355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Джозеф Конрад » Ностромо » Текст книги (страница 27)
Ностромо
  • Текст добавлен: 29 сентября 2016, 00:01

Текст книги "Ностромо"


Автор книги: Джозеф Конрад



сообщить о нарушении

Текущая страница: 27 (всего у книги 36 страниц)

Он встал, высокий, сухощавый, с большими офицерскими усами на худом лице, и взгляд его запавших глаз, казалось, вонзался в священника, который замер с перевернутой пустой табакеркой в руке и в ответ лишь безмолвно взирал на дона Пепе.

ГЛАВА 7

Примерно в это время в ратуше Сулако Чарлз Гулд, которого вызвал Педрито Монтеро, уверял последнего, что ни в коем случае не передаст рудники правительству, поскольку оно в свое время отняло их у него посредством грабежа. Возродить заново концессию Гулда было практически невозможно. Отец его этого не хотел. А сын не собирается ее отдавать. Во всяком случае, живым он ее не отдаст. Если же он будет мертв, где та сила, которая способна оживить такое предприятие во всем могуществе, восстановить из пепла и руин? Такой силы в стране нет. И найдется ли у них искусный и умелый управитель и владелец капиталов за границей, который захотел бы вдохнуть жизнь в этот неблагодарный труд? Чарлз Гулд говорил бесстрастным тоном, уже много лет помогавшим ему скрывать презрение и гнев. Он мучился. Он был сам себе отвратителен. Вести такие разговоры мог только романтический герой. Его суровый практицизм вступил в разлад с почти мистическим отношением к долгу.

Концессия Гулда – символ абстрактной справедливости. Но благодаря всемирной славе рудников его угроза приобрела весомость, вполне достаточную для того, чтобы ее смог оценить даже недоразвитый интеллект Педро Монтеро, взращенный главным образом на легковесных исторических анекдотах. Концессия Гулда играет серьезную роль в бюджете государства и, что еще важней, в личных бюджетах многих чиновников. Концессия Гулда традиционна. О ней все знают. О ней все говорят. Она надежна. Все министры внутренних дел получают жалованье из доходов рудников Сан Томе. Это естественно. А Педрито собирался стать министром внутренних дел и президентом Государственного совета в правительстве своего брата. В эпоху Второй Французской Империи дюк де Морни занимал эти высокие посты с немалой выгодой для себя.

Его превосходительству Педрито были доставлены стол, стул и деревянная кровать, и он, немного отдохнув, – а это было абсолютно необходимо после торжественного прибытия в Сулако, отнявшего у него так много сил, – приступил к управлению провинцией, то есть начал распределять должности, отдавать приказы и подписывать воззвания. Оставшись с глазу на глаз с Чарлзом Гулдом в приемной, его превосходительство со свойственным ему искусством сумел скрыть свое раздражение и страх. Поначалу он высокомерно заговорил о конфискации, однако полное отсутствие ожидаемых эмоций на лице сеньора администрадо́ра неблагоприятным образом сказалось на самообладании его превосходительства.

Чарлз только повторял: «Правительство, если ему угодно, разумеется, может добиться уничтожения рудников; однако без моей помощи ничего другого оно добиться не сможет». Заявление, способное внушить тревогу и уязвить в самое сердце политического деятеля, более всего мечтающего о трофеях. А кроме того, Чарлз сказал, что разрушение рудников Сан Томе повлечет за собою гибель других предприятий, изъятие европейского капитала и, вероятно, прекращение выплат, получаемых страной по займу. Этот изверг – камень, а не человек! – сообщил все эти новости (вполне доступные пониманию его превосходительства) так хладнокровно, что того бросило в дрожь.

