Текст книги "Лорд Джим. Тайфун (сборник)"
Автор книги: Джозеф Конрад
Жанр:
Морские приключения
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 31 страниц) [доступный отрывок для чтения: 12 страниц]
– Кажется, я за все это время ни единой живой душе не сказал и двух слов, – заметил он, и мне стало его очень жаль; тотчас же он добавил: – Один из тех парней непременно выпалил бы что-нибудь такое, с чем я бы не мог примириться, а ссоры я не хотел. Да! Тогда не хотел. Я был слишком… слишком… Мне было не до ссор.
– Значит, та переборка в трюме все-таки выдержала, – беззаботно сказал я.
– Да, – прошептал он, – выдержала. Однако я могу вам поклясться, что чувствовал, как она качалась под моей рукой.
– Удивительно, какой сильный напор может иногда выдержать старое железо, – сказал я.
Откинувшись на спинку стула, вытянув ноги и свесив руки, он несколько раз кивнул головой. Трудно представить себе более грустное зрелище. Вдруг он поднял голову, выпрямился, хлопнул себя по бедру.
– Ах, какой случай упущен! Боже мой! Какой случай упущен! – воскликнул он, и это последнее слово «упущен» прозвучало словно крик, исторгнутый болью.
Он снова замолчал и уставился в пространство, жадно призывая этот упущенный случай отличиться; на секунду ноздри его раздулись, словно он втягивал пьянящий аромат этой неиспользованной возможности. Если вы думаете, что я был удивлен или шокирован, вы очень ко мне несправедливы. Ах, это был парень, наделенный фантазией! Его взгляд уходил в ночь, и по его глазам я видел, что он стремительно рвется вперед, туда, в фантастическое царство безрассудного героизма. Ему некогда было сожалеть о том, что он потерял, – слишком он был озабочен тем, что ему не удалось получить. Он был очень далеко от меня, сидевшего на расстоянии трех футов. С каждой секундой он все глубже уходил в мир несбыточных романтических достижений. Наконец он проник в самое его сердце! Странное блаженство осветило его лицо, глаза сверкнули при свете свечи, горевшей между нами; он улыбнулся! Он проник в самое сердце – в самое сердце. То была улыбка экстаза, – мы с вами, друзья мои, никогда не будем так улыбаться. Я вернул его на землю словами:
– Если б вы не покинули судна… Вы это хотели сказать?
Он повернулся ко мне, и взгляд его был растерянный, полный муки, лицо недоуменное, испуганное, страдальческое, словно он упал со звезды. Ни вы, ни я ни на кого не будем так глядеть. Он сильно вздрогнул, как будто холодный палец коснулся его сердца. Потом вздохнул.
Я не был в милостивом настроении. Он провоцировал меня своими противоречивыми признаниями.
– Печально, что вы не знали раньше! – сказал я с недобрым намерением. Но вероломная стрела упала, не причинив вреда, – упала к его ногам, не достигнув цели, а он не подумал о том, чтобы ее поднять. Быть может, даже и не видал ее. Развалившись на стуле, он сказал:
– Черт возьми! Говорю вам, она шаталась. Я поднимал лампу вдоль железного клина, там, внизу, когда куски ржавчины величиной с мою ладонь упали с переборки. – Он провел рукой по лбу. – Переборка дрожала и шаталась, словно что-то живое, когда я смотрел на нее.
– И тут вы почувствовали себя скверно, – заметил я вскользь.
– Неужели вы полагаете, – сказал он, – что я думал о себе, когда за моей спиной спали крепким сном сто шестьдесят человек – на носу, между деками? А на корме их было еще больше… и на палубе… Спали, ни о чем не подозревая… Людей было втрое больше, чем могло уместиться на лодках, даже если б и было время спустить их. Я ждал, что железная переборка на моих глазах прорвется и поток воды зальет их, спящих… Что было мне делать, что?
Мне легко было представить себе, как он стоял во мраке, а свет круглого фонаря падал на маленький кусок переборки, которая выдерживала тяжесть всего океана, и слышалось дыхание спящих людей. Я видел, как он смотрел на железную стену, испуганный падающими кусками ржавчины, придавленный знамением неминуемой смерти. То было, как я понял, тогда, когда его вторично послал на нос шкипер, желавший, вероятно, удалить его с мостика. Джим сказал мне, что первым его побуждением было крикнуть и, пробудив всех этих людей, сразу повергнуть их в ужас; но сознание своей беспомощности так его придавило, что он не в силах был издать ни единого звука. Вот что, должно быть, подразумевается под словами «язык прилип к гортани».
