Текст книги "Лорд Джим. Тайфун (сборник)"
Автор книги: Джозеф Конрад
Жанр:
Морские приключения
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 31 страниц) [доступный отрывок для чтения: 12 страниц]
Джозеф Конрад
Лорд Джим. Тайфун
© Книжный Клуб «Клуб Семейного Досуга», 2015
* * *
Полиглот из Бердичева
Биографию Джозефа Конрада запомнить очень просто. В семнадцать лет – матрос. В двадцать семь – капитан. В тридцать семь – первый роман. Если бы не одно «но». Роман «Безумие Олмейера» был написан по-английски. А Джозеф Теодор Конрад Коженьовски был поляком, получил образование во Львове и Кракове, первые четыре года ходил в море на французских судах и начал изучать английский в возрасте двадцати лет. Это не помешало ему стать классиком английской литературы. В статью о нем дотошные википедисты попытались включить список всех английских авторов, признававших влияние Конрада на их собственные тексты. По этому списку можно изучать английский и американский модернизм: непревзойденный стилист, основоположник психологизма в английской прозе…
Тем не менее немалую часть любой статьи о Конраде составляют попытки разобраться, сколько именно языков ему было известно. Попытаемся сделать это и мы. Джозеф Теодор Конрад родился в фамильном поместье под украинским Бердичевом, в семье польского поэта, драматурга, переводчика, участника польского восстания 1863 года Аполлона Коженьовского. Конрад вырос на польской литературе, особенно ценил Болеслава Пруса, критики иногда находят у него заимствование у польских авторов целых сюжетов. Однако будучи уже известным, он мягко отвергал все просьбы польских друзей написать что-нибудь и по-польски. Его единственная попытка перевода с польского на английский была признана несостоятельной: потери перевода, страдавшего буквализмом, оказались слишком велики, чтобы адекватно передать польский текст. Это, кстати, послужило хорошим ответом тем критикам, которые считали, что Конрад писал по-польски и сам себя переводил на английский. Никак нет. Не получалось. Переводчиком всех его романов на польский стала его племянница Анеля Загорська.
Вторым родным для урожденного шляхтича языком был французский. Есть масса свидетельств того, что говорил он по-французски бегло, изысканно и без малейшего акцента. Более того, своей мечтой о море юноша был обязан «Труженикам моря» француза Виктора Гюго.
Сохранилась история ухаживаний Конрада за французской барышней с острова Маврикий. Его предложение руки и сердца было отвергнуто, но не из-за иностранного акцента, а из-за ненадежности положения польского эмигранта во французском флоте. Через четыре года, видимо уже в момент исправления штурманского диплома, выяснилось, что он нелегал, т. к. работает на французских судах без разрешения российского правительства.
Это едва не довело экспрессивного поляка до самоубийства. На семейном совете его дядя и ангел-хранитель, Тадеуш Бобровски, посоветовал перевестись в английский торговый флот, который не имеет соглашения с царским правительством о выдаче и при этом признает французские морские дипломы. А язык, что язык? Придется выучить. Так неожиданно французская литература проиграла английской «битву за маринистику»: Конрад не раз шутил, что английскому он обязан свободой, профессией, друзьями, книгами и самыми яркими переживаниями своей жизни.
С друзьями – особенно показательно. Литературоведы обнаружили, что большинство его героев, например, капитан Мак-Вир из «Тайфуна», сохраняют настоящие фамилии тех, кто плавал вместе с Конрадом. Самой мыслью о том, что может стать английским писателем, он обязан дружбе с Джоном Голсуорси. Слепой случай. Они познакомились на пароходе: известный английский писатель был пассажиром, а Джозеф Конрад служил на этом судне помощником капитана.
Море щедро на друзей. В нем нет иных развлечений, кроме бесед и искреннего интереса к собеседнику. Недаром большинство романов Конрада – это именно рассказ его «альтер эго», капитана Марлоу. Моряки бесподобные рассказчики, у них есть возможность отшлифовать свои истории, «проехав по ушам» всякий раз новых пассажиров. К чести Голсуорси, он сумел убедить колониального штурмана, что его рассказы нужно записывать и публиковать. И нечего переживать и тушеваться. Однако Конрад все же стушевался и признался, что первый роман уже написан. Но Голсуорси его все-таки показал.