Чтение великого множества исторических романов, пустых и легковесных, которые Педрито поглощал в мансардах парижских гостиниц, лежа на неприбранной кровати и в ущерб своим прямым обязанностям – лакейским либо каким-то еще, оставило свой след в его сознании. Если бы ратуша сохранила свое былое великолепие и на окнах и дверях висели бы роскошные портьеры, а вдоль стен стояла позолоченная мебель; если бы он сидел сейчас на возвышении, а его ноги попирали бы красный пушистый ковер, ощущение собственного величия и удачливости, возможно, сделало бы его опасным. Но в этом разграбленном здании, где посреди огромного зала стояло его убогое ложе, им овладело чувство неуверенности и неустойчивости, которое помешало разыграться его воображению. Это чувство, а также твердость Чарлза, который так ни разу и не произнес слова «превосходительство», унизили Педрито в собственных глазах. Он принял тон просвещенного светского человека и стал заклинать Чарлза ни в коем случае не беспокоиться. Ведь он беседует сейчас, – напомнил ему Педрито, – с родным братом хозяина этой страны, человека, которому доверено ее преобразование. С братом хозяина этой страны, – повторил он, – с его единомышленником. Монтеро-старший, великий герой, мудрый и любящий родину, не допускает даже мысли о каких-либо разрушениях.

– Я умоляю вас, дон Карлос, не поддаваться вашим антидемократическим предрассудкам, – восклицал он патетически.

Педро Монтеро с первого взгляда производил сильное впечатление огромным лбом, переходящим в лысину, окаймленную тусклыми угольно-черными кудряшками, изящными очертаниями рта и неожиданным для собеседника хорошо поставленным голосом. Но его глаза, очень блестящие и словно только что нарисованные по обе стороны крючковатого носа, были круглыми, как у птицы, и таращил их Педрито растерянно, тоже по-птичьи. Правда, сейчас он их сощурил, задрал квадратный подбородок кверху, а разговаривал сквозь сжатые зубы и немного в нос, точь-в-точь так, как, по его мнению, полагалось большому барину.

И вот тут-то он неожиданно заявил, что высшим проявлением демократии является автократия: государственная власть, основанная на прямом, всенародном голосовании. Автократия консервативна. Она сильна. Она признает законные нужды демократии, требующей титулов, орденов и знаков отличия. Люди заслуженные будут щедро награждены. Автократия – это мир. Она прогрессивна. Она обеспечит благосостояние страны. Педрито Монтеро несло и несло. Вспомните, что сделала для Франции Вторая Империя.

Люди такого склада, как дон Карлос, были осыпаны почестями при этом режиме. Вторая Империя пала, но это случилось потому, что глава ее не обладал военными талантами, в отличие от генерала Монтеро, чей стратегический гений вознес его на вершину славы. Педрито вздернул руку вверх, показывая, где пребывают слава и вершина. «Мы будем разговаривать еще не раз. Мы с вами полностью поймем друг друга, дон Карлос!» Республиканцы сделали свое дело. Будущее за государственной демократией. Педрито многозначительно понизил голос. Человек, которого сограждане наделили почетным прозвищем «король Сулако», непременно будет в полной мере оценен государственной демократией как великий руководитель промышленности, как персона, к слову которой все прислушиваются, и кличку, данную народом, вскоре заменит более солидный титул. «А, дон Карлос? Что вы скажете на это? Граф Сулако… э?.. или маркиз?»

Он замолчал. По Пласе, где уже веяло прохладой, разъезжал кавалерийский патруль, совершая круг за кругом и не отклоняясь в улицы, оглашаемые криками и звоном гитар, которые доносились из раскрытых дверей кабачков. Был отдан приказ не мешать народу развлекаться. Над крышами домов, над вертикальными линиями соборных башен белела снежная глава Игуэроты на темном фоне вечереющего неба. После паузы Педрито Монтеро сунул руку за борт пиджака и с достоинством склонил голову. Аудиенция окончилась.

Чарлз, выйдя из приемной, потирал ладонью лоб, словно стараясь разогнать остатки тяжелого сна, чудовищная нелепость которого гнетет сильней, чем ощущение физической опасности. По коридорам и лестницам старинного дворца слонялись солдаты Монтеро, смотрели нагло, курили и никому не уступали дороги; по всей ратуше разносился звон сабель и шпор. В главном коридоре в молчаливом ожидании стояли три группы одетых в строгие черные костюмы штатских, имеющих торжественный, беспомощный и немного растерянный вид, причем каждая группа держалась в стороне от двух других, будто стремилась исполнить свой гражданский долг так, чтобы этого никто на свете не заметил. Это были депутации, дожидавшиеся аудиенции.

В толпе депутатов Генеральной Ассамблеи, члены которой переговаривались между собой более возбужденно и беспокойно, чем прочие, приковывало к себе внимание лицо дона Хусте Лопеса, белое и мягкое, щекастое, с набрякшими веками и непроницаемо мрачное, как грозовая туча. Президент Генеральной Ассамблеи, мужественно явившийся сюда спасать последние крохи парламентских институтов (на английский образец), отвел взгляд от управляющего рудниками Сан Томе, таким образом с молчаливым достоинством выразив, что укоряет его за недостаток доверия к спасительному воздействию этих институтов.

Упрек не нарушил душевного спокойствия Чарлза; но ему было больно видеть, как остальные без всякого упрека устремили взгляды на его лицо, словно стремясь прочесть на нем свою судьбу. В свое время они разглагольствовали, кричали, произносили цветистые монологи в большой гостиной Каса Гулд. Он ничем не выразил сочувствия этим людям, так низко павшим, так много суетившимся и таким беспомощным сейчас. Его мучило сознание, что и он творил зло вместе с ними. Он шел по площади, его никто не останавливал. Клуб «Амарилья» был полон развеселых оборванцев. Их нечесаные головы высовывались из каждого окна, а из комнат доносились пьяные выкрики, топот ног и пение струн. Внизу вся улица была усыпана разбитыми бутылками. Когда Чарлз добрался до дому, он обнаружил, что доктор еще не ушел.

Доктор Монигэм отошел от окна, откуда он смотрел на улицу сквозь щелку в шторах.

– А! Вернулись наконец, – сказал он с облегчением. – Я тут всячески убеждал миссис Гулд, что вы в полной безопасности, но отнюдь не был уверен, что этот малый выпустит вас.

– Я тоже, – признался Чарлз, кладя на стол шляпу.

– Вам пришлось бы тогда принять решительные меры.

Чарлз не стал возражать. Ему и в самом деле ничего другого не оставалось бы, и своим молчанием он это подтвердил. Он не привык высказывать свои намерения более открыто.

– Надеюсь, вы ничего не говорили Монтеро о том, что собираетесь делать? – тревожно спросил доктор.

– Я попытался растолковать ему, что существование рудников и моя личная безопасность тесно связаны между собой, – ответил Чарлз, не глядя на доктора, а устремив внимательный взгляд на висящую на стене акварель.

– Он вам поверил? – поинтересовался доктор.

– Бог его знает, – отозвался Чарлз. – Если бы не жена, я не сказал бы и этого. Он достаточно осведомлен. Он знает, что представляет собой дон Пепе. Фуэнтес не мог ему не рассказать. Они знают, что старый майор, не задумываясь, взорвет рудники без всяких сожалений и укоров совести. Если бы они этого не знали, меня не выпустили бы сейчас из ратуши. Дон Пепе вдребезги разнесет рудники, во-первых, потому, что он мне предан, а во-вторых, он их ненавидит… этих «либералов», как они себя называют. Либералы! В этой стране самые обычные слова приобретают кошмарный смысл. Свобода, демократия, патриотизм, правительство… в каждом из них отзвук безумия и убийства. Верно, доктор?.. Никто, кроме меня, не сумеет удержать дона Пепе. Если они со мной… расправятся, его никто не остановит.

– Вероятно, они попытаются его обработать, – задумчиво предположил доктор.

– Весьма возможно. – Чарлз говорил очень тихо, словно рассуждая сам с собой, и по-прежнему рассматривал эскиз с изображением ущелья Сан Томе. – Да, я думаю, попытаются. – Он наконец оторвал взгляд от картины и посмотрел на доктора. – Это даст мне лишнее время, – добавил он.

