Текст книги "Лорд Джим. Тайфун (сборник)"
Автор книги: Джозеф Конрад
Жанр:
Морские приключения
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 31 страниц) [доступный отрывок для чтения: 12 страниц]
Глава XVIII
Шесть месяцев спустя мой друг, владелец рисовой фабрики – циничный пожилой холостяк, пользовавшийся репутацией сумасброда, – написал мне письмо, решив на основании моей теплой рекомендации, что я не прочь услышать о Джиме, и распространился о его достоинствах. Он оказался тихим и дельным.
«Не находя в своем сердце ничего, кроме покорной терпимости к представителям моей породы, я жил до настоящего времени один в доме, который даже в этом жарком климате может показаться слишком большим для одного человека. Не так давно я ему предложил жить со мной. Кажется, промаха я не сделал».
Читая это письмо, я подумал, что в отношении Джима мой друг проявил не только терпимость – нет, это было начало подлинной привязанности. Конечно, он приводил своеобразные доводы. Прежде всего Джим в этом климате не утратил своей свежести. «Будь он девушкой, – писал мой друг, – можно было бы сказать, что он цветет, цветет скромно, как фиалка, а не как эти вульгарно-крикливые тропические цветы».
Джим прожил в доме полтора месяца и ни разу еще не попытался хлопнуть моего друга по спине, назвать «стариной» или дать понять ему, что он – дряхлое ископаемое. Не отличался Джим и несносной болтливостью, свойственной молодым людям. «Характер хороший, говорить ему не о чем, отнюдь не умен, к счастью», – писал мой друг. Но, видимо, Джим был все же достаточно умен, чтобы спокойно ценить его остроумие и в то же время забавлять его своей наивностью.
«Молоко на губах у него еще не обсохло, и теперь, когда у меня появилась блестящая идея дать ему комнату в доме и обедать вместе, я себя чувствую не таким дряхлым. На днях ему пришло в голову встать и пройти по комнате с единственной целью открыть мне дверь, и я почувствовал себя ближе к человечеству, чем был все эти годы. Забавно, не правда ли? Конечно, я догадываюсь, – есть тут какой-то ужасный маленький грешок, и вам о нем известно, но, если он действительно ужасен, мне кажется, можно постараться его простить. Я лично заявляю, что не могу заподозрить его в проступке более серьезном, чем набег на фруктовый сад. Неужели дело обстоит более серьезно? Быть может, вам следовало бы мне сказать; но мы оба давно ударились в святость, и вы, пожалуй, позабыли о том, что и мы в свое время грешили. Может случиться, что когда-нибудь я вас об этом спрошу, и тогда, надеюсь, вы мне скажете. Мне не хочется его расспрашивать, пока я не имею понятия о том, что это такое. Кроме того, сейчас еще слишком рано. Пусть он еще несколько раз откроет для меня дверь…»
Вот что писал мой друг. Я был очень доволен – Джимом, тоном письма, собственной своей проницательностью. Видимо, я знал, что делал. Я поступил правильно. А что, если случится что-нибудь неожиданное и чудесное? В тот вечер, отдыхая в кресле под тентом на юте моего судна, стоявшего в гавани Гонконга, я заложил в пользу Джима первый камень испанского замка.
Я сделал рейс на север, а когда вернулся, меня ждало еще одно письмо от моего друга. Этот конверт я вскрыл прежде всего.
«Насколько мне известно, столовые ложки не пропали, – так начиналось письмо. – Впрочем, я не потрудился об этом осведомиться. Он уехал, оставив на обеденном столе официальную записочку с извинениями, – записочку или очень глупую, или бессердечную. Быть может, и то и другое, – а мне нет никакого дела. Разрешите вам сообщить, на случай, если у вас имеются в запасе еще какие-нибудь таинственные молодые люди, что я свою лавочку закрыл окончательно и навсегда. Это последнее сумасбродство, в каком я повинен. Не подумайте, что меня это задело, но на теннисных площадках очень о нем сожалеют, и я в своих же интересах придумал правдоподобное объяснение и сообщил в клубе…»
Я отбросил листок в сторону и стал разбирать кучу писем на своем столе, пока не наткнулся на почерк Джима. Можете вы этому поверить? Один шанс из сотни. Но всегда подвертывается этот сотый шанс. Вынырнул в более или менее жалком состоянии маленький второй механик с «Патны» и получил временную работу на рисовой фабрике – ему поручили смотреть за машинами.
«Я не мог вынести фамильярности этой скотины, – писал Джим из морского порта, отстоящего на семьсот миль к югу от того места, где он мог кататься как сыр в масле. – Сейчас я поступил к Эгштрему и Блэку – судовым поставщикам: временно служу у них – ну, скажем, курьером, если называть вещи своими именами. Я сослался на вас – это была моя рекомендация: вас они, конечно, знают, и, если вы можете написать словечко в мою пользу, место останется за мной».
Я был придавлен развалинами своего замка, но, конечно, исполнил его просьбу и написал. К концу года мне пришлось отправиться в те края, и там я имел случай с ним повидаться.
Он все еще служил у Эгштрема и Блэка, и мы встретились в комнате, которую они называли «наша приемная». Комната сообщалась с лавкой. Джим только что вернулся с судна и, увидев меня, опустил голову, готовясь к стычке.
– Что вы имеете сказать в свое оправдание? – начал я, как только мы обменялись рукопожатием.
– То, что я вам писал, – ничего больше, – упрямо сказал он.
– Парень стал болтать? – спросил я.
Он взглянул на меня, смущенно улыбаясь.
– О нет! Он не болтал. Он держал себя так, словно нас связала какая-то тайна. Напускал на себя таинственность всякий раз, как я приходил на фабрику; подмигивал мне почтительно, как будто хотел сказать: «Мы-то с вами знаем». Мерзко подлизывался, фамильярничал…
Он бросился на стул и уставился на свои ноги.
– Как-то раз мы остались вдвоем, и парень осмелился сказать: «Ну, мистер Джеймс», – меня называли там мистером Джеймсом, словно я был сыном хозяина. – «Ну, мистер Джеймс, вот мы опять вместе. Здесь лучше, чем на старом судне, не правда ли?» Не возмутительно ли это? Я посмотрел на него, а он принял глубокомысленный вид. «Не беспокойтесь, сэр, – говорит. – Я сразу могу узнать джентльмена и понимаю, как должен джентльмен чувствовать. Надеюсь все же, что вы оставите за мной это место. Мне тоже туго пришлось из-за скандала с этой проклятой старой “Патной”».
Это было ужасно. Не знаю, что бы я ему сказал, если бы в это время не услышал голоса мистера Дэнвера, звавшего меня из коридора. Было время завтрака. Мы вместе с мистером Дэнвером прошли через двор и сад к бунгало. Он начал, по своему обыкновению, ласково надо мной подтрунивать… Кажется, он ко мне привязался…
Джим минутку помолчал.
– Да, я знаю, – он ко мне привязался. Вот почему мне было так тяжело. И такой чудный человек! В то утро он взял меня под руку… Он тоже был со мной фамильярен.
Джим отрывисто рассмеялся и опустил голову.
– Когда я вспомнил, как эта скотина со мной разговаривала, – начал он вдруг дрожащим голосом, – мне невыносимо было думать о себе… Вы понимаете?
Я кивнул головой.
– Ведь он относился ко мне скорее как отец! – воскликнул он, и голос его оборвался. – Мне пришлось бы ему сказать. Я не мог это так оставить, не правда ли?
– Ну и что же? – прошептал я немного погодя.
– Я предпочел уйти, – медленно сказал он. – Это дело нужно похоронить.
