Текст книги "Ностромо"
Автор книги: Джозеф Конрад
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 36 страниц)
Сеньор Авельянос имел обыкновение пересекать внутренний дворик в особняке Гулдов в пять часов почти каждый день. Это время, время чаепития дон Хосе избрал потому, что ритуал, заведенный в доме доньи Эмилии, напоминал ему о той поре, когда он жил в Лондоне в качестве чрезвычайного посланника и полномочного министра. Чай он не любил; раскачиваясь в кресле-качалке американского образца, скрестив маленькие ноги в ослепительно начищенных ботинках и поставив их на подножку кресла, он без умолку говорил, плел словесную нить с безмятежным искусством, удивительным для человека его возраста, а чашку чаю подолгу держал в руках. Его коротко остриженные волосы были совершенно седыми; глаза – черными, как уголь.
Увидев Чарлза Гулда, входящего в гостиную, он поначалу приветствовал его просто кивком; и, лишь доведя до конца очередной период, говорил:
– Карлос, друг мой, вы ехали сюда от Сан Томе в самую жару. Всегда деятельны – истый англичанин. Что? Не так?
Потом залпом выпивал чай. Процедура эта всегда сопровождалась неким содроганием и против воли исторгала из уст дона Хосе тихое «бр-р-р», после чего он торопливо, но, увы, слишком поздно восклицал: «Великолепно!»
Затем, передав чашку своему молодому другу, который, улыбаясь, протягивал к ней руку, дон Хосе продолжал велеречиво восхвалять патриотическую сущность рудников Сан Томе, преследуя, казалось, одну-единственную цель – с удовольствием поболтать и при этом, слегка согнувшись, раскачивался в качалке производства Соединенных Штатов. Высоко над его головой белел потолок самой большой гостиной в Каса Гулд; так высоко, что вся обстановка казалась игрушечной: массивные испанские кресла с прямыми спинками и кожаными сиденьями и мягкая на низеньких ножках европейская мебель – всевозможные кушетки, оттоманки, козетки, похожие на карликов, чудовищно раздувшихся после того, как поглотили непомерное количество конского волоса и стальных пружин. На миниатюрных столиках стояли безделушки, в стены над мраморными консолями вделаны зеркала, и на выложенном красной плиткой полу лежали два широких квадратных ковра, на каждом из которых находились несколько кресел и большой диван; еще несколько ковриков поменьше были разбросаны по комнате; три огромных окна, от потолка до пола, выходили на галерею, их обрамляли прямые складки темных драпри. Здесь, в пространстве, заключенном между четырьмя высокими стенами, окрашенными в нежно лимонный цвет, все еще веяло величием старины; и миссис Гулд с изящной головкой в блестящих светлых локонах восседающая в облаке муслина и кружев перед хрупким, тонконогим красного дерева столом, напоминала фею, на миг слетевшую сюда, к фарфоровым и серебряным сосудам, наполненным волшебным приворотным зельем.
Миссис Гулд хорошо знала историю рудников Сан Томе. В давние времена их добыча, извлекаемая главным образом ударами плетей, по весу равнялась грузу костей, которые сложили здесь подгоняемые бичами невольники. В Сан Томе погибли целые племена индейцев; а затем разработки забросили, ибо примитивный метод, на них применяемый, не долго приносил доход – шахта пресытилась трупами, которые швыряли ей в утробу. О рудниках забыли. И вспомнили опять только после Войны за Независимость. Английская компания, добившаяся права возобновить работы, наткнулась на такую богатую жилу, что ни вымогательства сменяющих друг друга правительств, ни набеги офицеров, которые являлись сюда вербовать солдат из числа живущих на жалованье шахтеров, не смогли сломить упорство шахтовладельцев. Но позже, когда после кончины знаменитого Гусмана Бенто в стране наступили длительные беспорядки, местные шахтеры, подстрекаемые к мятежу прибывшими из столицы эмиссарами, восстали против англичан и перебили их всех до единого. Декрет о национализации рудников, который тотчас вслед за этим напечатала издаваемая в столице «Диарио офисиал», начинался так:
«Справедливо возмущенные жестоким угнетением народа иноземцами, движимыми гнусным стремлением к наживе, а отнюдь не любовью к стране, в которую они явились нищими в надежде нажить богатство, шахтеры рудников Сан Томе и т. д…» и заканчивался заявлением:
«Глава нашего правительства решил во всем своем величии проявить милосердие и заботу о людях. Рудники, которые как достояние нации, согласно всем законам, – международным, человеческим и божеским, – снова оказались в руках правительства, будут закрыты отныне и до тех пор, покуда меч, поднятый ради священного дела защиты принципов свободы, не завершит свою миссию, состоящую в том, чтобы сделать нашу любимую родину счастливой».
И после этого долгие годы никто не слыхивал о рудниках Сан Томе. Трудно представить себе сейчас, каких, собственно, выгод ожидало для себя правительство, захватив рудники. Костагуану не без труда заставили выплатить нищенскую компенсацию семьям пострадавших акционеров, после чего дипломатические переговоры на эту тему прекратились. Но впоследствии уже другое правительство вспомнило о пропадающем втуне богатстве. Обычное костагуанское правительство – четвертое по счету за шесть лет, – но обладающее здравомыслием. Втайне убежденное, что собственными силами оно не добьется от рудников ни малейшей пользы, правительство это отчетливо представляло себе все выгоды, которые принесет ему восстановление разработок, имеющее лишь одну теневую сторону – плачевную необходимость извлекать из земли металл. Отец Чарлза Гулда, в течение долгих лет один из богатейших коммерсантов Костагуаны, к тому времени лишился значительной части своего состояния, против воли вынужденный ссужать каждое новое правительство деньгами.
Человек спокойный и рассудительный, он ни разу не потребовал возмещения убытков; и когда ему внезапно предложили пожизненную и безраздельную концессию на рудники Сан Томе, он встревожился сверх всяких пределов. К сожалению, он досконально знал нравы и обычаи костагуанских властей. А в настоящем случае намерения правительства, хотя и были тщательно продуманы втайне, тотчас бросались в глаза по прочтении документа, под которым мистера Гулда так настойчиво просили поставить подпись. В третьем, самом важном пункте соглашения в качестве особого условия оговаривалось, что владелец концессии должен сразу выплатить правительству отчисления за право разработки в течение пяти лет.
Многочисленные доводы и мольбы, которыми мистер Гулд-старший пытался отвести от себя страшную милость, оказались тщетными. Он ничего не смыслил в разработке рудников; у него не было возможности вывезти добываемую продукцию на европейский рынок; шахта, как действующее предприятие, давно перестала существовать. Надшахтные постройки сожжены, оборудование изломано, шахтеры ушли отсюда много лет тому назад; даже ведущая к рудникам дорога густо заросла тропическим лесом и скрылась столь бесследно, словно ее море поглотило; а главная штольня обвалилась примерно в сотне ярдов от входа в шахту. Это уже не был заброшенный рудник; просто созданная природой неприступная, каменистая щель, неподалеку от которой под буйными зарослями стелющихся по траве колючих растений можно было обнаружить то несколько обугленных досок, то груду битого кирпича, то какие-то бесформенные ржавые железки. Мистер Гулд-старший отнюдь не хотел быть пожизненным владельцем этих унылых мест; стоило ему представить их себе в ночной тиши, его охватывало возмущение, неизменно кончавшееся бессонницей.
Но случилось так, что министром финансов в то время оказался человек, чью просьбу о небольшом денежном вспомоществовании мистер Гулд имел неосторожность отклонить, обосновывая свой отказ тем обстоятельством, что проситель – известный жулик и шулер, подозреваемый к тому же в том, что ограбил зажиточного ранчеро [36]36
Владелец ранчо, фермы ( исп.).
[Закрыть]и нанес ему телесные повреждения в глухой сельской местности, где сам в ту пору исполнял обязанности судьи. Сейчас, достигнув высокого положения, этот славный деятель объявил о своем намерении отплатить добром за зло сеньору Гулду, человеку небогатому. Вновь и вновь он подтверждал свое решение во всех гостиных Санта Марты голосом тихим и неумолимым, и взгляд его при этом сверкал так злобно, что близкие друзья мистера Гулда от души советовали ему не пытаться прибегнуть к подкупу, который обеспечил бы ему спокойную жизнь. Это бесполезно. Мало того, это даже небезопасно. Того же мнения придерживалась дородная громкоголосая дама французского происхождения, отец которой, как утверждала она, был офицером в высоких чинах (officier supérieur de l’armée), и занимавшая квартиру, расположенную в стенах переданного ныне для светских целей бывшего монастыря, находящегося непосредственно рядом с домом министра финансов. Эта цветущая особа, когда к ней должным образом и с соответствующим презентом обратились за помощью от имени мистера Гулда, уныло покачала головой. Она была добросердечной женщиной, а ее неверие в успех – искренним. Она не считала себя вправе брать деньги за услугу, которой не могла оказать. Друг мистера Гулда, взявший на себя выполнение этой щекотливой миссии, впоследствии говаривал, что из всех лиц, близко или отдаленно связанных с правительством, которых он когда-либо встречал, только эта дама была честным человеком.
– Пустой номер, – сказала она сипловато с несколько вульгарной интонацией, свойственной ей так же, как и обороты речи, более приличествующие дитяти неизвестных родителей, нежели осиротевшей генеральской дочери. – Нет, куда там. Пустой номер. Pas moyen, mon garçon. C’est dommage, tout de même. Ah! Zut! Je ne vole pas mon monde. Je ne suis pas ministre – moi! Vous pouvez emporter votre petit sac! [37]37
Ничего не выйдет, мой мальчик. Жаль, конечно. Но поймите сами: не могу же я грабить своих. Я все-таки не министр. Уберите свой кошелечек ( фр.).
[Закрыть]
Покусывая пунцовую губку, она омрачилась на миг, удрученная суровым деспотизмом правил, ограничивающих ее влияние в высоких сферах. Затем внушительно и с легким раздражением заключила:
– Allez et dites bien à votre bonhomme – entendez-vous? – qu’il faut avaler la pilule [38]38
Ступайте и скажите вашему приятелю: ничего не поделаешь, эту пилюлю придется проглотить (фр.).
[Закрыть].
После такого предупреждения оставалось только подписать и уплатить. Мистер Гулд покорно проглотил пилюлю, изготовленную, казалось, из каких-то ядовитых веществ, которые сразу же подействовали на его рассудок.
Рудники стали его навязчивой идеей и, поскольку он прочел немало приключенческих книг, приобрели в его сознании облик зловредного морского старикашки из арабской сказки, который влез к нему на спину, как к Синдбаду-мореходу, и крепко вцепился в плечи. Кроме того, ему начали мерещиться вампиры. Мистер Гулд преувеличивал разорительность своего нового положения, ибо воспринял его сердцем, а не умом. В действительности его положение осталось в точности таким, как прежде. Но человек по натуре своей удручающе консервативен, и мистера Гулда сильнее всего обескуражило то, что его вынуждают раскошелиться каким-то совершенно новым и диковинным способом.
Кровожадные банды, затеявшие после смерти Гусмана Бенто низкопробную игру, которую они именовали «правительственными переворотами», грабили не его одного. Он знал по опыту, что ни одна из разбойничьих шаек, завладевших президентским дворцом, не упустит даже малого и, если дело идет о наживе, не постоит за таким пустяком, как подыскать подходящий предлог. Первый попавшийся новоиспеченный полковник, ведущий за собой толпу босоногих оборванцев, мог с предельной убедительностью предъявить любому штатскому свои права на получение десяти тысяч долларов; а это значило, что он рассчитывает содрать с него не менее тысячи отступного. Все это мистер Гулд отлично знал и, вооружившись терпением, дожидался лучших времен. Но он не мог смириться с тем, что его грабят под вывеской законности и опустошают его кошелек, делая вид, будто вступают с ним в деловой контакт. Мистер Гулд-отец был благоразумен, проницателен, честен, но обладал одним недостатком: придавал слишком много значения форме. Эта слабость свойственна тем, кто подвержен предрассудкам. То, что мошенничеству злонамеренно придали видимость законной сделки, потрясло его до глубины души и подорвало дотоле крепкое здоровье. «Это убьет меня в конце концов», – повторял он по многу раз в день. И в самом деле, у него начались приступы лихорадки, боли в печени, но сильнее всего его изводила полная неспособность думать о чем-либо, кроме рудников. Министр финансов и не представлял себе, сколь изощренной оказалась его месть. Даже в письмах к четырнадцатилетнему Чарлзу, обучавшемуся в то время в Англии, мистер Гулд не сообщал практически ни о чем, кроме рудников.
Он жаловался на гонения, на несправедливость, на беззакония, жертвой которых стал; он исписывал целые страницы, рассказывая, к каким фатальным последствиям его приведет владение этими рудниками, от которых ждал всяческих бед, и с ужасом предрекал, что проклятие это будет тяготеть над семьей до скончания веков. Ибо концессия была закреплена за ним и его наследниками навечно. Он заклинал сына не возвращаться в Костагуану и не предъявлять претензий на причитающееся ему здесь наследство, оскверненное гнусной концессией; не иметь с ней ни малейших дел, даже близко к ней не подходить, забыть о существовании Америки и посвятить себя коммерческой деятельности в Европе. Каждое письмо заканчивалось горькими упреками, которые мистер Гулд-старший обрушивал на самого себя за то, что прожил так долго в этом вертепе, полном интриганов, разбойников и воров.
Непрестанно твердить подростку четырнадцати лет, что его будущее загублено, ибо он является владельцем серебряных рудников, занятие не очень перспективное, – своей непосредственной цели оно, во всяком случае, не достигает; зато вы смело можете рассчитывать, что ваши предупреждения вызовут интерес и внимание именно к тому, против чего вы предупреждаете. С течением времени мальчик, который поначалу был просто ошеломлен бесконечными гневными жалобами, но в общем жалел старика, стал задумываться над содержанием отцовских писем в свободное от игры и учения уроков время. А примерно через год составил вполне отчетливое убеждение, что в провинции Сулако республики Костагуана, где много лет назад солдаты застрелили бедного дядюшку Гарри, есть какие-то серебряные рудники. Дальше: с рудниками этими связано нечто, именуемое «мерзопакостная концессия Гулда», запечатленное на листе бумаги, который его отец страстно желал «изорвать на мелкие клочки и швырнуть в лицо» президентам, судьям и министрам этого государства. Желание оставалось неизменным, хотя имена этих людей, как заметил Чарлз, редко повторялись от письма к письму в течение года. Желание Гулда-отца (поскольку относилось оно к чему-то мерзопакостному) представлялось мальчику вполне естественным, он одного не знал: чем именно мерзопакостна вся эта история.
Позже, повзрослев и поумнев, он сумел оградить чисто деловую сторону от вторжений морского старикашки, вампиров и упырей, придававших отцовским письмам отзвук страшной сказки из «Тысяча и одной ночи». И в конце концов рудники стали для юноши так же существенны и важны, как для старика, присылавшего из-за океана скорбные и гневные письма. Вот уже несколько раз пришлось уплатить громадные штрафы за нерадивое отношение к разработкам, – сообщал мистер Гулд-старший, – а кроме того, в счет будущих доходов на него налагают поборы, утверждая, что владелец такой выгодной концессии не может отказать правительству в денежной помощи. Последние остатки его состояния уплывают из рук, а взамен ему подсовывают не стоящие ни гроша расписки, – писал он в ярости, – и в то же время на него указывают пальцем, как на человека, сумевшего извлечь огромную прибыль, воспользовавшись тяжким положением страны. И юноша, живущий в Европе, испытывал все больший интерес к обстоятельствам, способным вызвать такую бурю страстей и слов.
Каждый день он думал теперь о рудниках; но он думал о них без горечи. Отцу не повезло, бедняге, да и вообще вся эта история в довольно странном свете представляет общественную и политическую жизнь Костагуаны. Он, разумеется, сочувствовал отцу, но он не кипятился, он старался все понять и взвесить. Ведь его чувств никто не оскорбил, и нелегко поддерживать в себе годами пылкое негодование, разделяя физические либо нравственные муки другого человека, даже если это твой родной отец. К двадцати годам рудники Сан Томе приворожили к себе и Гулда-младшего. Но это было увлечение совсем иного рода, более подобающее молодости, магическую формулу которой составляют не отчаяние и гнев, а надежда, стремление действовать и уверенность в собственных силах.
В двадцать лет, получив позволение жить как ему вздумается (если не считать сурового запрета возвращаться в Костагуану), Чарлз продолжил обучение во Франции и Бельгии и поставил себе целью приобрести знания, необходимые для горного инженера. Впрочем, научный аспект его трудов смутно вырисовывался в сознании Чарлза. Шахты пробуждали в нем скорее интерес драматического свойства. Он изучал их индивидуальные особенности, как изучают всевозможные свойства людей. Он посещал их с таким же любопытством, с каким едут в гости к выдающейся особе. Он побывал на шахтах в Германии, в Испании, в Корнуолле. Особенное впечатление производили на него заброшенные разработки. Глядя на их запустение, он ощущал живое участие, словно перед ним предстало человеческое горе, истоки которого ему не известны и, возможно, непросты и глубоки. Может быть, они не стоят ничего, а быть может – не поняты. Будущая жена Чарлза стала первым и, вероятно, единственным человеком, уловившим затаенное чувство, лежащее в основе глубокого понимания и почти безмолвного тяготения молодого Гулда к миру материального. И сразу же ее восхищение им, прежде медлившее с полураспущенными крыльями, словно птица, которая неспособна взлететь с ровной поверхности, обрело вершину и воспарило к небесам.
Они познакомились в Италии, где будущая миссис Гулд гостила у пожилой, бледной и увядшей тетушки, которая за много лет до того вышла замуж за обнищавшего итальянского маркиза. Сейчас она оплакивала этого человека – он жизни не щадил, сражаясь за независимость и единство родины, и его пылкое благородство не имело предела, ибо он принадлежал к младшему поколению павших в той борьбе, обломком которой оказался старик Джорджо Виола, болтавшийся теперь в житейском море, словно рея, упавшая в воду после морского боя. Маркиза напоминала монахиню – всегда в черном с белой лентой на лбу, разговаривала шепотом, жила незаметно и тихо в уголке второго этажа старинного полуразрушенного палаццо, на первом этаже которого в пустых залах с расписными потолками хранился урожай, нашла приют домашняя птица и даже коровы, а также все семейство арендатора.