– Вот именно, – подхватил доктор Монигэм, стараясь подавить свое волнение. – В особенности, если дон Пепе проявит дипломатичность. Скажем, подал бы им хотя бы некоторую надежду на успех. Что вы скажете? Иначе он не выиграет много времени. Нельзя ли, например, дать ему инструкции…

Чарлз, пристально глядя на доктора, покачал головой, но доктор даже с некоторой горячностью продолжал его убеждать:

– Да, да, хорошо бы ему приказать не отказываться наотрез, а вступить с ними в переговоры. Недурная мысль. Вы тем временем как следует обдумаете свой план. Я, разумеется, не спрашиваю, в чем он заключается. Я не хочу этого знать. И не стану вас слушать, даже если бы вы вздумали рассказать мне о нем. Я не заслуживаю доверия.

– Какая чушь! – сердито буркнул Чарлз.

Повышенная чувствительность доктора к этому давно миновавшему эпизоду его жизни вызывала неодобрение Чарлза. Нельзя же помнить о нем столько лет. В этом есть что-то патологическое. Он опять покачал головой. Ему было бы неприятно давать такого рода поручения прямодушному дону Пепе. А кроме того, этого не позволяли обстоятельства. Инструкции надо через кого-то переслать. Либо в устном, либо в письменном виде. А их могут перехватить. Нет никакой уверенности, что посланный им человек доберется до рудников. Да и послать некого. У Чарлза чуть было не сорвалось с языка, что с некоторой надеждой на успех поручить это можно было только покойному капатасу каргадоров. С некоторой надеждой на успех и с некоторым доверием. Но он этого не сказал. Он сказал, что поступать так неблагоразумно. Если эти субъекты заподозрят, что дона Пепе можно подкупить, личная безопасность управляющего рудниками, а также личная безопасность его друзей окажутся под угрозой. Монтеристам тогда незачем будет себя сдерживать. Неподкупность дона Пепе их сейчас обуздывает, что весьма существенно. Доктор уныло опустил голову и вынужден был согласиться, что его собеседник в общем-то прав.

Чарлз рассуждал логично, он не мог этого отрицать. Дон Пепе служит им защитой именно благодаря тому, что у него незапятнанная репутация. «А сам я, – с горечью подумал доктор, – могу им послужить защитой, используя своюрепутацию». И он сказал Чарлзу, что знает, как помешать Сотильо соединиться с Монтеро, во всяком случае в ближайшее время.

– Если бы серебро было здесь, – сказал доктор, – или хотя бы просто стало известно, что оно находится на рудниках, вы могли бы подкупить Сотильо, и он тотчас позабыл бы свой недавно приобретенный монтеризм. Он уплыл бы тогда на своем пароходе или, может быть, даже присоединился к вам.

– Вот уж чего не нужно, – решительно отказался Чарлз. – Как прикажете поступать с этим фруктом в дальнейшем? Серебра здесь нет, и я этому рад. Оно могло бы оказаться очень сильным искушением. Эти разбойники пошли бы на что угодно, если бы такое богатство маячило у них перед глазами, и кончилось бы все это прескверно. Мне ведь тоже пришлось бы его защищать. Я рад, что мы увезли серебро… даже если оно погибло. Иначе мы вступили бы в опасную игру.

– Он, возможно, прав, – говорил доктор миссис Гулд, которую часом позже встретил в галерее. – Дело сделано, а призрак сокровища вполне может сыграть такую же роль, как само серебро. Позвольте послужить вам в полной мере моей скверной репутации. Я затею с Сотильо игру в предательство и отведу его от вас.

Она с горячностью протянула к нему руки.

– Доктор Монигэм, вы подвергаете себя страшной опасности, – прошептала она, глядя на него со слезами, потом быстро оглянулась на дверь, ведущую в комнату мужа. Она сжала обе его руки, и доктор словно к полу прирос – лишь смотрел на нее, судорожно пытаясь улыбнуться.

– О, я знаю, вы оградите от клеветы добрую память обо мне, – проговорил он наконец и, ковыляя, опрометью бросился вниз по ступенькам, через внутренний дворик и прочь из дома. Он и на улице, держа под мышкой чемоданчик с инструментами, продолжал шагать столь же быстро. Все знали, что он loco [118]118
  Сумасшедший ( исп.).