Роман «Безумие Олмейера» произвел сильное впечатление на издателя Эдварда Гарнетта. Однако он сомневался по поводу языка – он считал, что текст весьма сильно напоминает перевод с иностранного языка. И поэтому дал почитать рукопись жене. Эта милая леди сумела убедить мужа, что «иностранный акцент» тексту не вредит, а, напротив, вносит своеобразный колорит и освежает английскую грамматику. В самом деле, Конрад пугал лаконичных англичан сложносочиненно-сложноподчиненными предложениями длиной в абзац. Миссис Констанс Гарнетт оказалась не из пугливых. Правда, она настолько не боялась сложных предложений, что позже стала известной переводчицей русских романов. Однако, нам кажется, все гораздо проще: женщины всегда любили моряков.
И еще о друзьях. Конрад был вхож в английские литературные круги, с энтузиазмом встретившие его первые литературные опыты. Все его новые рассказы, повести и романы, прежде чем выйти отдельными книгами, печатались в солидных литературных журналах. Но его финансовое положение оставалось нестабильным: тиражи книг были достаточны для джентльмена, живущего на ренту, но малы для литератора, живущего на гонорары. И кто-то из друзей-литераторов выхлопотал ему королевский ежегодный пансион в сто фунтов стерлингов для гражданских ветеранов (вполне приличные деньги по тем временам – если верить Виктору Гюго, тысячу фунтов стоил новый пароход).
Успех у широкой публики пришел только на тринадцатом его романе «Шанс» (1913). По иронии судьбы, литературные друзья считали его самым слабым из романов Конрада, ведь к тому времени уже были написаны и «Негр с “Нарцисса”», и «Ностромо», и «Сердце тьмы», и «Лорд Джим», считающийся вершиной творчества писателя. Но этот шанс оказался счастливым. После него английская публика записалась в фанаты Конрада, большими тиражами пошли переиздания предыдущих романов и публикация новых – бестселлеров уже только из-за имени автора. Модернисты настолько вошли во вкус бесконечных конрадовских предложений, что вскоре стали писать вообще без знаков препинания и назвали стиль «потоком сознания».
Однако вернемся к загадке. Если относительно трех «основных» языков, на каждом из которых Джозеф Конрад мог бы писать романы, литературоведам уже все ясно, то о других нелитературных познаниях до сих пор только высказываются предположения. Можно предположить, что раз он окончил колледж в австро-венгерском Кракове, то не мог не знать немецкого. А если большая часть его странствий связана с Индокитаем, мог на приличном уровне овладеть малайским.
Судьба распорядилась так, что корабли капитана Конрада ходили не в британских водах. Во французских – в юности, в голландских в Индонезии и бельгийских в Африке – в зрелости (конголезский язык в копилку гипотез?). Это парадоксальным образом позволило англичанам не воспринимать на свой счет его критику колониализма.
Рискнем продолжить ряд предположений о лингвистических способностях также русским языком, и, возможно, литературой. Логично для подданного российской короны: в детстве больше года вместе с отцом он прожил в ссылке в Вологде, где по-польски говорили только ссыльные. Может, оттуда и пессимизм, преимущественно трагические развязки написанных им романов.
Как бы то ни было, напрашивается простой вывод: можно стать классиком английской литературы, начав изучать английский в двадцать лет. Доказано Конрадом. Выучить разговорный язык досконально в столь почтенном возрасте – нельзя. Доказано им же.
С началом Великой войны, которую у нас продолжают называть Первой мировой, бдительность англичан обострилась в поисках немецких шпионов. И бдительные граждане однажды сдали Джозефа Конрада полиции прямо на улице за… иностранный акцент, разоблачающий «шпиона». Он просидел в участке более суток и был освобожден только по просьбе великих соратников – то ли Герберта Уэллса, то ли Джона Голсуорси. Славная компания, верно?