«Высохло все во рту», – так описал Джим это состояние. Безмолвно выбрался он на палубу через люк номер первый. Виндзейль, свешивавшийся вниз, случайно задел его по лицу, и от легкого прикосновения парусины он едва не слетел с трапа.
Джим признался, что ноги его подкашивались, когда он вышел на фордек и поглядел на спящую толпу. К тому времени остановили машины и стали выпускать пар. От этой глухой воркотни ночь вибрировала, словно басовая струна, и судно отвечало дрожью.
Кое-где голова приподнималась с циновки, смутно вырисовывалась фигура сидящего человека; секунду он сонно прислушивался, потом снова ложился среди нагроможденных ящиков, паровых воротов, вентиляторов. Джим знал: все эти люди были недостаточно осведомлены, чтобы понять значение странного шума. Железное судно, люди с белыми лицами, все предметы, все звуки – все на борту казалось этой невежественной и благочестивой толпе одинаково странным и столь же надежным, как и непонятным. Ему пришло в голову, что это обстоятельство можно назвать счастливым. Такая мысль была поистине ужасна.
Не забудьте: он верил – как верил бы всякий на его месте, – что судно должно затонуть с минуты на минуту. Шатающаяся, изъеденная ржавчиной переборка, которая противостояла напору океана, должна была рухнуть – внезапно, как минированная дамба, – и впустить поток воды. Он стоял неподвижно, глядя на эти распростертые тела, – обреченный человек, знающий свою судьбу и созерцающий молчаливое сборище мертвецов. Они были мертвы! Ничто не могло их спасти. В лодках едва ли разместилась бы половина, но и для этого времени не было. Не было времени! Бессмысленным казалось разжать губы, шевельнуть рукой или ногой. Раньше чем он успеет крикнуть три слова или сделать три шага, он уже будет барахтаться в море, которое покроется пеной от отчаянных усилий тонущих людей и огласится воплями о помощи. Помощи быть не могло. Он прекрасно представлял себе, что именно случится; он пережил это, неподвижно стоя с фонарем в руке возле люка, – пережил все, вплоть до самой последней мучительной детали. Думаю, он переживал это вторично, когда рассказывал мне то, о чем не мог говорить в суде.
– Я видел ясно – так же, как вижу вас сейчас, – что делать мне нечего. Жизнь как будто уже шла от меня. Я мог бы стоять на месте и ждать. Я не думал, что у меня оставалось еще много секунд…
Вдруг выпуск пара прекратился. Шум, по словам Джима, тревожил, но эта внезапная тишина казалась невыносимо гнетущей.
– Я думал, что задохнусь раньше, чем утону, – сказал он. Затем заявил, что не думал о своем спасении.
В его мозгу всплывала, исчезала и снова всплывала одна только отчетливая мысль: восемьсот человек и семь лодок… восемьсот человек и семь лодок.
– Словно чей-то голос нашептывал мне, – взволнованно проговорил он. – Восемьсот человек и семь лодок… и нет времени! Вы только подумайте.
Он наклонился ко мне через маленький столик, а я попытался избежать его взгляда.
– Вы думаете, я боялся смерти? – спросил он голосом очень напряженным и тихим. Он ударил ладонью по столу, и от этого удара запрыгали кофейные чашки. – Я готов поклясться, что не боялся – нет… Клянусь богом, нет!
Он выпрямился и скрестил на груди руки; подбородок его опустился на грудь.
Через высокие окна слабо доносился до нас стук посуды. Раздались громкие голоса, и на галерею вышли несколько человек в прекрасном настроении. Они обменивались шутками, вспоминая катанье на ослах в Каире. Бледный боязливый длинноногий юноша разговаривал с краснолицым чванным путешественником, который высмеивал его покупки, сделанные на базаре.
– Нет, в самом деле, вы думаете, что я был так испуган? – осведомился Джим очень серьезно и решительно.
Компания размещалась за столиками; вспыхивали спички, на секунду освещая невыразительные лица и пошлый блеск белых манишек; жужжание разговаривающих людей, разгорячившихся после обеда, казалось мне нелепым и бесконечно далеким.