[Закрыть]
. Никто его не остановил. Он дошел до ворот, которые вели в сторону моря, увидел выжженную солнцем землю, чахлые кустики, пыль, сушь, а вдали – уродливую громаду таможни и еще два-три здания – так выглядел в те времена порт города Сулако. Где-то далеко вдали зеленели пальмовые рощи. Острые вершины Кордильер утратили свои отчетливые очертания и постепенно сливались с темнеющим небом. Доктор шел очень быстро. Внезапно на него упала густая тень. Солнце село. Снега Игуэроты еще мерцали некоторое время в темноте. Доктор стремительно шагал к таможне и был похож на прыгающую среди темных кустов высокую птицу со сломанным крылом.

В чистых водах гавани, как в зеркале, отражались золото и пурпур. Длинный клин Асуэры, отвесный, как стена, с поросшими травою руинами старого форта, скрывал от глаз остальную часть залива; но дальше, за пределами Гольфо Пласидо краски заката были еще великолепнее, так, что дух захватывало. Над заливом уже скапливались облака, их пронизывали красные отблески, и изогнутые черные и серые складки тумана были похожи на испачканный кровью, развевающийся плащ. На горизонте четко вырисовывались Изабеллы, словно три повисших в воздухе пурпурно-черных пятна. На берег набегали небольшие волны и, казалось, разбрасывали по песку красные искры. А там, где море сливалось с небом, высокие, большие волны сверкали, будто красное стекло, и чудилось: в огромной чаше океана вода перемешалась с огнем.

Но пламень, бушевавший в небе и на море, в конце концов погас. Исчезли и красные искры в воде, и кровавые пятна на черной мантии, окутавшей залив; внезапный порыв ветра прошелестел в кустах на обвалившихся земляных укреплениях форта и замер. Ностромо, проспавший прямо на земле четырнадцать часов подряд, пробудился, встал и выпрямился во весь рост. Он стоял по колено в высокой траве, которая волнами разбегалась во все стороны, и вид у него был такой, словно он только что родился на свет. Красивый, сильный, гибкий, он запрокинул голову, раскинул руки, неторопливо потянулся и зевнул, обнажив белоснежные зубы, в этот миг пробуждения так глубоко чуждый всякому притворству и злу, как дикий зверь, великолепный в своей естественности. Затем брови его нахмурились, устремленный в пространство взгляд стал сосредоточен – в нем проглянул человек.

ГЛАВА 8

Доплыв до берега, Ностромо взобрался на центральную площадку старого форта и там среди обломков стен и гнилых остатков изгородей и крыш лег в траву прямо в мокрой одежде и проспал весь день. Он мирно спал в своем укромном логове, буйно заросшем высокой травой, вклинившимся между овалом гавани и полукругом залива, спал, когда на него падала тень горного хребта, спал, когда его заливало ослепительным белым светом солнца. Лежал как мертвый. Гриф, казавшийся черной точкой в синеве, описывал круги с осторожностью, пугающей в такой огромной птице. Тень от его перламутрово-белого тела, светлых с черными концами крыльев пронеслась по траве так же бесшумно, как бесшумно он сел на кучку мусора в трех ярдах от человека, лежавшего неподвижно, как труп. Птица вытянула голую шею, повернула лысую голову, омерзительная в своем великолепном пестром наряде, и с жадным любопытством принялась смотреть на заманчиво неподвижное тело. Потом, упрятав голову в мягкие перья, стала ждать. Первое, что, проснувшись, увидел Ностромо, была птица, терпеливо выжидавшая, когда на его коже появятся признаки разложения. Когда он поднялся, птица отпрыгнула вбок, потом еще, еще, косыми длинными скачками. Подождала, угрюмо, неохотно, пока он не встал, затем бесшумно поплыла по воздуху, зловеще свесив когтистые лапы.

Она давно уже исчезла, когда Ностромо, подняв вверх глаза, буркнул: «Я еще не умер».

Капатас сулакских каргадоров жил, окруженный славой и известностью до тех пор, пока не принял на себя управление груженным серебряными слитками баркасом.

До отплытия из порта он оставался самим собой, и последний поступок, совершенный им в Сулако, находился в полном соответствии с тщеславием его натуры. Он отдал свой последний доллар старухе, которую встретил под аркой городских ворот, где она причитала, утомленная бесплодными поисками сына. И хотя при этом никто не присутствовал, тем не менее поступок был совершенно в его духе – великолепный жест, рассчитанный на публику. Совсем иначе он чувствовал себя сейчас, проснувшись в одиночестве среди развалин форта и встретив настороженный взгляд хищной птицы. Его первое ощущение было смутным, но он почувствовал именно это – все не так, как должно быть. Казалось, жизни наступил конец. И в то же время нужно было продолжать жить дальше, и как он ни пытался отогнать от себя эту мысль, она начала его мучить, едва лишь он пришел в сознание: ему казалось, что все прошедшие годы прожиты глупо и бессмысленно и похожи на приятный сон, которому, как и положено, пришел конец.

Он взобрался на полуразрушенный крепостной вал и, раздвинув ветки кустов, стал разглядывать гавань. Он увидел водную гладь, окрашенную последним отблеском заката, два стоящие на якоре судна и пришвартовавшийся к причалу пароход, на котором приехал Сотильо. За длинным светлым зданием таможни тянулся город, он напоминал густой темный лесок среди равнины – ворота на опушке, окруженные деревьями башни, застекленные балконы, купола, и все это окутано тьмою, словно уже наступила ночь. И при мысли о том, что он больше не сможет верхом проехать по улицам этого города, где его будут узнавать и старый и малый, как он ездил, бывало, каждый вечер сыграть в монте в таверне мексиканца Доминго; что не сидеть ему больше на почетном месте, слушая певцов и глядя на танцоров, город показался ему призрачным.

Долго-долго смотрел он туда, затем выпустил из рук ветки и, перейдя на другую сторону форта, окинул взглядом гладь залива. Красная ленточка заката становилась все уже, на ней чернели Изабеллы, и капатас подумал о Декуде, который бродит сейчас в одиночестве по острову и охраняет серебро. «Он один-единственный тревожится о том, схватят ли меня монтеристы, – с горечью подумал капатас. – Да и он ведь вспоминает обо мне главным образом лишь оттого, что боится за себя. Остальные просто ничего не знают и ни о чем не беспокоятся. Верно говорил ему когда-то Джорджо Виола. Короли, министры, аристократы и вообще все богачи угнетают народ и держат его в бедности; держат, как собак: хотят, чтобы народ за них дрался и для них охотился».

Темная пелена ночи окутала горизонт, поглотила залив, островки и возлюбленного Антонии, оберегающего сокровище на Большой Изабелле. Капатас повернулся спиной к горизонту, и к Изабеллам, и ко всему остальному, существующему, но невидимому, и уткнулся лицом в кулаки. Впервые в жизни он почувствовал себя нищим. Проиграться в монте в пух и прах в низкой и прокуренной таверне Доминго, где по вечерам вели картежную игру, пели и плясали каргадоры; вывернуть на глазах у восхищенных зрителей карманы и в порыве блистательного великодушия отдать все до гроша первой встречной девице, до которой ему нет дела, – во всем этом не ощущалось унизительного привкуса подлинной нищеты. Он был славен, знаменит, а значит, и богат. И лишь сейчас, когда его уже не будут радостными кликами приветствовать на улицах и курить ему в тавернах фимиам, этот матрос почувствовал, что он и в самом деле нищий.

У него пересохло во рту от тяжелого сна, тревожных мыслей. Еще ни разу в жизни у него не бывало так сухо во рту. Пожалуй, можно сказать, что Ностромо, так сильно жаждавший почестей и славы, с аппетитом вонзил зубы в вожделенный плод и ощутил вкус пепла и пыли. Не поднимая головы, он смачно сплюнул и выругался – такую злобу вызывало в нем бессердечие богачей.