Лорд Джим
Предисловие автора
Да, моя уверенность укрепляется с того момента, когда другая душа ее разделит.
Новалис
Когда этот роман впервые вышел отдельной книгой, стали поговаривать о том, что я переступил пределы мною задуманного. Некоторые критики утверждали, будто произведение, начатое как новелла, ускользнуло из-под контроля автора. Один или двое считали это очевидным и, казалось, этим забавлялись. Они указывали: повествовательная форма имеет свои законы. Они утверждали, что ни один человек не может говорить так долго, а остальные не могут так долго слушать. Это, говорили они, маловероятно.
Поразмыслив в течение приблизительно шестнадцати лет, я не так уже в этом уверен. Известно, что люди – как под тропиками, так и в умеренном климате – просиживали полночи, «рассказывая друг другу сказки». Здесь мы имеем лишь одну сказку, но рассказчик говорил с перерывами, дававшими некоторое облегчение; что же касается выносливости слушателей, то следует принять постулат: история была интересна. Это необходимая предпосылка. Если бы я не верил в то, что она интересна, – я бы никогда не начал ее писать. Что же касается физической выносливости, все мы знаем: иные речи в парламенте произносились в течение шести, а не трех часов, тогда как ту часть книги, в какой дан рассказ Марлоу, можно прочесть вслух меньше чем за три часа. Кроме того, – хотя я выключил все незначительные детали, – мы можем предположить, что в тот вечер подавались прохладительные напитки – стакан минеральной воды или что-нибудь в этом роде, – помогавшие рассказчику продолжать повествование.
Сознаюсь, я задумал написать рассказ, посвященный эпизоду с паломническим судном, – и только. Такова была концепция. Написав несколько страниц, я остался чем-то недоволен и отложил на время исписанные листы. Я не вынимал их из ящика до тех пор, пока покойный мистер Уильям Блеквуд не намекнул, что я должен снова что-нибудь дать в его журнал.
Тогда только я понял, что, отталкиваясь от эпизода с паломническим судном, можно развернуть широкую повесть. Понял я также, что этот эпизод может придать «чувству бытия» колорит простой и яркий. Но все эти настроения и побуждения были в то время довольно туманны и не кажутся мне яснее теперь, по истечении стольких лет.
Те немногие страницы, какие я отложил в сторону, до известной степени повлияли на выбор темы. Но весь эпизод я умышленно переделал заново. Принимаясь за работу, я знал – книга выйдет длинная, хотя и не предвидел, что она растянется на тринадцать номеров журнала.
Иногда мне задавали вопрос, не люблю ли я эту книгу больше всех остальных мной написанных. Я – великий враг фаворитизма и в общественной жизни, и в частной, и даже в тех случаях, когда речь заходит об отношении автора к своим произведениям. Принципиально я не хочу иметь фаворитов; однако не буду утверждать, будто чувствую неудовольствие и досаду, зная, что иные оказывают предпочтение моему Лорду Джиму. Не буду даже говорить, что я отказываюсь понять… Нет! Но однажды случилось так, что я был удивлен и сбит с толку.
Один из моих друзей вернулся из Италии, где беседовал с дамой, которой эта книга не нравилась. Об этом я пожалел, конечно, но удивило меня основание такой неприязни. «Вы знаете, – сказала она, – все это так болезненно».
Приговор заставил меня провести час в тревожных размышлениях. Наконец я пришел к тому заключению, что эта дама ни в коем случае не была итальянкой, хотя я допускаю, что тема до известной степени чужда нормально восприимчивым женщинам. Я сомневаюсь даже в том, была ли она жительницей континента. Во всяком случае, ни один человек, в чьих жилах течет романская кровь, не усмотрел бы ничего болезненного в той остроте, с какой человек реагирует на потерю чести. Подобная реакция либо ошибочна, либо правильна; быть может, ее осудят как искусственную, – и, возможно, мой Джим – тип, встречающийся нечасто. Но я могу заверить своих читателей, что он не является плодом холодного извращенного мышления. И он – не дитя Северных Туманов. Солнечным утром в повседневной обстановке одного из рейдов на Восток видел я, как он прошел мимо – умоляющий, выразительный, в тени облака, безмолвный. Таким он и должен быть. И мне подобало со всем сочувствием, на какое я был способен, найти нужные слова, чтобы о нем рассказать. Он был одним из нас.