– Несколько человек из команды спали на люке номер первый, в двух шагах от меня, – снова заговорил Джим.
Заметьте, что на этом судне на вахте стояли калаши[6]6
Небольшой народ, населяющий две долины в Пакистане.
[Закрыть], команда спала всю ночь, и будили только тех, кто сменял дежурных у нактоуза, вахтенных и рулевого. Джим почувствовал искушение схватить за плечо ближайшего матроса и растолкать его, но не сделал этого. Что-то удержало его руку. Он не боялся – о, нет! – просто он не мог – вот и все. Быть может, он не боялся смерти, но, говорю вам, его пугала паника. Его проклятая фантазия нарисовала жуткое зрелище паники, стремительное бегство, душераздирающие вопли, перевернутые лодки – все самые страшные картины катастрофы на море, о каких он когда-либо слышал. Примириться со смертью он мог, но подозреваю, что он хотел умереть, не видя кошмарных сцен, – умереть спокойно, в трансе. Известная готовность умереть наблюдается довольно часто, но редко встретите вы человека, облеченного в стальную непроницаемую броню решимости, который будет вести безнадежную борьбу до последней минуты: тяга к покою усиливается по мере того, как тает надежда, и побеждает наконец даже жажду жить. Кто из нас не наблюдал такого явления? Быть может, мы сами испытали нечто подобное этому чувству – крайнюю усталость, сознание бесполезности всяких усилий, страстную жажду покоя. Это хорошо известно тем, кто борется с безрассудными силами, – потерпевшим крушение и плывущим в лодках, путешественникам, заблудившимся в пустыне, людям, сражающимся с силами природы или бессмысленным зверством толпы.
Глава VIII
Сколько времени стоял он неподвижно у люка, ожидая с секунды на секунду, что судно опустится под его ногами и поток воды ударит ему в спину и унесет как щепку, я не могу сказать. Не очень долго, – быть может, две минуты. Двое – он не мог их разглядеть – стали переговариваться сонными голосами; где-то послышалось шарканье ног. А над этими слабыми звуками нависла та страшная тишина, какая предшествует катастрофе, – жуткое затишье перед ударом. Тут ему пришло в голову, что, пожалуй, он успеет взбежать наверх и перерезать все тали так, чтобы лодки не затонули, когда судно пойдет ко дну.
На «Патне» был длинный мостик, и все лодки находились наверху – четыре с одной стороны и три с другой, самые маленькие на левом борту, против рулевого аппарата. Джим говорил с беспокойством, боясь, что я ему не поверю. Больше всего он заботился о том, чтобы в нужный момент лодки были наготове. Свой долг он знал и в этом смысле, полагаю, был хорошим помощником.
– Я всегда считал, что нужно быть готовым к худшему, – пояснил он, тревожно вглядываясь в мое лицо.
Я кивком одобрил этот здравый принцип и отвернулся, чтобы не встречаться взглядом с человеком, в котором чудилось мне что-то болезненное.
Он бросился бегом. Колени у него подгибались. Ему приходилось переступать через чьи-то ноги, перепрыгивать через головы. Вдруг кто-то схватил его снизу за куртку, подле него раздался измученный голос. Свет фонаря, который он держал в правой руке, упал на темное лицо, обращенное к нему, глаза молили так же, как и голос. Джим достаточно усвоил язык, чтобы понять слово «вода», это слово было сказано несколько раз тоном настойчивым, умоляющим – почти с отчаянием. Он рванулся, чтобы высвободиться, и почувствовал, как рука обхватила его ногу.
– Бедняга цеплялся за меня, словно утопающий, – выразительно сказал Джим. – Вода, вода! О какой воде он говорил? Что ему было известно? Стараясь говорить спокойно, я приказал ему отпустить меня. Он меня задерживал, время не ждало, люди кругом начинали шевелиться. Мне нужно было время – время, чтобы перерезать канаты лодок. Теперь он овладел моей рукой, и я чувствовал, что он вот-вот заорет. У меня мелькнула мысль, что этого будет довольно, чтобы поднять панику, и я размахнулся свободной рукой и ударил его по лицу. Стекло зазвенело, свет погас, но удар заставил его выпустить меня, и я пустился бежать – я хотел добраться до лодок… я хотел добраться до лодок. Он прыгнул на меня сзади. Я повернулся к нему. Нельзя было заткнуть ему глотку, он пытался кричать. Я чуть не задушил его раньше, чем понял, чего он хочет. Он просил воды – воды напиться; видите ли, пассажиры получали умеренную порцию воды, а с ним был маленький мальчик, которого я несколько раз видел. Ребенок был болен – хотел пить, – и отец, заметив меня, когда я проходил мимо, попросил воды. Вот и все. Мы находились под мостиком, в тесноте. Он все цеплялся за мои руки, невозможно было от него отделаться. Я бросился в каюту, схватил свою бутылку с водой и сунул ему в руки. Он исчез. Тут только я понял, как мне самому хочется пить.