И коль скоро он потерпел крах в Сулако (а он проснулся с ощущением, что дело обстоит именно так), у него возникло желание навсегда покинуть эту страну. И словно новый сон начинал ему сниться: ласковое море, крутые берега, темные сосны на холмах, ярко-синее небо и белые домики у горизонта. Он видел набережные больших портов, фелуки, которые, раскинув, словно крылышки, треугольные паруса, бесшумно скользят к берегу между двух длинных молов, а те, словно руки, прижимают гавань и стоящие на якоре суда к пышному лону холма, где среди зелени белеют там и сям дворцы. Он вспоминал все это с нежностью, хотя в отрочестве именно на такой фелуке не раз бывал нещадно бит безбородым генуэзцем с короткой шеей, у которого всегда был настороженный и недоверчивый вид и который (как убежден был Ностромо) в свое время обокрал его, присвоив себе жалкое наследство сироты. Но милостями судьбы все дурное в нашем прошлом вспоминается нам туманно. И сейчас, когда он потерпел неудачу и сидел, одинокий, на берегу, ему казалось, что вернуться к прошлому не так уж страшно. Впрочем, что это он? Вернуться? С босыми ногами и непокрытой головой? Когда все его имущество состоит из клетчатой рубашки и пары бумажных брюк?

Знаменитый капатас, опершись о колени локтями и уткнувшись подбородком в ладони, горько засмеялся и с омерзением сплюнул. Люди, впечатлительные и одержимые всепоглощающей страстью, встретив непреодолимую преграду на своем пути, склонны предаваться отчаянию, и им кажется в таких случаях, что рухнул мир, что наступает смерть. Он был прост. Он, как дитя, мог оказаться во власти любой надежды, предрассудка, желания.

Хорошо зная Костагуану, он отлично понимал, в каком тяжелом положении оказался. Все было перед ним как на ладони. Он словно протрезвел после длительного опьянения. Он всегда был верным человеком, человеком чести и теперь должен из-за этого страдать. Это он уговорил каргадоров принять сторону «бланко»; он встречался с доном Хосе; при его помощи падре Корбелан вел переговоры с Эрнандесом; было известно, что дон Мартин Декуд часто болтает с ним по-приятельски в свободное от редакционных занятий время. Все это прежде ему льстило. А что он думал о политике? Да ничего. И кончилось все это – Ностромо здесь, Ностромо там… где Ностромо? Ностромо сумеет сделать и это, и то: весь день работать и весь день скакать – кончилось все тем, что он известен, как рибьерист, и сейчас, когда в городе хозяйничает партия Монтеро, тот же Гамачо может отомстить ему, как пожелает. Европейцы сдались, кабальеро сдались. Дон Мартин, правда, объяснял, что это только временно – он приведет к ним на помощь Барриоса. Где все это нынче, если дон Мартин (чья ироническая манера вести беседу всегда вызывала у капатаса смутное ощущение неловкости) прячется на Большой Изабелле? Все сдались. Даже дон Карлос. Чем иначе можно объяснить его приказ так поспешно увезти из порта серебро? У капатаса каргадоров, который все увидел теперь в новом свете, от ярости мутился разум, и весь мир представлялся ему лишенным мужества и чести. Его предали!

За спиной его лежало окутанное мглою море, безмолвное и неподвижное; впереди – острые пики Кордильер окружали смутно белевшую в темноте вершину Игуэроты… Ностромо снова рассмеялся, потом вскочил и замер. Нужно уходить. Но куда?

– Нет, все так и есть. Они и в самом деле держат нас на сворке и науськивают, будто мы собаки, чья обязанность охранять их и охотиться для них. Старик был прав, – сказал он с яростью и обидой. Он вспомнил, как старый Джорджо, вынув трубку изо рта, произносил эти слова в своей харчевне, битком набитой паровозными машинистами и механиками из железнодорожных мастерских. Он вспомнил его отчетливо, и это помогло ему сосредоточиться. Он должен попытаться разыскать старика. Бог знает, что могло с ним случиться! Он сделал несколько шагов, потом опять остановился и покачал головой. Слева и справа, впереди и сзади таинственно шуршали в темноте кусты.

– И Тереза была права, – добавил он вполголоса с внезапным ужасом.

«Что с ней – умерла она, обиженная и разгневанная, или еще жива», – подумал он со смешанным чувством раскаяния и надежды. И словно в ответ, перед лицом его с тихим шорохом пронеслась похожая на темный шар сова, чей жуткий крик: «Яа-акобо! Яа-акобо!.. всему конец, всему конец…» по народному преданью предвещает всяческие бедствия и смерть. И Ностромо, угнетенный, раздавленный тем, что в его мире все обрушилось, вздрогнул от испуга, вспомнив об этом зловещем поверье. Значит, Тереза в самом деле умерла. Только это и может означать крик совы. Да, все сходится, все верно, он и должен был сразу же по возвращении услышать этот крик. Он отказался привести священника к умирающей, и этим оскорбил какие-то невидимые силы, а сейчас он слышит голос этих сил. Тереза умерла. Удивительна способность человека связывать с собой все, что происходит в мире. Тереза была умная и здравомыслящая женщина. А несчастный старый Джорджо так растерян, так одинок и, вероятно, так нуждается сейчас в его совете. Он, наверное, на какое-то время даже разума лишился после смерти жены.

Что до капитана Митчелла, то Ностромо, как любой человек, облеченный доверием своего начальства, полагал, что образование, возможно, позволяет капитану подписывать в конторе бумаги и отдавать приказы, но пользы от него никакой, и вообще он, пожалуй, дурак. Он был вынужден чуть ли не ежедневно обводить вокруг пальца напыщенного и раздражительного старого моряка, и это сильно прискучило ему в последнее время. Поначалу это давало ему хотя бы внутреннее удовлетворение. Но необходимость постоянно преодолевать пустяковые, совсем ненужные препятствия утомительна для сильной личности, уверенной в себе. К кипучей деятельности патрона Ностромо относился с недоверием. Митчелл ровным счетом ничего не смыслит в делах. И едва ли, узнав, что случилось, он сумеет сохранить это в тайне. Он скорей уж примется изобретать какие-нибудь фантастические планы. А Ностромо опасался взвалить на себя нелегкую заботу – постоянно обуздывать неразумного и суетливого старика. Он неосмотрителен. Он все разболтает, все выдаст, всех предаст. А сокровище необходимо оградить от предательства.

Предательство! Это слово застряло в его мозгу. Он с жадностью ухватился за столь простое и ясное объяснение тех ошеломляющих перемен, которые произошли в его судьбе, и поразительного легкомыслия людей, которые с такой бездумностью лишили его возможности жить, как прежде. Человек, которого предали, уничтожен. Синьора Тереза (да примет господь ее душу!) была совершенно права. О нем никто не думал. Он уничтожен! Он вспомнил, как она, сгорбившись, сидела на постели, ее распущенные черные волосы, обращенное к нему страдальческое лицо; и произнесенные ею гневные слова обличения представлялись ему сейчас величественными, вдохновенными и осененными тенью приближающейся смерти. Ведь не зря же зловещая птица так жалобно крикнула, пролетая у него над головой. Она мертва… Прими, господи, ее душу!

Настроенный вольнодумно и антиклерикально, как большинство его современников, он произносил эти благочестивые слова машинально, но с глубокой искренностью. Народ не склонен к скептицизму; эта черта простого человека – причина того, что народ так легко поддается уловкам мошенников либо делается жертвой беспощадного энтузиазма политических вождей, вдохновленных мечтами о своей великой миссии. Тереза умерла. Но согласится ли бог принять ее душу? Она умерла без исповеди и отпущения грехов, потому что он не соизволил уделить ей лишнюю минуту. Он, как и прежде, презирал священников; но ведь нельзя же знать наверняка, правда ли то, что они утверждают. В таких понятиях, как «сила», «наказание», «прощение», нет фальши – они просты и внушают доверие. Могущественный капатас каргадоров, лишившись некоторых простых ценностей, немаловажных для него, – восхищения женщин, преклонения мужчин, восторженного ропота, сопровождавшего каждый его шаг и поступок, с готовностью взвалил себе на плечи бремя раскаянья и вины.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю