, следовало обратиться к |И)дным за помощью, а этого он ни за что бы не сделал. Ему ничего не оставалось, как поступить простым матросом; может nun., удалось бы получить место боцмана на каком-нибудь па– |М1›соде. Он мог бы быть боцманом.

Думаете, могли бы? – безжалостно спросил я.

Он вскочил и, подойдя к каменной балюстраде, посмотрел в ночь. Через секунду он вернулся и остановился передо мной; ого юношеское лицо еще было омрачено душевной тревогой. Он прекрасно понимал, что я не сомневался в его способности управлять рулем. Слегка дрожащим голосом он спросил меня – почему я это сказал. Я был к нему «так добр». Я ведь даже не высмеял его, когда… Тут он запнулся – «когда произошло это недоразумение… и я свалял такого дурака».

Я перебил его и серьезно заявил, что мне это недоразумение отнюдь не показалось смешным. Он сел и, задумчиво потягивая м›фе, выпил маленькую чашечку до дна.

– Но я ни на секунду не допускаю, что эта кличка мне подходила, – отчетливо сказал он.

– Да? – спросил я.

– Да! – подтвердил он спокойно и решительно. – А вы зна– #9632; 1С, что бы сделали вы? Знаете? И ведь вы не считаете себя… – Тут он что-то проглотил, – не считаете себя трус… трусливой тварью?

И тут он – клянусь вам – вопросительно на меня поглядел. Очевидно, то был очень серьезный вопрос. Однако ответа он не ждал. Раньше, чем я успел опомниться, он снова заговорил, глядя прямо перед собой, словно читая знаки, начертанные на пике ночи.

– Все дело в том, чтобы быть готовым. А я не был готов… тогда. Я не хочу оправдываться, но мне хотелось бы объяснить… чтобы кто-нибудь понял… кто-нибудь… Хоть один человек! Вы! Почему бы не вы?

Это было торжественно и чуть-чуть смешно. Так бывает всегда, когда человек мучительно пытается сохранить свое представление о том, каким должно быть его «я». Это представление – условно, правила игры – не больше, и, однако, оно имеет великое значение, ибо притязает на неограниченную власть над природными инстинктами и жестоко карает падение.

Он начал рассказ свой довольно спокойно. На борту парохода, подобравшего этих четырех, плывших в лодке под мягкими лучами заходящего солнца, на них с первого же дня стали смотреть косо. Массивный шкипер выдумал какую-то историю, остальные молчали, и сначала версия шкипера была принята. Не станете же вы подвергать перекрестному допросу людей, потерпевших крушение, людей, которых вы спасли если не от страшной смерти, то, во всяком случае, от жестоких мучений. Затем капитану и помощникам с «Эвондэля», должно быть, пришло в голову, что в этой истории есть что-то неладное, но свои сомнения они, конечно, оставили при себе. Они подобрали шкипера, помощника и двух механиков с затонувшего парохода «Патна», и этого с них было достаточно.

Я не спросил Джима, как он себя чувствовал в течение тех десяти дней, которые провел на борту «Эвондэля». Судя по тому, как он рассказывал, я мог заключить, что он был ошеломлен сделанным открытием – открытием, касавшимся его лично, и, несомненно, пытался объяснить это единственному человеку, который способен был оценить все потрясающее величие этого откровения. Вы должны понять, что он отнюдь не старался умалить его значение. В этом я уверен; здесь и коренится то, что отличало Джима от остальных. Что же касается ощущений, какие он испытал, когда сошел на берег и услышал о непредвиденном завершении истории, в которой сыграл такую жалкую роль, то о них он мне ничего не сказал. Да и трудно это себе представить.

Почувствовал ли он, что почва уходит у него из-под ног? Хотелось бы знать… Но, несомненно, ему скоро удалось найти новую опору. Он прожил на берегу целых две недели в доме для моряков; в то время там жили еще шесть-семь человек, и от них я кое-что слышал о нем. Их мнение сводилось к тому, что, помимо прочих его недостатков, он был угрюмой скотиной. Эти дни он провел на веранде, забившись в кресло, и выходил из своего убежища лишь в часы еды или поздно вечером, когда отправлялся бродить по набережной в полном одиночестве, оторванный ото всех, нерешительный и молчаливый, словно бездомный призрак.

– Кажется, я за все это время ни единой живой душе не сказал и двух слов, – заметил он, и мне стало его очень жалко. Тотчас же он добавил: – Один из тех парней непременно бы брякнул что-нибудь такое, с чем я не мог бы примириться, а ссоры я не хотел. Да, тогда не хотел. Я был слишком… слишком… мне было не до ссор.

– Значит, та переборка в трюме все-таки выдержала? – беззаботно сказал я.

– Да, – прошептал он, – выдержала. И, однако, я могу вам поклясться, что чувствовал, как она качалась под моей рукой.

– Удивительно, какое сильное давление может выдержать старое железо, – сказал я.

Откинувшись на спинку стула, вытянув ноги и свесив руки, он несколько раз кивнул головой. То было грустное зрелище. Вдруг он поднял голову, выпрямился, хлопнул себя по ляжке.

– Ах, какой случай упущен! Боже мой! Какой случай упущен! – воскликнул он, но это последнее слово «упущен» прозвучало словно крик, вырванный болью.

Он снова замолчал и уставился в пространство, жадно призывая этот случай – упущенный случай отличиться; на секунду ноздри его раздулись, словно он втягивал пьянящий аромат» тй неиспользованной возможности. Его взгляд уходил в ночь, и по его глазам я видел, что он стремительно рвется вперед, туки – в фантастическое царство безрассудного героизма. Ему некогда было сожалеть о том, что он потерял, – слишком он был озабочен тем, что ему не удалось получить. Он был-очень далеко от меня, хотя я и сидел на расстоянии трех футов. С каждой секундой он все глубже уходил в мир романтики. Наконец, он и|к›ник в самое его сердце. Странное блаженство осветило его in но, глаза сверкнули при свете свечи, горевшей на столе между нами; он улыбнулся. Он проник в самое сердце – в самое сердце. То была экстатическая улыбка. Мы с вами, друзья мои, никогда не будем так улыбаться. Я вернул его на землю словами:

– Если бы вы не покинули судна… Вы это хотели сказать?

Он повернулся ко мне; взгляд его был растерянный, в нем была такая мука. Лицо недоуменное, испуганное, страдальческое, словно он упал со звезды. Ни вы, ни я никогда не будем так глядеть. Он сильно вздрогнул, как будто холодный палец коснулся его сердца. Потом он вздохнул.

Я был настроен не особенно милостиво. Он провоцировал меня своими противоречивыми признаниями.

– Печально, что вы не знали раньше, – сделал я нехорошее замечание.

Но вероломная стрела упала, не причинив вреда, упала к его ногам, а он не подумал о том, чтобы ее поднять. Быть может, он даже ее и не заметил. Развалившись на стуле, он сказал:

– Черт возьми! Говорю вам, она шаталась. Я поднимал лампу вдоль железного клина там, внизу, когда куски ржавчины величиной с мою ладонь упали с переборки. – Он провел рукой по лбу. – Переборка дрожала и шаталась, как живая, когда я смотрел на нее.

– И тут вы почувствовали себя скверно? – заметил я вскользь.

– Неужели вы полагаете, – сказал он, – что я думал о себе, когда за моей спиной спали сто шестьдесят человек – на носу, между доками. А на корме их было еще больше… и на палубе… спали, ни о чем не подозревая… Их было втрое больше, чем могло поместиться в шлюпках, даже если бы и было время спустить их. Я ждал – вот-вот железная переборка на моих глазах не выдержит, и поток воды хлынет на них, спящих… Что было мне делать… что?

Мне легко было представить себе, как он стоял во мраке, а свет фонаря падал на кусок переборки, которая выдерживала давление всего океана, и слышалось дыхание спящих людей. Я видел, как он смотрел на железную стену, смотрел, страшно испуганный падающими кусками ржавчины, ошеломленный предвестием неминуемой смерти. Как я понял, это было тогда, когда его вторично послал на нос шкипер, желавший, по-видимому, удалить его с мостика. Джим сказал мне, что первым его побуждением было крикнуть и, разбудив всех этих людей, сразу повергнуть их в ужас; но сознание своей беспомощности так его придавило, что он не в силах был издать ни одного звука. Вот что, должно быть, подразумевается под словами «язык прилип к гортани». «Во рту все пересохло» – так описал Джим это состояние. Безмолвно выбрался он на палубу через люк номер первый. Виндзейль, [4]4
  Рукав из парусины для очистки воздуха внутри судна. (Примеч. ред.)


[Закрыть]
свешивавшийся вниз, случайно задел его лицо, и от легкого прикосновения парусины он чуть-чуть не слетел с трапа.

Ноги его подкашивались, когда он вышел на фордек и поглядел на спящую толпу. К тому времени остановили машины и стали выпускать пар. Ог этой глухой воркотни ночь вибрировала, словно басовая струна, и судно отвечало дрожью.

Кое-где с циновки приподнималась голова, смутно вырисовывалась фигура сидящего человека; секунду он сонно прислушивался, потом снова ложился среди нагроможденных ящиков, паровых воротов, вентиляторов. Джим знал: этим людям вся обстановка была слишком неведома, чтобы они могли понять значение странного шума. Железное судно, белолицые люди, предметы, звуки, одним словом, все на борту казалось этой невежественной и благочестивой толпе странным и столь же надежным, сколь и непонятным. Ему пришло в голову, что это обстоятельство можно назвать удачным. Такая мысль была поистине ужасна.

Не забудьте: он верил, как верил бы на его месте всякий, что судно должно затонуть с минуты на минуту; шатающаяся изъеденная ржавчиной переборка, противостоящая многотонному напору, должна была вот-вот рухнуть – рухнуть внезапно, как минированная дамба, и впустить поток воды. Он стоял неподвижно, глядя на эти распростертые тела, – обреченный человек, знающий свою судьбу и созерцающий сборище мертвецов. Да, они были мертвы. Ничто не могло их спасти. В шлюпке едва разместилась бы половина, да и то времени не было. Не было времени. Бессмысленным казалось разжать губы, шевельнуть рукой или ногой. Раньше, чем он успеет крикнуть три слова или сделать три шага, он уже будет барахтаться в море, которое покроется пеной от отчаянных усилий гибнущих людей и огласится воплями о помощи. Но помощи нет и быть не могло. Он прекрасно представлял себе, что именно случится; он пережил все это, застыв с фонарем в руке возле люка, пережил все, вплоть до самой последней мучительной детали. Думаю, он переживал это вторично, когда рассказывал мне то, о чем не мог говорить в суде.

– Я видел ясно – так же, как вижу вас сейчас, – что делать мне нечего. Жизнь как будто уже ушла от меня. Я мог бы стоять и ждать. Я не думал, чтобы у меня оставалось еще много секунд…

Вдруг выпуск пара прекратился. Шум, по словам Джима, ||н-ножил, но эта внезапная тишина казалась невыносимой.

Мне казалось, что я задохнусь раньше, чем утону, – сказал он. Затем заявил, что не думал о своем спасении. В его моз– IV всплывала, исчезала и снова всплывала одна отчетливая мысль: восемьсот человек и семь шлюпок, восемьсот человек и

• ‹ мь шлюпок.

– Словно чей-то голос нашептывал, – сказал он мне взволнованно. – Восемьсот человек и семь шлюпок… и нет времени! Вы только подумайте.

Он наклонился ко мне через маленький столик, а я попытал– (и не встретиться с ним взглядом.

– Вы думаете, я боялся смерти? – спросил он голосом очень напряженным и тихим. Он ударил ладонью по столу, и от того удара запрыгали кофейные чашки. – Я готов поклясться, что не боялся, нет… Клянусь богом, нет. – Он выпрямился и скрестил на груди руки; подбородок его опустился на грудь.

Через высокие окна слабо доносился до нас стук посуды. Раздались громкие голоса, и на галерею вышло несколько чело– иск, очень благодушно настроенных. Они обменивались шутками, вспоминая катанье на ослах в Каире. Бледный, длинноногий юноша разговаривал с краснолицым чванным туристом, который высмеивал его покупки, сделанные на базаре.

– Скажите, вы в самом деле думаете, что я так сплоховал? – осведомился Джим очень серьезно и решительно.

Компания размещалась за столиками; вспыхивали спички, на секунду освещая невыразительные лица и пошлый блеск белых манишек; жужжание болтающих людей, разгорячившихся после обеда, казалось мне нелепым и бесконечно далеким.

– Несколько человек из команды спали на люке номер первый, в двух шагах от меня, – снова заговорил Джим.

Запомните: на этом судне на вахте стояли калаши, команда спала всю ночь, и будили только тех, кто сменял дежурных у нактоуза, вахтенных и рулевого. Джим почувствовал искушение растолкать ближайшего матроса, но он этого не сделал. Что-то его удержало. Он не боялся, о, нет! – просто, он не мог – вот и все. Быть может, он не боялся смерти, – его пугала паника. Проклятая его фантазия нарисовала жуткое зрелище паники, стремительное бегство, раздирающие душу вопли, опрокинутые шлюпки, – самые страшные картины катастрофы на море. Примириться со смертью он мог, но подозреваю, что он хотел умереть, не видя кошмарных сцен, – умереть спокойно. Эту готовность умереть видишь довольно часто, но редко встретите вы человека, облеченного в стальную непроницаемую броню решимости, который будет вести безнадежную борьбу до последней минуты: жажда покоя усиливается по мере того, как исчезает надежда и побеждает, наконец, даже волю к жизни. Кто из нас этого не наблюдал? Быть может, мы сами испытали нечто подобное – крайнюю усталость, сознание бесполезности всяких усилий, страстную тягу к покою. Это хорошо известно тем, кто сражается со стихией, – потерпевшим крушение и спасшимся на шлюпках, путешественникам, заблудившимся в пустыне, людям, вступающим в единоборство с силами природы или бессмысленным зверством толпы.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю