Текст книги "Избранные произведения в одном томе"
Автор книги: Джордж Оруэлл
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 49 (всего у книги 97 страниц)
– Черт! Не напоминайте, пощадите мои седины.
– Что, плохо продвигается?
– Отчего ж, хорошо. Только назад.
Равелстон вздохнул. На посту редактора «Антихриста» он считал долгом ободрять поникших стихотворцев, и это сделалось его второй натурой. Его не раздражало, не тянуло допытываться, почему Гордон «не может» писать, почему «не могут» все другие и почему, когда они все-таки могут, сила творений их напоминает стук горошины в огромном барабане. Грустно, сочувственно он произнес:
– Да, пожалуй, не лучшие времена для поэзии.
– Уж это точно.
Гордон, помрачнев, поддал ногой камешек. Вопрос насчет поэмы напомнил о холодной противной комнате, о кипе измаранных листов за фикусом.
– Пишешь и пишешь! А какого хрена? – резко заговорил он. – Корпишь, чиркаешь, нервы себе треплешь, а для кого? Кому сегодня нужны стихи? Блоху дрессировать и то больше толка.
– Нет-нет, зачем же падать духом. В наши дни то, что вы делаете, необыкновенно важно для самой поэтической среды. Например, ваши «Мыши».
– Мои «Мыши»! Тошнит меня от них!
Представилась своя скверненькая, убого изданная книжонка; полсотни недоразвитых стишков, зародыши в лабораторных банках с ярлычками. «Столь много нам обещающий», ага. Продано сто пятьдесят три экземпляра, остальное в уценку. Нахлынула знакомая каждому автору волна презрения, даже ненависти к сделанной вещи.
– Дохлятина! Кучка протухшей, никому не нужной дряни.
– Ну, спрос на книги вообще упал, а на поэзию особенно. Слишком большая конкуренция.
– Я не об этом. Изначально мои стишки дохлятина. Безжизненно, бескровно, несъедобно. Даже не пошло или слабо, а именно мертво, мертвецки мертво, – повторил он, прислушавшись к точному слову и тут же развив образ: – Стишки мертвы, потому что я сам труп. Да и вы мертвы, и все мы. Мертвый мир мертвецов.
Равелстон ответил глухим (и почему-то виноватым) утвердительным бормотанием. Они вырулили на ту главную – главную для Гордона – тему тщетности, хищности и обреченности современной жизни, которой непременно посвящалось в их беседах не менее получаса. Равелстон, правда, ощущал себя при этом слегка неловко. Разумеется, целью «Антихриста» и было указать на бессмысленность существования под пятой загнивающего капитализма, однако внутренне это воспринималось главным редактором как-то теоретически. Имея восемь сотен в год, иначе невозможно. И в те часы, когда Равелстон не думал о шахтерах, китайских кули или безработных Мидлсборо, жизнь виделась ему штукой довольно славной. Кроме того, он свято верил, что социализм скоро восторжествует и все уладится. Гордон, казалось ему, всегда преувеличивает. Впрочем, хотя тут имелось определенное тонкое разногласие, деликатный Равелстон на своем не настаивал.
Но доход Гордона был два фунта в неделю, а потому его буквально разрывало от ненависти ко всему вокруг и желания разбомбить, к черту, весь современный мир. Двигаясь от центра, они шли довольно респектабельной улицей, мимо аккуратно зашторенных магазинных витрин. С рекламного щита на одном из фасадов жеманно ухмылялась выбеленная светом фонарей метровая харя «Супербульона». Ниже, в окне, мелькнул торчащий фикус. Лондон! Бесконечные ряды стандартных, разгороженных на отдельные норы строений, населенных сонно ползущими к могиле полутрупами, и уличная толпа – шествие блуждающих мертвецов! Мысль о том, что этот образ навеян ему собственным нищим положением, не приходила в голову Гордона. Вновь увиделась туча гудящих над городом бомбардировщиков. Схватив спутника за рукав, Гордон гневно указал на плакат:
– Вы посмотрите, посмотрите-ка на эту мерзость! Эту блевотину! Разве не выворачивает?
– Да, пожалуй, ничего хорошего, притом весьма назойливо, но стоит ли на это обращать внимание?
– Стоит, если весь город обляпали таким дерьмом!
– Что ж, временно придется потерпеть. Капитализм находится в последней фазе, и скоро, надо полагать, такая чушь исчезнет.
– Не чушь, не чушь! Вы приглядитесь – в этой роже вся наша скотская цивилизация: безмозглая, бездушная, приговоренная! Не глянешь, чтоб не вспомнить про пушки и презервативы. Знаете, я на днях просто мечтал о мировом пожаре. Чуть не молился.
– Что и говорить, тревожно. Половина парней в Европе жаждет того же.
– Вся надежда на них. Может, поднимутся.
– О нет, дружище! Будем надеяться, что нет. Последней бойни, право, более чем достаточно.
Разгоряченный Гордон шагал, упрямо повторяя: «Вот это жизнь? Это не жизнь! Трясина, тухлое болото с дохлыми головастиками! Так и вижу – здесь все покойники, ходячие покойники».
– Вы только, по обыкновению, не хотите учесть смены исторических формаций. Ведь все это лишь до поры, когда верх возьмет пролетариат.
– Социализм? Ох, не рассказывайте сказки!
– Вам, Гордон, все-таки стоило бы прочесть Маркса, даже необходимо. Вы бы увидели тогда наше грустное время как стадию. Ситуация непременно изменится.
– Неужели? Что-то не похоже.
– Нам просто, увы, не слишком повезло с эпохой. Гибнем, так сказать, накануне возрождения.
– Насчет гибели очевидно – насчет возрождения пока брезжит.
Равелстон потер переносицу.
– В общем, я полагаю, нужно все же иметь веру. Да, веру и надежду.
– А в особенности деньги, – угрюмо дополнил Гордон.
– Деньги?
– Угу. Прикупить оптимизма. Еще три фунтика в неделю, и, обещаю, стану преданным социалистом.
Равелстон пристально рассматривал мостовую. Гордон готов был проглотить язык. Деньги поганые, обязательно завоняют! Нельзя о них, когда говоришь с человеком более состоятельным. Если уж только как о некой отвлеченной категории, но о таких, которых много в чужом кармане и нисколько нет в твоем, – нельзя! И все-таки сюжет этот магнитом притягивал Гордона. Рано или поздно, чаще всего под влиянием пропущенных стаканчиков, он, с гнусным привкусом нытья, начинал трепать про свою чертову нищету. Случалось, от возбужденной пьяной болтливости, живописал даже какие-нибудь жалостливые детали вроде того, что второй день без курева, что белье в дырах, пальтецо в закладе. Сегодня, мысленно поклялся Гордон, с языка не сорвется ничего подобного. Они как раз шли мимо паба, откуда крепко шибануло хмельной кислятиной. Равелстон, сомкнув ноздри, хотел было ускорить шаг, но соблазненный Гордон остановился.
– Черт! Я бы выпил! – сказал он.
– И я не прочь, – кивнул учтивый Равелстон.
Гордон толкнул дверь в общий зал, приятель последовал за ним. Редактор «Антихриста» был убежден, что любит пабы, особенно те, что попроще. Пабы – заведения пролетарские, уж там ты в самой гуще рабочего класса, не правда ли? Но одному туда заходить Равелстону не доводилось, и выглядел он в пабе как карась на берегу. Душный и все-таки промозглый воздух, скверный прокуренный зал с низким потолком и опилками на полу, дощатые столы испещрены колечками отпечатавшихся кружек. Четыре страшенные тетки с огромными грудями-дынями, потягивая в углу портер, последними словами ругали какую-то миссис Круп. Скрестив мощные, как окорока, голые локти, бандитского вида чернобровая буфетчица у стойки мрачно наблюдала за почтальоном и парой работяг, метавших стрелы в картонную мишень. На минуту, пока друзья шли к стойке, воцарилась тишина, народ с откровенным любопытством разглядывал Равелстона – джентльмен в общем пивном зале явление нечастое.