Он оперся на локоть и прикрыл глаза рукой.
Я почувствовал, как мурашки забегали у меня по спине; что-то странное было во всем этом. Пальцы его руки, прикрывавшей глаза, чуть-чуть дрожали. Он прервал короткое молчание:
– Такое случается лишь один раз в жизни. Ну ладно! Когда я добрался наконец до мостика, негодяи спускали одну из лодок с баков. Лодку! Когда я взбегал по трапу, кто-то тяжело ударил меня по плечу, едва не задев голову. Это меня не остановило, и первый механик – к тому времени они подняли его с койки – снова замахнулся подножкой с лодки. Почему-то я был так настроен, что ничему не удивлялся. Все это казалось вполне естественным – и ужасным… ужасным. Я увернулся от несчастного маньяка и поднял его над палубой, словно он был малым ребенком, а он зашептал, пока я держал его на руках: «Не надо! Не надо! Я вас принял за одного из этих…» Я отшвырнул его, он полетел на мостик и покатился под ноги тому маленькому парнишке – второму механику. Шкипер, возившийся у лодки, оглянулся и направился ко мне, опустив голову и ворча, словно дикий зверь. Я не шевельнулся и стоял как каменный. Я стоял так же неподвижно, как эта стена.
Он легонько ударил суставом пальца по стене у своего стула.
– Было так, словно все это я уже видел, слышал, пережил раз двадцать. Я их не боялся. Я опустил кулак, а он остановился, бормоча: «А, это вы! Помогите нам. Живее!» Вот все, что он сказал. Живее! Словно можно было успеть! «Вы хотите что-то сделать?» – спросил я. «Да. Убраться отсюда», – огрызнулся он через плечо. Кажется, тогда я не понял, что именно он имел в виду. К тому времени те двое поднялись на ноги и вместе бросились к шлюпке. Они топтались, пыхтели, толкали, проклинали шлюпку, судно, друг друга, проклинали меня. Вполголоса. Я не шевелился, молчал. Я смотрел, как накреняется судно. Оно лежало совершенно неподвижно, словно на блоках, в сухом доке, но держалось оно вот так. – Он поднял руку ладонью вниз и согнул пальцы.
– Вот так, – повторил он. – Я ясно видел перед собой линию горизонта над верхушкой форштевня; я видел воду там, вдали, черную, сверкающую и неподвижную, словно в заводи; таким неподвижным море никогда еще не бывало, и я не мог это вынести. Видали вы когда-нибудь судно, плывущее с опущенным носом? Судно, которое держится на воде лишь благодаря листу старого железа, слишком ржавого, чтобы можно было его подпереть? Видали? О да – подпереть! Я об этом думал, – я думал решительно обо всем; но можете вы подпереть в пять минут переборку… или хотя бы в пятьдесят минут? Где мне было достать людей, которые согласились бы спуститься туда, вниз? А дерево… дерево! Хватило бы у вас мужества ударить молотком, если бы вы видели эту переборку? Не говорите, что вы бы это сделали, – вы ее не видели; никто бы не сделал. Черт возьми! Чтобы сделать такую штуку, вы должны верить, что есть хоть один шанс на тысячу, хотя бы призрачный; а вы бы не могли поверить. Никто бы не поверил. Вы думаете, я трус, потому что стоял там, ничего не делая, но что бы сделали вы? Что? Вы не можете сказать, никто не может. Нужно иметь время, чтобы оглядеться. Что, по-вашему, я должен был делать? Что толку было пугать до смерти всех этих людей, которых я один не мог спасти, – которых ничто не могло спасти? Слушайте! Это так же верно, как то, что я сижу здесь перед вами…
После каждого слова он быстро переводил дыхание и взглядывал на меня, словно в тревоге не переставал наблюдать за эффектом своей речи. Не ко мне он обращался, – он лишь разговаривал в моем присутствии, вел диспут с невидимым лицом, враждебным и неразлучным спутником его существования – совладельцем его души. То было следствие, которое не судьям вести! То был тонкий и важный спор об истинной сущности жизни, и присутствие судьи было излишне. Джим нуждался в союзнике, сообщнике, соучастнике. Я почувствовал, какому риску себя подвергаю: он мог меня обойти, ослепить, обмануть, запугать, быть может, чтобы я принял решительное участие в диспуте, где никакое решение невозможно, если хочешь быть честным по отношению ко всем призракам – как почтенным, имеющим свои права, так и постыдным, предъявляющим свои требования. Я не могу объяснить вам, его не видавшим и лишь слушающим его слова от третьего лица, – не могу объяснить характер своих чувств. Казалось, меня вынуждали понять непостижимое, и я не знаю, с чем сравнить неловкость такого ощущения. Меня заставляли видеть условность всякой правды и искренность всякой лжи.