Джозеф Конрад, июнь 1917
Глава I
Ростом он был шесть футов, – пожалуй, на один-два дюйма меньше, сложения крепкого и шел прямо на вас, слегка сгорбившись, опустив голову и пристально глядя исподлобья, что заставляло думать о быке, бросающемся в атаку. Голос у него был глубокий, громкий, а держался он так, словно упрямо настаивал на признании своих прав. Однако ничего враждебного в этом не было; казалось, это требование признания вызвано было необходимостью и, видимо, относилось в равной мере и к нему самому, и ко всем остальным. Он всегда был одет безукоризненно, с ног до головы – в белом, и пользовался большой популярностью в различных восточных портах, где зарабатывал себе на жизнь, служа морским клерком у торговцев корабельным такелажем и прочими предметами снабжения судов.
Морскому клерку не нужно сдавать никаких экзаменов, но он должен отличаться сноровкой и проявлять ее на практике. Его работа заключалась в том, чтобы на катере под парусом или на веслах обгонять других морских клерков, первым подплывать к судну, готовому бросить якорь, и весело приветствовать капитана, вручая ему проспект судового поставщика; когда же капитан сходит на берег, морской клерк должен уверенно, но без чванства направить его к большой, похожей на пещеру лавке, где можно найти большой выбор напитков и съестных припасов, необходимых на судне. Там имеется решительно все, чтобы сделать судно красивым и пригодным к плаванию, начиная с крюков для цепи и кончая листовым золотом для украшения кормы, и продавец встречает там, словно родного брата, любого капитана, которого никогда раньше не видел. Там вы найдете и прохладную гостиную с креслами, бутылками, сигарами, письменными принадлежностями и копией портовых правил, и радушный прием, который растапливает соль, за три месяца плавания накопившуюся в сердце моряка. Знакомство, таким образом завязанное, вы поддерживаете, благодаря ежедневным визитам морского клерка, до тех пор, пока судно остается в порту. К капитану клерк относится как верный друг и внимательный сын; проявляет терпение Иова и беззаветную преданность женщины и держит себя как веселый и добрый малый. Позже посылается счет. Прекрасное и гуманное занятие! Вот почему хорошие морские клерки встречаются столь редко. Если морской клерк, наделенный сноровкой, вдобавок еще и знаком с морем, хозяин платит ему хорошие деньги и дает кое-какие поблажки.
Джим всегда получал хорошее жалованье и пользовался такими поблажками, какие завоевали бы верность врага. Тем не менее, столкнувшись с черной неблагодарностью, он бросал работу и уезжал. Объяснения, какие он давал своим хозяевам, были явно несостоятельными… «Проклятый болван!» – говорили хозяева, как только он поворачивался к ним спиной. Таково было их мнение о его утонченной чувствительности.
Белые, жившие на побережье, и капитаны судов знали его просто как Джима – и только. Имелась у него, конечно, и фамилия, но он был заинтересован в том, чтобы она не произносилась. Его инкогнито, продырявленное, словно решето, имело целью скрывать не личность, но факт. Когда же факт пробивался сквозь инкогнито, Джим внезапно покидал порт, где в тот момент находился, и отправлялся в другой порт – обычно дальше на восток. Он держался морских портов, ибо был моряком в изгнании, – моряком, оторванным от моря, и отличался той сноровкой, какая хороша лишь для работы морского клерка. Он и отступал в строгом боевом порядке туда, где восходит солнце, а факт следовал за ним, прорываясь случайно, но неизбежно. Так – по мере того как шли годы – о Джиме узнавали в Бомбее, Калькутте, Рангуне, Пенанге, Батавии, – и в каждом из этих портов его знали просто как Джима, морского клерка. Впоследствии, когда острая реакция на то, что невыносимо, окончательно оторвала его от морских портов и белых людей и увлекла в девственные леса, малайцы лесного поселка, где он пожелал скрыть свой прискорбный дар, прибавили словечко к его односложному инкогнито. Они называли его Тюан Джим, что соответствует Лорду Джиму.
Он вышел из пасторской семьи – этого приюта благочестия и мира, откуда выходят многие капитаны торговых судов. Отец Джима обладал тем ограниченным знанием непознаваемого, какое необходимо для праведной жизни обитателей коттеджей и не нарушает спокойствия духа тех, кому непогрешимое провидение разрешает жить в богатых особняках. Маленькая церковь на холме виднелась, словно мшистая серая скала, сквозь рваную завесу листвы. Здесь стояла она столетия, но деревья вокруг помнят, должно быть, как был положен первый камень. Внизу – у подножия холма – мягкими тонами отсвечивал красный фасад пасторского дома, окруженного лужайками, клумбами и соснами; позади дома находился фруктовый сад, налево – мощеный скотный двор, а к кирпичной стене лепилась покатая стеклянная крыша оранжереи. Здесь семья жила в течение нескольких поколений; но Джим был одним из пяти сыновей, и когда, начитавшись легкой беллетристики, он обнаружил свое призвание моряка, его немедленно отправили на «учебное судно для офицеров торгового флота».
Там он познакомился с тригонометрией и научился лазить по реям. В общем его любили. По навигации он занимал третье место и был гребцом на первом катере. Здоровый, не подверженный головокружениям, он проворно и ловко взбирался на верхушки мачт. Его пост был на фор-марсе, и с презрением человека, которому суждено жить среди опасностей, частенько смотрел он оттуда вниз на мирное полчище крыш, перерезанное надвое темными волнами потока; разбросанные по окраинам фабричные трубы вздымались перпендикулярно грязному небу, – трубы тонкие, как карандаш, и, как вулкан, изрыгающие дым. Он видел, как отчаливали большие корабли, бесконечной лентой двигались широкие паромы и плавали лодки там, внизу, под ним, – а вдали мерцал туманный блеск моря и надежда на волнующую жизнь в мире приключений.
На нижней палубе, под гул двухсот голосов, он забывался и заранее мысленно переживал жизнь на море, о которой знал из книг. Он видел себя: то он спасает людей с тонущих судов, то в ураган срубает мачты, или с веревкой плывет по волнам прибоя, или, потерпев крушение, одиноко бродит, босой и полуголый, по не покрытым водой рифам в поисках ракушек, которые отсрочили бы голодную смерть. Он сражался с дикарями под тропиками, усмирял мятеж, вспыхнувший во время бури, и на маленькой лодке, затерянной в океане, поддерживал мужество в отчаявшихся людях – всегда преданный своему долгу и непоколебимый, как герой из книжки…
– Что-то неладно, все сюда!
Он вскочил на ноги. Мальчики взбегали по трапам. Сверху доносились крики, топот. Выбравшись из люка, он застыл на месте, ошеломленный.
Были сумерки зимнего дня. С полудня ветер стал свежеть, приостановив движение на реке, и теперь дул с силой урагана; его прерывистый гул походил на залпы огромных орудий, бьющих через океан. Дождь был косой, ниспадала хлещущая сплошная завеса; изредка перед глазами Джима вставали грозно надвигающиеся волны, маленькое суденышко металось у берега; неподвижные строения вырисовывались в плавучем тумане; тяжело раскачивались широкие паромы на якоре, поднимались и опускались огромные пристани, задушенные брызгами. Следующий порыв ветра, казалось, все это начисто смел. Воздух словно состоял из одних брызг. Было в этом шторме какое-то злобное упорство, яростная настойчивость в визге ветра, в диком смятении земли и неба, – ярость, как будто направленная против него, и в страхе он затаил дыхание. Он стоял неподвижно. А ему казалось, что его подхватил вихрь.
Его толкали.
– Спустить катер!
Мальчики пробежали мимо него. Каботажное судно, шедшее к пристани, врезалось в стоявшую на якоре шхуну, и один из инструкторов учебного судна был свидетелем этого происшествия. Мальчики облепили поручни, сгрудились у шлюпбалок.
– Авария! Как раз перед нами. Мистер Симонс видел.
Его отпихнули к бизань-мачте, и он ухватился за снасти. Старое ошвартованное учебное судно дрожало всем корпусом, опуская нос под ударами ветра, а снасти низким басом тянули песню о днях его юности на море.
– Спускайте!
Джим видел, как шлюпка быстро опустилась за борт, и бросился к поручням. Раздался плеск.
– Отдать концы!
Он перегнулся через поручни. Вода у борта кипела и пенилась. В темноте виден был катер, весь во власти ветра и волн, которые на секунду прижали его борт о борт к судну. Слабо донесся чей-то голос с катера:
– Гребите сильней, ребята, если хотите кого-нибудь спасти! Гребите сильней!
И вдруг катер, подбросив высоко нос – весла были подняты, – перескочил через волну и разорвал чары, наложенные на него волнами и ветром.
Джим почувствовал, как кто-то схватил его за плечо.
– Опоздал, мальчуган!
Капитан учебного судна опустил руку на плечо мальчика, как будто собиравшегося прыгнуть за борт, и Джим, мучительно сознавая свое поражение, поднял на него глаза. Капитан сочувственно улыбнулся.
– В следующий раз тебе повезет. Это тебя научит быть расторопнее.
Громкими радостными криками приветствовали катер. Наполовину залитый водой, он вернулся, танцуя на волнах, а на дне его копошились в воде два измученных человека. Грозный шум ветра и моря казался Джиму не стоящим внимания – тем сильнее он сожалел о том, что испугался их бессильной угрозы. Теперь он знал, как нужно к ней относиться, он думал, что шторм ему нипочем. Он сумеет встретить и более серьезную опасность – лучше, чем кто бы то ни было другой. От страха не осталось и следа. Тем не менее в тот вечер он мрачно держался в стороне, а носовой гребец катера – мальчик с девичьим лицом и большими серыми глазами – был героем палубы. Его обступили, с любопытством расспрашивали. Он рассказывал:
– Я увидел его голову на волнах и опустил багор в воду. Крючок зацепился за его штаны, а я чуть не упал за борт; я думал, что упаду, но тут старый Симонс выпустил румпель и ухватил меня за ноги – лодка едва не опрокинулась. Симонс – славный старик. Беда невелика, что он на нас ворчит. Он все время ругался, пока держал меня за ногу, но этим он только хотел дать мне понять, чтобы я не выпускал багор. Старик Симонс ужасно волнуется, правда! Нет, я поймал не того маленького белокурого, а другого – большого, с бородой. Когда мы его вытащили, он простонал: «Ох, моя нога! Моя нога!» – и закатил глаза. Подумайте только: такой здоровый парень – и падает в обморок, словно девушка. Разве мы с вами потеряли бы сознание из-за какой-то царапины багром? Я бы не потерял! Крючок вошел ему в ногу вот на такой кусок. – Он показал багор, принесенный для этой цели вниз, и вызвал сенсацию. – Нет, глупости! Крючок, конечно, вырвал клок мяса, но штаны выдержали. Кровь так и хлестала!
Джим решил, что то было суетное тщеславие, достойное сожаления. Буря пробудила героизм столь же фальшивый, как фальшива была и самая угроза шквала. Он сердился на чудовищное смятение земли и неба, заставшее его врасплох и постыдно задушившее благородную готовность встретить опасность. Отчасти он был рад, что не попал на катер, ибо достиг большего, оставаясь на борту. Знания его стали шире, чем у тех, кто участвовал в деле. Если все утратят мужество, он один – в этом он был уверен – сумеет встретить фальшивую угрозу ветра и волн. Он знал, чего она стоит. Ему – беспристрастному зрителю – она казалась достойной презрения. Он сам не ощущал ни малейшего волнения, и потрясающее событие закончилось тем, что, отделившись незаметно от шумной толпы мальчиков, Джим ликовал, вновь убедившись в своей жажде приключений и многогранном своем мужестве.