Из лавки доносился сварливый, напряженный голос Блэка, ругавшего Эгштрема. Много лет они вместе вели дело, и каждый день, с того момента как раскрывались двери и до последней минуты перед закрытием, Блэк, маленький человечек с прилизанными черными волосами и грустными глазами-бусинками, бранился неустанно, въедливо, с каким-то плаксивым бешенством. Эта вечная ругань была явлением самым обычным в их конторе; даже посетители очень скоро переставали обращать на нее внимание и лишь изредка бормотали: «Вот надоело!» – или вскакивали и закрывали дверь приемной. Эгштрем, угловатый грузный скандинавец, суетливый, с огромными светлыми бакенбардами, отдавал распоряжения, проверял фактуры, счета или писал письма за высокой конторкой в лавке и, не обращая внимания на крики, держал себя так, будто был абсолютно глух. Лишь время от времени он досадливо произносил: «Шш!..» – но это «шш» ни малейшего впечатления не производило, да он его и не ждал.
– Здесь ко мне очень прилично относятся, – сказал Джим. – Блэк – прохвост, но Эгштрем – славный парень.
Он поспешно встал и подошел размеренными шагами к окну, где на штативе стоял телескоп, обращенный к рейду.
– Вон судно входит в порт; его застал штиль, и оно все утро простояло за рейдом, – сказал он терпеливо. – Я должен отправляться на борт.
Мы молча пожали друг другу руки, и он направился к двери.
– Джим! – крикнул я.
Он был уже у двери и оглянулся.
– Вы… вы, быть может, отказались от счастья.
Он вновь подошел ко мне.
– Такой чудесный старик, – сказал он. – Но как я мог? Как я мог? – Губы его дрогнули. – Здесь это не имеет значения.
– О, вы… вы… – начал я. Тут мне пришлось поискать подходящее слово, а когда я убедился, что такого слова нет, он уже ушел.
Из лавки донесся низкий ласковый голос Эгштрема, беззаботно говорившего:
– Это «Сара Грэнджер», Джимми. Постарайтесь первым попасть на борт.
Тотчас же ввязался Блэк и завизжал, как разъяренный какаду:
– Скажите капитану, что у нас лежат его письма! Это его заманит. Слышите, мистер… как вас там?
Джим поспешил ответить Эгштрему, и в тоне его было что-то мальчишеское:
– Ладно. Я устрою гонку.
Кажется, в этих тягостных обязанностях он нашел хорошую сторону: можно было устраивать гонки.
В тот рейс я больше его не видел, но в следующий раз – судно было зафрахтовано на шесть месяцев – я отправился в контору. На расстоянии десяти шагов от двери я услышал брань Блэка, а когда я вошел, он бросил на меня грустный взгляд. Эгштрем, расплываясь в улыбке, направился ко мне, протягивая свою большую костлявую руку:
– Рад вас видеть, капитан… Шш… Так и думал, что вы скоро сюда заглянете. Что вы сказали, сэр? Шш… Ах, Джим! Он от нас ушел. Пойдемте в приемную…
Когда захлопнулась дверь, напряженный голос Блэка стал доноситься слабо, как голос человека, отчаянно ругающегося в пустыне.
– И поставил нас в пренеприятное положение. Должен сказать, скверно с нами обошелся…
– Куда он уехал? Вам известно? – спросил я.
– Нет. И смысла не было спрашивать, – сказал Эгштрем. Он стоял передо мной – любезный, неуклюже опустив руки; на помятом синем саржевом жилете низко висела тонкая серебряная часовая цепочка. – Такой человек не едет в определенное место.
Я был слишком озабочен новостью, чтобы спрашивать объяснения этой фразы. Эгштрем продолжал:
– Он от нас ушел… позвольте-ка, ушел в тот самый день, когда прибыл пароход с паломниками, возвращавшийся из Красного моря; две лопасти винта у него были сломаны. Это случилось три недели назад.
– Не было ли каких-нибудь разговоров о происшествии с «Патной»? – спросил я, ожидая худшего.
Он вздрогнул и посмотрел на меня, словно я был волшебником.
– Да, в самом деле. Откуда вы знаете? Кое-кто говорил об этом. Здесь собрались один или два капитана, управляющий технической конторой Ванло в порту, еще двое или трое и я. Джим тоже был здесь – стоял с сандвичем и стаканом пива в руке; когда мы заняты – вы понимаете, капитан, – нет времени завтракать по-настоящему. Он стоял вот у этого стола, а мы все столпились у телескопа и смотрели, как этот пароход входит в гавань. Тут управляющий от Ванло начал говорить о капитане «Патны»: как-то он делал для него какие-то починки; затем он нам рассказал, какая это была старая развалина и сколько денег он из нее выжимал. К слову он упомянул о последнем ее плавании, и тут мы все вступили в разговор. Один говорил одно, другой – другое… ничего особенного – то, что сказали бы и вы, и всякий человек. Немного посмеялись. Капитай О’Брайн с «Сары Грэнджер» – грузный крикливый старик с палкой, – он сидел вот в этом кресле и прислушивался к разговору. Вдруг как стукнет своей палкой по полу и заорет: «Негодяи!» Мы все так и подпрыгнули. Управляющий от Ванло подмигивает нам и спрашивает: «В чем дело, капитан О’Брайн?» – «В чем дело, в чем дело». Тут старик раскричался. «Над чем смеетесь? Это дело не шуточное. Оскорбление всему человечеству – вот что это такое! Я бы застыдился, если бы меня увидели в одной комнате с кем-нибудь из этих парней. Да, сэр!» Он встретил мой взгляд, и из вежливости я вынужден был сказать: «Негодяи. Ну конечно, капитан О’Брайн. Мне самому не хотелось бы видеть их здесь, так что в этой комнате вы находитесь в полной безопасности. Не хотите ли выпить чего-нибудь прохладительного?» – «К черту ваше прохладительное, Эгштрем! – кричит он, сверкая глазами. – Если я захочу пить, я и сам потребую. Нужно отсюда уходить. Воздух здесь сейчас испортился». Тут все не выдержали – расхохотались и один за другим последовали за стариком. И вот, сэр, этот проклятый Джим кладет сандвич, который он держал в руке, обходит стол и направляется ко мне; его стакан с пивом стоит нетронутый. «Я ухожу», – говорит. И больше ни слова. «Еще нет и половины второго, – говорю я, – можете урвать минутку и покурить». Я думал, он говорит, что пора ему отправляться на работу. Когда же я понял, что он задумал, у меня руки так и опустились. Знаете ли, не всякий день повстречаешь такого человека; парусной лодкой управлял как черт; готов был в любую погоду выходить в море навстречу судам. Не раз бывало, какой-нибудь капитан зайдет сюда и первым делом говорит: «Где это вы раздобыли такого морского агента, Эгштрем? Сумасшедший сорви-голова! На рассвете я еле-еле нащупывал дорогу, как вдруг смотрю – летит из тумана прямо мне под ноги лодка, полузалитая водой. Брызги перелетают через мачту, два перепуганных негра сидят на дне, а какой-то черт у румпеля орет: “Эй! Эй! Судно! Алло! Капитан! Эй! Эй! Агент Эгштрема и Блэка первым говорит с вами. Эй! Эй! Эгштрем и Блэк. Алло! Эй!” Расталкивает негров, кричит во все горло, прыгает на нас и орет мне, чтобы я ставил паруса, а он введет меня в гавань. Черт, а не человек! Никогда в своей жизни не видал, чтобы так обращались с лодкой. И ведь не пьян, а? А когда поднялся на борт – вижу: такой тихий, вежливый парень… и краснеет, словно девушка…» Говорю вам, капитан Марлоу, когда Джим выходил в море навстречу незнакомому судну, никто не мог с нами соперничать. Остальным поставщикам только и оставалось, что удерживать старых покупателей, и…
Эгштрем, видимо, был сильно расстроен.
– Да, сэр. Похоже было на то, что он готов отправиться в море за сто миль в старой калоше, чтобы заполучить судно для фирмы. Если бы фирма принадлежала ему и нужно было ее еще на ноги поставить, он бы и то не мог сделать большего… А теперь вдруг… совсем неожиданно. Вот я и подумал: «Ого! Хочет прибавки жалованья… вот в чем тут дело». «Ладно, – говорю я, – не к чему поднимать шум, Джимми. Скажите только: сколько вы хотите? Всякое разумное требование будет удовлетворено». Он поглядел на меня так, словно старался проглотить что-то, застрявшее у него в горле. «Я не могу оставаться у вас». – «Что за дурацкая шутка?» – спрашиваю я. Он покачал головой, а я по глазам его увидел, что он как будто уже ушел. Тут я на него накинулся и стал ругать. «От кого это вы бежите? – спрашиваю. – Кто вам пришелся не по вкусу? Что вас задело? Да у вас ума меньше, чем у крысы, – крыса и та не побежит с хорошего судна. Где вы думаете получить лучшее место, такой-сякой?» Уверяю вас, я его здорово отделал. «Эта фирма не потонет», – говорю. А он вдруг как подскочит. «Прощайте, – говорит и кивает мне головой, словно какой-нибудь лорд, – вы неплохой парень, Эгштрем. Даю вам слово, если бы вы знали причину, вы бы не стали меня задерживать». – «Это, – говорю, – величайшая ложь. Я знаю, чего хочу». Он так меня взбесил, что я даже расхохотался. «Неужели не можете подождать хоть минутку, чтобы выпить этот стакан пива, чудак человек?» Не знаю, что это на него нашло; он как будто дверь не мог найти; уверяю вас, капитан, забавное было зрелище. Я сам выпил это пиво. «Ну уж коли вы так спешите, пью за ваше здоровье из вашего же стакана, – сказал я ему. – Только запомните мои слова: если будете продолжать эту игру, вы скоро увидите, что земля для вас слишком мала – вот и все». Он бросил на меня мрачный взгляд и выбежал из комнаты, а лицо у него было такое, что хоть ребят пугай.
Эгштрем с горечью фыркнул и расчесал узловатыми пальцами белокурые бакенбарды.
– С тех пор так и не могу найти порядочного человека. Одни неприятности. А разрешите спросить, капитан, как это вы на него наткнулись?
– Он был помощником на «Патне» в то плавание, – сказал я, чувствуя, что обязан дать какое-то объяснение.
С минуту Эгштрем сидел неподвижно, запустив пальцы в бакенбарду, а затем разразился:
– А кому какое до этого дело, черт возьми?
– Полагаю, что никому… – начал я.
– И чего он, черт возьми, решил уйти?
Вдруг он засунул в рот левую бакенбарду и, пораженный какой-то мыслью, воскликнул:
– Черт! А ведь я ему сказал, что земля окажется слишком для него мала…
Глава XIX
Я вам рассказал эти два эпизода, дабы показать, что он с собой проделывал в новых условиях жизни. Таких эпизодов было много, – больше, чем можно пересчитать по пальцам.
Все они были равно окрашены той высокомерной нелепостью, какая делает их глубоко трогательными. Отбрасывать свой хлеб насущный, чтобы руки были свободны для борьбы с призраком, – это может быть актом прозаического героизма. Люди поступали так и раньше (хотя мы, пожившие на своем веку, знаем прекрасно, что не душа, но голодное тело делает человека отщепенцем), а те, что были сыты и намеревались быть сытыми всю жизнь, аплодировали такому почетному безумию. Он действительно был несчастен, ибо никакое безрассудство не могло его увести от нависшей тени. Всегда храбрость его оставалась под сомнением.
Да, по-видимому, нельзя уничтожить призрак факта. Вы можете ему противостоять или избегать его, а мне приходилось встречать людей, которые подмигивали знакомым теням. Видимо, Джим был не из тех, что подмигивают; но я так никогда и не мог решить, какова его линия поведения – избегает ли он своего призрака или ему противостоит. Я изощрял свою проницательность и в результате обнаружил лишь то, что различие меж тем и другим слишком неясно, как бывает и со всеми нашими поступками, – определенно решить это было нельзя. Здесь могло быть и бегство, и своеобразная манера вести борьбу.
Людям заурядным он вскоре стал известен как непоседа, ибо то была самая забавная сторона его поведения. Спустя некоторое время о нем знали все, он, несомненно, пользовался известностью в круге своих скитаний, а диаметр этого круга равнялся приблизительно трем тысячам миль; так знает вся округа какого-нибудь сумасброда. Например, в Бангкоке, где он нашел место у братьев Юкер, фрахтовщиков и торговцев тиковым деревом, жалко было смотреть, как он разгуливает при свете дня, лелея свою тайну, которая была известна всем, вплоть до бревен на реке. Шомберг, содержатель отеля, где жил Джим, волосатый эльзасец с мужественной осанкой и складочное место всех скандальных сплетен, сообщал, бывало, опершись обоими локтями о стол, приукрашенную версию истории Джима какому-нибудь посетителю, который жаждал новостей наравне с более дорогими напитками.
– И заметьте, он один из лучших парней, каких вам приходилось встречать, – великодушно заканчивал эльзасец свой рассказ, – выдающийся человек.
В пользу случайных посетителей заведения Шомберга говорит тот факт, что Джим ухитрился прожить в Бангкоке целых шесть месяцев. Я заметил, что люди, совершенно его не знавшие, привязывались к нему, как привязываешься к милому ребенку. Он всегда был сдержан, но, казалось, самая его внешность, его волосы, глаза, улыбка завоевывали ему друзей, где бы он ни появлялся. И, конечно, он был не дурак. Я слышал, как Зигмунд Юкер (уроженец Швейцарии) – кроткое создание, измученное жестокой диспепсией и так сильно хромавшее, что голова его склонялась градусов на сорок пять в сторону при каждом его шаге, – заявил ободрительно:
– Для такого молодого человека он отличается большими способностями.
– Почему не послать его вглубь страны? – с тревогой намекнул я: Братья Юкер владели концессиями и тисовыми лесами внутри страны. – Если, как вы говорите, у него есть способности, он совладает с работой. И физически он к этому приспособлен. Здоровье у него превосходное.
– Ах! Великое дело в этой стране уберечься от диспепсии! – завистливо вздохнул бедный Юкер и украдкой поглядел на свой больной живот. Когда я уходил от него, он задумчиво барабанил пальцами по столу и бормотал:
– Это идея! Это идея!
К несчастью, в тот самый вечер в отеле произошел неприятный инцидент.
Не могу сказать, чтобы я сильно порицал Джима, но инцидент поистине был прискорбный. Он относился к категории жалких трактирных ссор, а противником Джима был датчанин с неприятными глазами, – один из тех парней, что пишут на визитных карточках под своей никому неведомой фамилией: «Первый лейтенант Королевского Сиамского Флота». Парень, конечно, на биллиарде играть не умел, но, кажется, не любил быть битым. Он выпил достаточно, чтобы разозлиться после шестой партии, и сделал какое-то презрительное замечание по адресу Джима. Большая часть присутствовавших этих слов не слыхала, а у тех, что слышали, воспоминания как будто улетучились под влиянием жутких событий, не замедливших последовать. Счастье для датчанина, что он умел плавать, ибо дверь выходила на веранду, а внизу протекал Мейнам – река очень широкая и черная. Лодка с китайцами, отправлявшимися на какую-то воровскую экспедицию, выудила офицера короля сиамского, а Джим около полуночи явился без шляпы на борт моего судна.
– Все в комнате как будто знали, – сказал он, еще не успев отдышаться после поединка.
Принципиально он, пожалуй, сожалел о происшедшем, но заявил, что в данном случае «выбора не было». А привел его в ужас тот факт, что всем и каждому известна его тайна, словно он разгуливал, таская все время за спиной свое бремя. Понятно, что после этого он не мог остаться в Бангкоке. Его единогласно осуждали за зверское насилие, столь неподобающее человеку в его щекотливом положении; одни утверждали, что он был в то время вдрызг пьян, другие ставили ему на вид отсутствие такта. Даже Шомберг был сильно раздражен.
– Он очень славный молодой человек, – говорил мне хозяин отеля, – но и лейтенант – молодчина парень. Он, знаете ли, каждый день обедает за моим табль-дотом. Сломан кий. Этого я не могу допустить. Сегодня утром я первым делом пошел к лейтенанту извиняться и, кажется, уломал его. Но вы подумайте только, капитан, вдруг каждый начнет выкидывать такие штуки! Ведь парень мог утонуть. И я же не могу сбегать в соседнюю лавку и купить новый кий. Мне приходится выписывать их из Европы. Нет, нет! Такой характер ни к черту не годится!..
Шомберг был сильно раздосадован.
То был самый печальный инцидент за время его изгнания. Никто не мог об этом сожалеть больше, чем сожалел я. И хотя кое-кто и говорил о Джиме: «О да, я знаю его! Он вертелся в этих краях», – но до сих пор ему удавалось избегать неприятных инцидентов. Это последнее происшествие, однако, не на шутку меня встревожило, ибо, если его преувеличенная чувствительность доведет его до участия в трактирных драках, он потеряет свою репутацию безобидного, хотя и несносного безумца и прослывет заурядным бродягой. Несмотря на все мое доверие к нему, я невольно думал, что в таких случаях от слова до дела один шаг. Полагаю, вы поймете, что к тому времени я уже не мог умыть руки. Я увез его из Бангкока на своем судне, и переезд был томителен для нас обоих. Грустно было смотреть, как он замкнулся в самом себе. Моряк, даже на положении простого пассажира, интересуется судном, критически и с удовольствием всматривается в окружающую его обстановку, так же как смотрит, например, художник на картину товарища. В прямом и переносном смысле слова, моряк всегда «на палубе», но мой Джим большей частью скрывался внизу, словно ехал на судне зайцем. Он так на меня воздействовал, что я избегал говорить на профессиональные темы, какие естественно возникают между двумя моряками во время плавания. По целым дням мы не обменивались ни единым словом; в его присутствии я с большой неохотой отдавал распоряжения моим помощникам. Часто, оставаясь вдвоем на палубе или в кают-компании, мы не знали, куда девать глаза.
Я поместил его, как вам известно, у Де Джонга, радуясь, что хоть как-нибудь его устроил. Однако я был убежден в том, что положение его становится теперь невыносимым. Он потерял ту эластичность, какая ему помогала занимать после каждого поражения независимую позицию. Однажды, сойдя на берег, я увидел его на молу; вода рейда и море вдали сливались в одну ровную вздымающуюся поверхность; суда, стоявшие на якоре за рейдом, казалось, неподвижно парили в небе. Он ждал своей лодки, которую нагружали у наших ног свертками мелких товаров для какого-то судна, готового к отплытию. Обменявшись приветствиями, мы молча стояли друг подле друга.
– Боже! – воскликнул он вдруг. – Это убийственная работа.
Он улыбнулся мне; должен сказать, что обычно ему всегда удавалось улыбаться. Я ничего не ответил. Я знал прекрасно, что он намекает не на свои обязанности, – у Де Джонга работой его не обременяли. Тем не менее, как только он замолчал, я окончательно убедился, что работа убийственная. Я даже на него не взглянул.
– Не хотите ли вы оставить эти края? – спросил я. – Переехать в Калифорнию или на Западный Берег. Я попытаюсь что-нибудь сделать.
Он перебил меня с легким презрением:
– Какая разница?..
Я сразу почувствовал, что он прав, разницы не было бы никакой, – он искал не облегчения; кажется, я смутно понимал: то, чего он искал, то, чего он ждал, не так-то легко поддавалось определению; пожалуй, он ждал какого-то благоприятного случая. Я дал ему немало таких случаев, но они сводились лишь к возможности зарабатывать себе на пропитание. А что же еще можно было сделать? Положение казалось мне безнадежным, и вспомнились слова бедного Брайерли: «Пусть он зароется на двадцать футов в землю и там остается». «Лучше это, – думал я, – чем ожидание невозможного на земле». Однако даже и в этом нельзя было быть уверенным. Не успела его лодка отплыть от мола, как я уже принял решение пойти и посоветоваться вечером со Штейном.
Этот Штейн был богатым и пользующимся уважением торговцем. Его «фирма» (ибо то была фирма «Штейн и Ко» имелся и компаньон, который, по словам Штейна, ведал делами на Молуккских островах) вела торговлю с островами; немало торговых станций, собиравших продукты, было основано в самых заброшенных местечках. Его богатство и респектабельность не являлись, в сущности, причиной, которая побуждала меня искать у него совета. Я хотел поделиться с ним своими затруднениями, ибо он был достоин доверия больше, чем кто-либо из тех, кого я знал.
Мягким светом светилось его благодушное тонкое лицо, – лицо длинное, лишенное растительности, изборожденное глубокими морщинами и бледное, как у человека, который всегда вел сидячий образ жизни; его жидкие волосы были зачесаны назад, открывая массивный высокий лоб. Казалось, в двадцать лет он должен был выглядеть почти так же, как выглядел теперь в шестьдесят. То было лицо ученого; лишь брови, почти совсем белые, густые и косматые, да твердый проницательный взгляд не гармонировали – если можно так выразиться – с его ученым видом. Он был высокий и расхлябанный; привычка слегка горбиться и наивная улыбка придавали ему такой вид, словно он всегда готов благосклонно вас выслушать; руки у него были длинные, с большими бледными кистями; он жестикулировал редко, словно на что-то указывая.
Я останавливаюсь на нем так долго, ибо этот прямой и снисходительный человек с наружностью ученого отличался неустрашимым духом и большой личной храбростью. Такая храбрость совершенно бессознательна, и ее можно было бы назвать безрассудством, если бы она не была свойственна человеку подобно естественной функции организма – хорошему пищеварению, например.
Говорят иногда, что человек держит жизнь в своих руках. Такая поговорка к нему не применима, в течение раннего периода жизни на Востоке он играл в мяч со своей судьбой.
Все это было в прошлом, но я знал историю его жизни и происхождение его богатства. Он был также и натуралистом, пользовавшимся некоторой известностью, – или, вернее, ученым-коллекционером. Его коллекция жуков, отвратительных маленьких чудовищ, которые казались злобными даже теперь – мертвые и неподвижные, – и коллекция бабочек, красивых и безжизненных под стеклами ящиков, завоевали себе широкую известность. Имя этого торговца, искателя приключений и советника одного малайского султана (его он называл не иначе как «мой бедный Мохаммед Бонзо»), стало известно ученым Европы благодаря нескольким бушелям собранных им насекомых. Но европейские ученые понятия не имели о его жизни и характере, да это их и не интересовало. Я же, зная его, считал, что с ним, больше чем с кем бы то ни было другим, можно поделиться затруднениями Джима, равно как и моими собственными.