Он апеллировал сразу к двум лицам – к лицу, всегда обращенному к дневному свету, и к тому лицу, какое у всех нас – подобно другому полушарию луны – обращено к вечной тьме и лишь изредка видит пугливый пепельный свет. Он заставлял меня колебаться. Я признаюсь в этом, каюсь. Случай был незначительный, если хотите: погибший юноша, один из миллиона, – но ведь он был одним из нас; инцидент, лишенный всякого значения, подобно наводнению в муравейнике, и тем не менее тайна его поведения приковала меня, словно он был представителем своей породы, словно темная истина была настолько важной, что могла повлиять на представление человечества о самом себе…
Марлоу приостановился, чтобы разжечь потухающую сигару, и, казалось, позабыл о своем рассказе; потом неожиданно снова заговорил:
– Конечно, моя вина! Действительно, нечем было интересоваться. Это моя слабость. Его слабость иного порядка. Моя же заключается в том, что я не вижу случайного, внешнего, – не делаю различия между мешком тряпичника и тонким бельем первого встречного. Первый встречный! Вот именно! Я видел стольких людей; с иными я близко соприкасался – все равно как с этим парнем, – и всякий раз я видел перед собой лишь человеческое существо. У меня проклятое демократическое зрение; быть может, это лучше полной слепоты, но никакой выгоды от этого нет – могу вас уверить. Люди ждут, чтобы принимали во внимание их тонкое белье. Но я никогда не мог с энтузиазмом относиться к таким вещам. О, это ошибка. Это ошибка! А потом, в тихий вечер, когда компания слишком разленилась, чтобы играть в вист, приходит время и для рассказа…
Марлоу снова приостановился, быть может, ожидая ободряющего замечания, но все молчали, только хозяин, как бы с неохотой выполняя долг, прошептал:
– Вы так утонченны, Марлоу.
– Кто? Я? – тихо сказал Марлоу. – О нет! Но он – Джим – был утонченным; и как бы я ни старался получше рассказать эту историю, я все равно пропускаю множество оттенков – они так тонки, так трудно передать их бесцветными словами. А он осложнял дело еще и тем, что был так прост, бедняга!.. Клянусь Юпитером, он был удивительным парнем. Он говорил мне, что ни с чем не побоялся бы столкнуться, – это так же верно, как и то, что он сидел передо мной. И ведь он в это верил! Говорю вам, это было удивительно наивно… и грандиозно, грандиозно! Я наблюдал за ним исподтишка, словно заподозрил его в намерении меня взбесить.
Он был уверен, что по чести – заметьте, по чести! – ничто не могло его испугать. Еще с тех пор, как он был «вот таким, совсем мальчишкой», он готовился ко всем трудностям, с какими можно встретиться на суше и на море. Он с гордостью признавался в своей предусмотрительности. Он измышлял всевозможные опасности и способы обороны, ожидая худшего и накопляя силы. Должно быть, он всегда пребывал в состоянии экзальтации. Можете вы это себе представить? Ряд приключений, столько славы, такой победный путь! И каждый день своей жизни венчал он ощущением собственной своей проницательности. Он забылся; глаза его сияли; и с каждым его словом мое сердце, опаленное его нелепостью, все сильнее сжималось. Мне было не до смеха, а чтобы не улыбнуться, я сделал каменное лицо. Он стал проявлять все признаки раздражения.
– Случается всегда неожиданное, – сказал я примирительным тоном. Моя тупость вызвала у него презрительное восклицание: «Ха!» Полагаю, он хотел этим сказать, что неожиданное не могло его затронуть; одно непостижимое могло одержать верх над его подготовленностью. Он был застигнут врасплох и шепотом проклинал море и небо, судно и людей. Все его предали!
Им овладела та высокомерная покорность, которая мешала ему пошевельнуть мизинцем, в то время как остальные трое, отчетливо уяснившие себе требования данной минуты, в отчаянии толкались и потели над шлюпкой. Что-то у них там не ладилось. Очевидно, второпях они как-то ухитрились защемить болт переднего блока шлюпки и, поняв, чем грозит им оплошность, окончательно лишились рассудка. Должно быть, славное это было зрелище: бешеные усилия этих негодяев, которые копошились на неподвижном судне, застывшем в молчании спящего мира, боролись за освобождение шлюпки, ползали на четвереньках, вскакивали в отчаянии, толкались, ядовито огрызались друг на друга – на грани убийства, на грани слез, готовы были вцепиться друг другу в горло, а удерживал их только страх смерти, которая молча стояла за ними, словно непоколебимый и хладнокровный надсмотрщик. О да! Зрелище было недурное.
Он видел это все, мог говорить об этом с презрением и горечью; мельчайшие детали он воспринял каким-то шестым чувством, ибо клялся мне, что стоял в стороне и не смотрел ни на них, ни на шлюпку, – не бросил ни единого взгляда. И я ему верю. Думаю, он был слишком поглощен созерцанием грозно накренившегося судна, угрозой, возникшей в момент полной безопасности, – был зачарован мечом, висящим на волоске над его головой фантазера.
Весь мир застыл перед его глазами, и он легко мог себе представить, как взметнется вверх темная линия горизонта, поднимется внезапно широкая равнина моря – быстрый, спокойный подъем, зверский швырок, зияющая бездна, борьба без надежды, звездный свет, навеки смыкающийся над головой, словно свод склепа, – мятеж юной жизни, черный конец. Он мог это себе представить! Клянусь, всякий бы мог! И не забудьте: он был законченным артистом в этой области, одаренным способностью быстро вызывать видения, предшествующие событиям. И зрелище, какое он вызвал, превратило его в холодный камень; но в мозгу его кружились в дикой пляске хромые, слепые, немые мысли – вихрь страшных калек. Говорю вам, он исповедовался мне, словно я наделен был властью отпускать и брать под стражу. Он опускался вглубь души, надеясь получить от меня отпущение, которое не принесло бы ему никакой пользы. То был один из тех случаев, когда самый священный обман не может принести облегчения, ни один человек не может помочь и даже Творец покидает грешника на произвол судьбы.
Он стоял на штирборте мостика, отойдя подальше от того места, где шла борьба за лодку. А борьбу вели с безумным возбуждением и втихомолку, словно заговорщики. Два малайца по-прежнему сжимали спицы штурвала. Вы только представьте себе действующих лиц в этом, слава богу, единственном эпизоде на море, – представьте себе этих четверых, обезумевших от яростных и тайных усилий, и тех троих, неподвижных зрителей. Они стояли на мостике, над тентом, скрывающим глубокое неведение нескольких сот усталых человеческих существ с их грезами и надеждами, задержанными невидимой рукой на грани гибели. Ибо я не сомневаюсь, что так оно и было: принимая во внимание состояние судна, нельзя себе представить большей опасности.
Те негодяи у лодки недаром обезумели от страха. Откровенно говоря, будь я там, я бы не дал и фальшивого фартинга за то, что судно продержится до конца следующей секунды. И все-таки оно держалось на воде! Эти спящие паломники были обречены совершить свое паломничество и изведать горечь какого-то иного конца. Казалось, Всемогущий, в чье милосердие они верили, нуждался в их смиренном свидетельстве на земле и, глянув вниз, повелел океану: «Не тронь их!» Это спасение я счел бы загадочным и необъяснимым явлением, если б не знал, как выносливо может быть старое железо, – не менее выносливо, чем дух иных людей, с какими нам иногда приходится встречаться, людей, исхудавших как тени и несущих на своих плечах груз жизни. Не менее удивительно, на мой взгляд, и поведение двух рулевых. Их привезли из Эдена вместе с прочими туземцами дать показания на суде. Один из них, страшно застенчивый, с желтой веселой физиономией, был очень молод, а выглядел еще моложе. Помню, как Брайерли спросил его через переводчика, о чем он в то время думал, а переводчик, обменявшись с ним несколькими словами, внушительно заявил:
– Он говорит, что ни о чем не думал.