Наша юная пара впервые встретилась в Лукке. После этого Чарлз Гулд не посещал больше шахт; впрочем, они съездили однажды в карете посмотреть каменоломню, где добывали мрамор и все сходство с шахтой исчерпывалось тем, что там тоже извлекали из земли в необработанном виде нечто драгоценное. Чарлз Гулд не излагал своей избраннице подробно, что тревожит его душу. Он просто жил и думал у нее на глазах. Это и есть настоящая искренность. Особенно часто повторял он фразу: «Мне иногда кажется, что бедному папе в искаженном виде представлялась эта история с рудниками Сан Томе». И они долго и серьезно обсуждали его мнение, словно могли каким-то образом повлиять на сознание человека, который находился в другом полушарии; в действительности же они обсуждали это потому, что для любви нет посторонних тем – она жива и горяча, о чем бы ни беседовали между собой влюбленные. Именно по этой, вполне естественной причине будущая миссис Гулд всегда с радостью вступала в разговоры о рудниках Сан Томе. Чарлз опасался, что мистер Гулд-старший растрачивает силы и губит здоровье в бесплодных попытках избавиться от концессии. «Мне кажется, действовать надо совсем не так», – рассуждал он вслух, словно разговаривая сам с собой. А когда его слушательница выразила искреннее удивление, что умный, деятельный человек посвящает всю свою энергию интригам, он, сердцем чувствуя ее недоумение, ласково разъяснил: «Не забывайте, он ведь там родился».
Немедленно обдумав его ответ, она возразила, неожиданно, но, следует признать, вполне логично, ибо и в самом деле…
– Ну, а вы? Вы ведь тоже там родились.
Ее возражение его не смутило.
– Это совсем другое дело. Я не живу там уже десять лет. Отец никогда не уезжал так надолго; а история эта тянется уже больше тридцати лет.
Она была первой, с кем он заговорил, получив известие о смерти отца.
– Они его все же убили! – сказал он.
Он пришел прямо из города пешком, чтобы сообщить ей эту весть, шагал под полуденным солнцем по белой и пыльной дороге, и вот они стоят друг перед другом в большом зале дряхлого палаццо, в величественной комнате с голыми стенами, на которых там и сям темнеют длинные клочья камчатных обоев, почерневшие от времени и сырости. Всю меблировку комнаты составляло позолоченное кресло со сломанной спинкой и восьмиугольная подставка, на которой возвышалась тяжелая мраморная ваза, украшенная вырезанными из камня масками и цветочными гирляндами и треснувшая сверху донизу. Чарлз был весь в пыли – белая пыль дороги осела на его ботинках, на плечах, на кепи с двумя козырьками. По лицу его катился пот, правая рука сжимала тяжелую дубовую палку.
Ее лицо под розами широкополой соломенной шляпки стало смертельно бледным, а обтянутые перчатками руки беспокойно вертели светленький зонтик, – Чарлз застал ее как раз в тот миг, когда она собиралась выйти, чтобы встретить его у подножья холма, там, где три тополя стоят у курчавой стены виноградника.
– Они все же убили его! – повторил он. – Отец мог прожить еще много лет. В нашей семье умирают в глубокой старости.
Потрясенная, она молчала; он рассматривал пронизывающим неподвижным взглядом треснувшую мраморную вазу, словно решил запечатлеть ее навеки в памяти. И только когда он внезапно повернулся к ней и у него вырвалось: «Я пришел к вам… я прямо к вам пришел…», а договорить так и не смог, она всем сердцем ощутила, как горестна была кончина одинокого, измученного старика в далекой Костагуане. Он схватил ее руку, поднес к губам, и тут она выронила зонтик, погладила его по щеке, прошептала: «Бедный мальчик» и стала утирать слезы, полускрытые опущенными полями шляпы, удивительно маленькая в простом белом платье, совсем как ребенок, который плачет, растерявшись, подавленный обветшалым великолепием пышного зала, а он стоял перед ней и снова в полной неподвижности глядел на мраморную вазу.
Затем они долго гуляли вдвоем, не говоря ни слова, пока он не воскликнул:
– Да. За это дело совсем не так надо бы взяться!
И тут они остановились. Всюду лежали длинные тени – на холмах, на дорогах, на огороженных оливковых рощах; тени тополей, раскидистых каштанов, амбаров и сараев, каменных стен; а воздух был пронизан звоном колокола, высоким, тревожным, и, казалось, это колотится пульс закатного зарева. Ее губы слегка приоткрылись, словно она удивлялась, почему он не смотрит на нее с тем выражением, к которому она привыкла. Он всегда глядел на нее с несомненным одобрением и вниманием. А в разговорах с нею представал самым почтительным и нежным из диктаторов, чем безмерно радовал ее. Ведь это утверждало ее власть, не нанося ущерба его достоинству.
Эта хрупкая девушка с маленькими ногами и руками, маленьким личиком, особенно привлекательным в пышном обрамлении локонов; эта девушка, которой стоило лишь приоткрыть рот, – он был немного великоват, пожалуй, – и, казалось, само дыхание ее благоухает великодушием и чистотой, обладала мудрым сердцем зрелой женщины. Самым важным, самым лестным для нее была возможность гордиться своим избранником. Но сейчас он просто не смотрел на нее, ни разу не взглянул; и взор его был напряженным и странным – иным и не может быть взгляд мужчины, который таращится в пустоту, когда мог бы смотреть на очаровательное девичье личико.
– Ну, что ж. И в самом деле мерзопакостно. Измучили его, сломали… бедный старик. И почему он не позволил мне к нему приехать? Но теперь-то я знаю, как за это взяться.
После того как он с уверенностью произнес эти слова, он наконец-то взглянул на нее, и тотчас же его охватило мучительное беспокойство, неуверенность, страх.
Сейчас он хочет знать только одно, сказал он: любит ли она его настолько… хватит ли у нее мужества уехать с ним так далеко? Он предлагал ей эти вопросы, и голос его дрожал от волнения – ведь отказываться от своих решений он не привык.
Она любила его. И мужества у нее хватит. И тотчас будущая хозяйка дома, открытого для всех европейцев в Сулако, почувствовала: земля ушла у нее из-под ног в буквальном смысле этого слова. Исчезла полностью, даже колокол перестал звонить. Когда ноги ее вновь коснулись земли, звон колокола по-прежнему доносился из долины; она поправила волосы, прерывисто дыша, и окинула быстрым взглядом каменистую тропинку. Слава богу, на тропинке ни души. Чарлз тем временем, ступив в сухую пыльную канаву, поднимал открытый зонтик, откатившийся от них с дробным стуком, напоминавшим треск барабана. Он вручил зонтик Эмилии, сдержанный, слегка удрученный.
Затем они направились к дому, и, когда она погладила его по плечу, он наконец заговорил, и первыми его словами было:
– Очень удачно, что мы сможем поселиться в прибрежном городе. Я вам уже рассказывал о нем. Он называется Сулако. Я так рад, что у бедняги отца в этом городе был дом. Большой особняк, отец купил его давным-давно – ему хотелось, чтобы в главном городе так называемой Западной провинции был и навсегда остался Каса Гулд. В детстве я там прожил с мамой целый год, а отец мой ездил в это время по делам в Соединенные Штаты. Теперь вы станете новой хозяйкой Каса Гулд.
И позже в обитаемом уголке палаццо, высящегося над виноградниками, каменоломнями, соснами и оливами Лукки, он продолжал:
– Имя Гулдов пользуется огромным почетом в Сулако. Мой дядюшка Гарри одно время возглавлял правительство и вошел в круг самых уважаемых людей страны. Под этим кругом я подразумеваю семьи обедневших креолов, весьма далекие от мира политических интриг. Дядя Гарри не был авантюристом. Среди костагуанских Гулдов вообще нет авантюристов. Он являлся гражданином этой страны, любил ее, но образ мыслей сохранил чисто английский. Он воспользовался политическим девизом того времени. Ратовал за федерацию. Но политическим деятелем не был. Просто он любил свободу, если она основана на разуме и опыте, ненавидел угнетение и потому стремился установить в стране общественный порядок. На жизнь он смотрел трезво. Делал то, что считал правильным, точно так же, как я сейчас убежден, что должен заняться этими рудниками.
Он разговаривал с ней так потому, что его память до краев заполняла страна его детства, сердце – эта девушка, а мысли – концессия на рудники Сан Томе. Чарлз добавил, что ему придется на несколько дней ее покинуть и разыскать одного американца из Сан-Франциско – он пока еще где-то в Европе. С полгода тому назад они познакомились в старинном, богатом историческими памятниками немецком городке, расположенном в рудничном районе. Американец приехал в Европу с семьей, но выглядел ужасно одиноким, а его жена и дочки по целым дням делали наброски старинных порталов и башенок на углах средневековых домов.
Чарлз Гулд и американец вели долгие и оживленные беседы о шахтах. Оказалось, американца интересует рудничное дело, а кроме того, он знал кое-что о Костагуане и слышал о Гулдах. Они даже подружились, в тех пределах, какие допускала разница в годах. Чарлзу непременно хотелось разыскать сейчас этого предпринимателя, обладающего острым деловым умом и в то же время дружелюбного. Состояние его отца, – как он еще недавно полагал, значительное, – судя по всему, расплавилось в адском тигле мятежей и путчей. За исключением десяти тысяч фунтов, лежащих в одном из английских банков, от него, пожалуй, не осталось ничего, кроме дома в Сулако, довольно неопределенных прав на вырубку леса в глухом, отдаленном районе и концессии на рудники Сан Томе, подтолкнувшей его несчастного отца к самому краю могилы.
Он объяснил все это Эмилии. Они проговорили допоздна. Чарлз никогда еще не видел ее такой обворожительной. Все пылкое стремление юности к жизни новой, неведомой, к дальним странам, к будущему, сулившему испытания, борьбу, – заманчивая надежда исправить зло и победить, – все это привело ее в необычайное волнение, и ее отклик любимому, чей призыв пробудил в ней это чувство, был еще более открытым и чарующе нежным.
Он попрощался с ней, спустился с холма, и как только остался один, возбуждение улеглось. Смерть вносит непоправимые перемены в течение наших повседневных мыслей, отзывающихся смутным, но мучительным беспокойством души. Чарлзу горько было сознавать, что никогда больше, как бы ни напрягал он волю, он не сможет думать об отце так, как думал о нем, когда тот был жив. Нет, он не в силах теперь мысленно оживить его. И, осознав все это, чувствуя, что и сам он в чем-то изменился, он ощутил горестное и гневное стремление действовать. К этому толкал его инстинкт. Безошибочный инстинкт. Действие успокаивает. Оно враг размышлений и друг лестных иллюзий. Только действие обещает надежду одержать победу над судьбой. Единственным полем деятельности для Чарлза несомненно были рудники.
Человеку иногда необходимо понять, каким образом он сможет нарушить волю умершего. Он твердо решил исходить, нарушая ее, из самого существенного: действовать во искупление. Рудники послужили причиной несчастья: из-за них нелепо погибла, разрушилась личность; они должны, начав работать, принести успех, успех разумный, успех созидания. Это его долг перед покойным отцом. Таковы были, собственно говоря, эмоции Чарлза Гулда. Мысли же его были заняты тем, как раздобыть большую сумму денег в Сан-Франциско или где-нибудь еще; и пока он размышлял об этом, ему вдруг как-то само собой пришло в голову, что совет усопших – плохой руководитель. Ведь никто из них не знает заранее, какие грандиозные перемены может произвести смерть любого человека в мире живых.
О самой последней фазе в истории рудников миссис Гулд знала уже из собственного опыта. Ведь основная суть этой истории была историей ее семейной жизни. Наследственная мантия Гулдов из Сулако окутала ее хрупкую фигурку с ног до головы; но странное это одеяние не повлияло на миссис Гулд и не уменьшило ее природной живости, в которой отражалась не бойкость нрава, а пытливый острый ум. Из чего отнюдь не следует, что миссис Гулд была женщиной с мужским складом ума. Женщины с мужским складом ума не способны, к слову сказать, на что-либо особо серьезное; такие женщины – отклонение от установленного природой вида, они занятны, но толку от них никакого.