У другого были терпеливые мигающие глаза, а его косматую седую голову украшал красиво обернутый синий бумажный платок, полинявший от стирки; лицо у него было худое, с запавшими щеками; его коричневая кожа от сети морщин казалась еще темнее. Он объяснял, что подозревал о какой-то беде, постигшей судно, но никакого приказания не получал; он не помнит, чтобы ему отдавали какое-нибудь приказание; зачем же ему было бросать штурвал? Отвечая на следующие вопросы, он передернул тощими плечами и заявил: тогда ему и в голову не приходило, что белые собираются покинуть судно, боясь смерти. Он и теперь этому не верит. Могли быть какие-нибудь тайные причины. Он глубокомысленно замотал своей старой головой. Ага! Тайные причины. Он был человек с большим опытом и желал, чтобы этот белый тюан знал – тут он повернулся в сторону Брайерли, который не поднял головы, – знал, что он приобрел большие знания на службе у белых людей; много лет он служил на море. И вдруг, дрожа от возбуждения, он излил на нас – зачарованных слушателей – поток странно звучащих имен; то были имена давно умерших шкиперов, названия забытых местных судов, – звуки, знакомые и искаженные, словно рука немого времени стирала их в течение нескольких веков. Наконец его прервали. Спустилось молчание – молчание, длившееся по крайней мере минуту и мягко перешедшее в тихий шепот. Этот эпизод явился сенсацией второго дня следствия, затронув всю аудиторию, затронув всех, кроме Джима, который угрюмо сидел с краю на первой скамье и даже не поднял головы, чтобы взглянуть на этого необыкновенного и пагубного свидетеля, казалось, овладевшего какой-то таинственной теорией защиты.
Итак, эти два матроса остались у штурвала судна, остановившегося на своем пути; здесь и настигла бы их смерть, если бы такова была их судьба. Белые не одарили их ни единым взглядом, – быть может, позабыли об их существовании. Во всяком случае Джим о них не вспомнил. Он ничего не мог делать теперь, когда был один. И делать было нечего; оставалось лишь затонуть вместе с судном. Не стоило поднимать из-за этого суматохи. Не так ли? Он ждал, выпрямившись, молчаливый; его поддерживала мысль о какой-то героической рассудительности. Первый механик осторожно перебежал мостик и дернул Джима за рукав:
– Помогите же! Ради бога, идите и помогите!
Затем на цыпочках побежал к лодке, но тотчас же вернулся и снова уцепился за его рукав, умоляя и в то же время ругаясь.
– Кажется, он готов был целовать мне руки, – злобно сказал Джим, – а через секунду он зашептал с пеной у рта: «Будь у меня время, я бы с удовольствием проломил вам череп». Я оттолкнул его. Вдруг он обхватил меня за шею. Черт бы его побрал! Я его ударил. Ударил не глядя. Тогда он, всхлипывая, взмолился: «Не хочешь, что ли, себя самого спасти, проклятый ты трус!» Трус! Он назвал меня проклятым трусом! Ха-ха-ха! Он назвал меня… ха-ха-ха!..
Джим откинулся на спинку стула и весь трясся от смеха. Никогда я не слыхал такого горького смеха. Он упал, словно зловещий туман, на все эти веселые разговоры об ослах, пирамидах, базарах… Затихли голоса людей, беседовавших на длинной, тускло освещенной галерее, бледные пятна лиц одновременно повернулись в нашу сторону, наступило такое глубокое молчание, что звон чайной ложки, упавшей на мозаичный пол веранды, прозвучал тонким серебристым воплем.
– Нельзя так смеяться при всех этих людях, – упрекнул его я. – Это не годится.
Он как будто меня не слышал, но затем поднял глаза и, пристально глядя мимо меня, словно всматриваясь в страшное видение, пробормотал небрежно:
– О, они подумают, что я пьян.
Затем он принял такой вид, как будто никогда больше не произнесет ни слова. Но не тут-то было! Он уже не мог остановиться, как не мог оборвать жизнь одним напряжением воли.