Делая вид, что не замечает произведенного эффекта, Равелстон снял перчатку и, сунув руку в карман, бросил вскользь: «Вам темное?» Но успевший протиснуться вперед Гордон уже выложил на прилавок шиллинг. (За первый заказ обязательно плати ты! Вопрос чести!) Равелстон присел к единственному свободному столику. Развалившиеся вдоль стойки работяги щурились, на лицах явственно читалось «Фраер хренов!». Гордон притащил два стакана с темным пивом. Грубые, как банки для варенья, стаканы были тусклыми и сальными; сверху плавала пленка желтой пены. Табачный дым висел пороховой завесой. Случайно бросив взгляд на изрядно полную плевательницу, Равелстон быстро отвернулся. В голове его промелькнуло, что пиво накачивают из подгнившего подвала по слизистой нечищеной трубе, а стаканы вообще не моют, едва споласкивая в холодной воде. Голодный Гордон, поразмыслив над возможностью взять хлеба с сыром, решил в подтверждение версии сытного обеда: не брать. Он жадно хлебнул пива и закурил отвлекавшую от съестного сигарету. Равелстон тоже сделал большой глоток и осторожно поставил стакан на стол; вкус лондонского разливного, тошнотворного, с ощутимым привкусом химии, заставил непатриотично вспомнить о винах Бургундии. Продолжился спор о социализме.
– Знаете, Гордон, а действительно, пора вам прочесть Маркса, – сказал Равелстон, раздраженный мерзким пивом и потому слегка ужесточивший обычный свой виноватый тон.
– Нет уж, я лучше сударыню Хэмфри Уорд почитаю.
– Но ваше отношение так нелогично. Вы вечно обличаете капитализм, но и единственную альтернативу отвергаете. Здесь невозможно оставаться в стороне, одно из двух.
– Ну не волнует меня ваш социализм, от одного слова в зевоту тянет.
– Серьезный аргумент, и других возражений не имеется?
– Аргумент у меня один – никто не рвется в это светлое будущее.
– О! Как же можно так говорить?
– Можно и нужно. Ведь никто не представляет, что это за штука.
– А вам лично что тут видится?
– Мне? Ну, наверное, какой-то «О дивный новый мир» Олдоса Хаксли, только не столь забавный. Четыре часа в день на образцовом производстве, затягивая болт номер шесть тысяч третий. Брикеты полуфабрикатов на коммунальной кухне и коллективные экскурсии от дома Маркса до дома Ленина или обратно. Клиники, где делают аборты, на всех углах. И все отлично по всем пунктам! Но туда – не хочется.
Равелстон вздохнул. Ежемесячно его «Антихрист» разносил в пух и прах подобный вариант социализма.
– Хорошо, предположим. А что хочется?
– Знать бы! Нам ведь всегда известно лишь то, чего мы не хотим и от чего нам нынче плохо. Застряли буридановым ослом. Альтернатив, правда, не две, а три, и все как рвотный порошок. Самая первая – социализм.
– Так, и еще две?
– Думаю, самоубийство и католичество.
Атеист Равелстон потрясенно хохотнул:
– Религия? Это, по-вашему, альтернатива?
– А разве нет? Интеллигенцию ведь искушает.
– Нет, подлинных интеллигентов никогда. Впрочем, вот Элиот, конечно… – не закончил Равелстон.
– И, помяните мое слово, туда потекут. Укроются под крылышком матушки церкви. Слегка тухлятинкой несет, зато тепло, не страшно.
Равелстон по привычке потер переносицу.
– Мне кажется, это как раз форма самоубийства.
– Близко к тому. Как и социализм. И то и другое – от отчаяния. Но самоубиваться не по мне, чересчур уж смиренно и покорно. Не желаю просто так уступать свою земную долю, хотелось бы сначала прикончить хоть парочку врагов.
Равелстон улыбнулся:
– Кто же ваши враги?
– Любой с доходом больше пятисот в год.
Упала неловкая тишина. Чистый доход Равелстона составлял примерно две тысячи. Вечно у Гордона прорывались такие фразочки. Дабы рассеять гнетущую паузу, Равелстон, собрав волю в кулак, залпом проглотил две трети пойла, что вполне могло сойти за выпитую порцию.
– Еще по одной? – дружелюбно предложил он. – Пора, кажется, повторить!
Гордон допил до капли и отдал стакан Равелстону. Вот теперь можно позволить и ему заплатить, честь не пострадает. Равелстон, опустив голову, пошел за новой выпивкой. Народ опять с любопытством стал следить; прислонившиеся к стойке возле своих нетронутых кружек работяги глазели молча и нагло. Здешнего пива, понял Равелстон, ему больше не проглотить.
– Нельзя ли два двойных виски? – проговорил он, словно извиняясь.
Буфетчица не шелохнулась, через секунду бросила:
– Чего?
– Пожалуйста, нельзя ли два двойных виски?
– Нету тут виски, спирт не держим. Пиво тут.
Работяги ухмыльнулись в усы («Порядка не знает, фраер гребаный! Ишь ты, в пабе виски свой хренов спрашивать!»). Нежное лицо Равелстона зарумянилось. До сих пор он не знал, что дешевым пабам не по средствам лицензия на крепкие напитки.
– Что ж, можно тогда пару бутылок бархатного?
Но бутылок здесь тоже не держали. Пришлось удовлетвориться четырьмя стаканами бархатного из бочки. Гордон, смакуя, отпил, а потом – еще. От принятого на голодный желудок и более хмельного, чем привычный портер, «баса» в голове зашумело. Потянуло философствовать и плакаться. Он, конечно, твердо решил не заикаться о своей бедности, однако же какого черта?
– Все это, что мы с вами говорили, все это блядство! – заявил он.
– Что именно?
– Да весь этот социализм-капитализм, современное положение и прочая мутотень. На фиг мне современное положение? Да хоть вся Англия кроме меня с голоду будет пухнуть, мне наплевать!
– Вы не преувеличиваете?
– Нет. Мнения отражают лишь наши чувства. А чувства наши от того, сколько в кармане. Вот я брожу, и вижу мертвый город и смерть культуры, и мечтаю, чтоб это рухнуло в тартарары, а почему? Зарплата два фунта в неделю, когда страстно хотел бы пять.
Опять услышав косвенный намек на его барство, Равелстон принялся медленно постукивать указательным пальцем по переносице.
– В определенной мере вы, пожалуй, правы. Маркс говорит нечто довольно схожее, определяя идеологию следствием экономики.
– Да вы вот все по Марксу! Сами-то на себе не пробовали. Что тяготы, хрен с ним, с этими тяготами, неудобствами! Такой становишься забитой жалкой тварью; неделями напролет один – товарищей-то без гроша не заведешь. Писателем себя считаешь, но ни строчки. Тебя просто сливает, как дерьмо в унитаз. Булькаешь где-то во тьме, в канализационных трубах под культурой…
И пошел, и пошел. Это уж непременно начиналось в их интеллектуальных спорах. Плебейская расхристанность, ужасно смущавшая Равелстона, но неодолимо овладевавшая Гордоном. Нужно ведь иногда кому-нибудь излиться, а Равелстон был тем единственным, кто понимал. И бедность, как всякий гнойник, требуется время от времени вскрывать. Гордон начал описывать детали житья на Виллоубед-роуд: душную капустную вонь, столовые флакончики с гущей присохших ко дну специй, отвратная еда, чащоба фикусов. Описал даже тайные ночные чаепития с опасными походами для затопления улик в клозете на нижнем этаже. Равелстон, горько и виновато потупившись, не отрывал взгляда от кривоватого стакана. Грудь ему жег позорно обличавший правый внутренний карман, где рядом с толстой зеленой чековой книжкой лежало немного наличных: восемь фунтов, десятка два шиллингов. Ужасны эти подробности быта! И Гордон только на подступах к бедности, а что же подлинная нищета? Как они выживают, безработные Мидлсборо, по семеро в комнатушке, на двадцать пять шиллингов в неделю? Когда одним приходится так туго, как же иные могут безмятежно разгуливать, имея при себе пачки фунтов и чековые книжки?
– Проклятье! – сокрушенно бормотал Равелстон. – Проклятье! – И все придумывал, под каким же предлогом, не обижая, убедить Гордона взять у него десятку.
Выпив еще пару стаканов, которые вновь заказал Равелстон, они покинули паб. Наступило время прощаться, встречи их всегда длились час-другой, не более. Свидания с богатыми, как посещения вельможных лиц, должны быть краткими. Темнело безлунное и беззвездное небо, дул влажный ветер. Ночь, пиво и жиденький свет фонарей наполнили Гордона мрачной ясностью – никому из богачей, даже таким приличным, как Равелстон, объяснить гнусность нищеты абсолютно невозможно. По этой самой причине сделалось необычайно важным тут же объяснить.
– Вы помните «Рассказ законника» у Чосера? – вдруг спросил он.
– Нет, что-то не припомню. О чем это?
– Я сам забыл, помню лишь первые строфы, где про бедность. Насчет прав каждого пнуть тебя! Насчет желания тебя пнуть! Нищета вызывает ненависть, и тебя оскорбляют просто из удовольствия оскорбить безнаказанно.
– О нет, ну что вы! – болезненно охнул Равелстон. – Нет, люди все-таки не столь жестоки.
– А! Вы не знаете, что они вытворяют!
Принять, что «люди все-таки не столь жестоки», Гордон никак не хотел. В мысли о сволочах, только и норовящих поглумиться над несчастными бедолагами, была какая-то странная, мучительная радость. Подтверждался собственный взгляд на жизнь. И внезапно, сам ужасаясь, что не может остановиться, Гордон рассказал глубоко ранивший и унизивший его недавний эпизод с приемом у Доринга. Подробно и бесстыдно раскатился целой историей. Равелстон был поражен. Он никак не мог взять в толк, отчего Гордон кипятится. Из-за отмены какой-то дрянной чайно-литературной вечеринки? Абсурд! Да он бы, и озолоти его, не пошел на такое сборище. Подобно всем состоятельным людям, Равелстон гораздо чаще стремился избежать общества, нежели искать его.
– Ну право же, – попытался он успокоить Гордона, – не стоит так легко обижаться. Событие ведь, согласитесь, ничтожное?
– Само по себе да, но отношение! Эти снобы, если монет у тебя мало, запросто могут плюнуть тебе в лицо.
– Но почему бы не предположить, что здесь имело место какое-то досадное недоразумение? Почему непременно плевок?
– «И если беден ты, злоба и поношение тебе от брата твоего!» – возгласил Гордон, подражая библейским текстам.
Почтительный даже к мнениям давно почивших, Равелстон потер бровь.
– Это из Чосера? Тогда, боюсь, я должен с ним не согласиться. Никто не презирает вас, ни в коей мере.
– Презирают! И совершенно правы – я противен! Как в этой чертовой рекламе мятных пастилок – «Он снова в одиночестве? Его успеху мешает дурной запах изо рта!». Безденежье такой же дурной запах.
Равелстон вздохнул; несомненно, Гордон все извращает. Они продолжали идти и говорить, Гордон неистово, Равелстон беспомощно протестуя. Сколь бы дико ни преувеличивал поэт, возражать ему было затруднительно. Как возражать? Как богатому дискутировать о бедности с настоящим бедняком?
– А женщины что, если ты с пустым карманом? – развивал тему Гордон. – Женщины – это те еще штучки!
Равелстон довольно уныло кивал, хотя в последнем замечании, напомнившем о его подруге Хэрмион Слейтер, для него мелькнуло наконец нечто разумное. Роман их продолжался уже два года, но с женитьбой они не торопились. «Столько возни!» – лениво морщилась Хэрмион. Она, разумеется, была богата, то есть из состоятельной семьи. Вспомнились ее плечи, сильные, гладкие и свежие, благодаря которым она, снимая платье, казалась выныривающей из волн русалкой; вспомнились ее кожа и волосы, ласкавшие каким-то сонным теплом, подобно пшеничному полю под солнцем. Разговоры о социализме вызывали у нее зевоту. Отказываясь даже заглянуть в тексты «Антихриста», она отмахивалась: «Не хочу, ненавижу твоих угнетенных – от них пахнет». И Равелстон обожал ее.
– Да, с женщинами сложновато, – признал он.
– Женщины, если сидишь без монеты, просто чертово проклятье!
– Ну, по-моему, вы чересчур суровы. Есть же и нечто…
Гордон не слушал.
– Что рассуждать о всяких «измах», когда вот они, женщины! – переключился он. – Всем им давай одно – деньги; деньги на собственный домик, пару младенцев, лаковую мебель и фикус их любимый. По их мнению, у мужчины возможен лишь один порок – нежелание зарабатывать. И важны для них только твои доходы, больше – ничего. И если кто-нибудь для них хорош, значит – он с деньгами. А денег нет, так нехорош. Убогий и постыдный. И грешный – согрешил против фикуса.
– Вы что-то все про фикусы, – заметил Равелстон.
– Фикус – это самая суть! – заявил Гордон.
Равелстон смущенно поглядел вдаль, потом откашлялся:
– Слушайте, Гордон, а вы не могли бы немного рассказать мне о вашей девушке?
– Ох, дьявол! Ни слова о ней!
И Гордон начал рассказывать о Розмари. Равелстон ее никогда не видел, но и сам Гордон реальную Розмари вряд ли сейчас помнил. Не помнил ни своей любви к ней, ни ее нежности, ни тех счастливых редких встреч, когда им удавалось побыть вместе, ни ее терпеливой стойкости при всех его невыносимых выкрутасах. В голове засело лишь то, что она, негодяйка, не спит с ним и уже почти неделю не пишет. Ночная сырость и бродившее в желудке пиво очень способствовали тому, чтоб почувствовать себя несчастным брошенным горемыкой. «Ее жестокость» – больше не виделось ничего. Исключительно с целью травить себе душу и повергать в неловкость Равелстона Гордон стал выдумывать Розмари. Яркими штрихами набросал портрет крайне черствой особы, которая, забавляясь им и явно пренебрегая, бездушно играет, держит на расстоянии, но, разумеется, немедленно падет в его объятия, стоит ему чуть-чуть разбогатеть. Равелстон, не совсем поверив, перебил:
– Стойте, Гордон, послушайте. Эта мисс… мисс Ватерлоо, так, кажется, вы ее называли? Ваша девушка, ваша Розмари, она что же, действительно совсем не думает о вас?
Совесть Гордона кольнуло, хотя не слишком глубоко. Что-либо положительное насчет Розмари не выговаривалось.
– Ах, как же, думает! По ее мерке, так, наверно, очень даже она обо мне думает. А чтоб по-настоящему – нисколько. И не способна, знаете ли, если у меня нет денег. Все деньги, деньги!
– Неужели важны только деньги? В конце концов, много же всякого иного.
– Чего иного? Разве непонятно, что личность связана с доходом? Личность человека – его доход. Чем голодранец может привлечь девушку? Одеться прилично не может, пригласить в театр или ресторан не может, свозить куда-нибудь на уик-энд не может – ни порадовать не может, ни развлечь. И это враки, что, мол, дело не в деньгах. В них! Нет их, так даже встретиться-то негде. Мы с Розмари видимся лишь на улице либо в картинных галереях. Она живет в своем поганом женском общежитии, а моя сука-хозяйка ни за что не позволит привести женщину. Нам с Розмари и остается только ходить туда-сюда по холоду. А что делать, без денег-то?
Равелстон нахмурился – хорошенькое дельце, если даже девушку не пригласить. Он попытался что-то сказать, но не вышло. Виновато и вожделенно представилось голое, золотистое, как спелый плод, тело Хэрмион. Сегодня она собиралась непременно прийти; уже, вероятно, пришла, у нее есть свой ключ. Вспомнились безработные Мидлсборо; безработным приходится страдать от постоянных сексуальных лишений, это ужасно! Они подходили к его дому, и Равелстон взглянул на окна – свет горит, стало быть, Хэрмион там.
Чем ближе к подъезду Равелстона, тем сам он делался дороже Гордону. Пора прощаться с обожаемым другом и возвращаться, возвращаться по темным улицам в свою пустую холодную комнатенку. Равелстон сейчас, конечно, предложит: «Зайти не хотите?», а Гордон, разумеется, ответит: «Нет». Заповедь неимущего: никогда не обременяй подолгу своим присутствием тех, кого любишь.
Они остановились у входа, Равелстон рукой в перчатке взялся за копье железной ограды.
– Может, зайдете? – сказал он без излишней настойчивости.
– Нет, спасибо. Пора домой.
Равелстон приготовился открыть калитку, но не открыл. Глядя куда-то поверх головы Гордона, проговорил:
– Слушайте, Гордон, я могу вам кое-что сказать, вы не обидетесь?
– Говорите.
– Ну, понимаете, меня ужасно бесит все это, насчет вас и вашей девушки. Пригласить нельзя и все такое.
– Да ничего, ерунда.
Как только Равелстон заговорил, Гордона прожег стыд за свои дурацкие плаксивые монологи (вот так всегда: вырвется из тебя, потом локти кусаешь). Он тряхнул головой:
– Лишнего я, по-моему, вам наболтал.
– Ну, Гордон, послушайте меня. Позвольте дать в ваше распоряжение десятку. Сводите девушку в ресторан, съездите с ней куда-нибудь, ну, что хотите. У меня такой жуткий осадок при мысли…
Гордон сурово, почти свирепо насупился и сделал шаг назад, как будто на него замахнулись. Раздирало искушение взять. Десять фунтов – огромные деньги! Мелькнула картинка – они с Розмари за столиком, на котором персики и виноград, рядом улыбчиво порхает лакей, поблескивает горлышко темной и запыленной винной бутылки в плетеной колыбели.
– Бросьте вы! – буркнул он.
– Ну поймите, мне приятно дать вам взаймы.
– Спасибо. Я предпочитаю сохранить дружбу.
– А вам не кажется, что от этой фразы отдает вульгарной буржуазностью?
– А не вульгарно брать у вас в долг? Мне десять фунтов и за десять лет вам не отдать.
– Ну, это бы, пожалуй, меня не разорило. – Равелстон, прищурясь, не отрывал взгляд от горизонта. Не получалось выплатить очередной стыдливый штраф, к которому он почему-то сам себя то и дело приговаривал. – Знаете, у меня довольно много денег.
– Знаю. Поэтому и не беру.
– Вы, Гордон, иногда какой-то совершенно непрошибаемый.
– Есть грех, что ж теперь делать.
– Ну хорошо! Раз так, спокойной ночи!
– Спокойной ночи!
Минут десять спустя Равелстон катил в такси, рядом сидела Хэрмион. Вернувшись, он нашел ее в гостиной; она спала или дремала в огромном кресле у камина. При каждой скучноватой паузе его подруга умела подобно кошкам мгновенно засыпать, и чем глубже был сон, тем бодрее она потом была. Когда Равелстон наклонился к Хэрмион, она, проснувшись, сонно ежась и зевая, с улыбкой потянулась ему навстречу теплой щекой и голой, розовой от каминного огня рукой.
– Привет, Филип! Где это ты шатался? Жду тебя уже целую вечность.
– Заходил выпить с одним приятелем. Вряд ли ты его знаешь – Гордон Комсток, поэт.
– Поэт! И сколько же он занял у тебя?
– Ни пенса. Он весьма своеобразный. Со всякими странными, нелепыми предрассудками насчет денег. Но очень даровит.
– О, твои даровитые поэты! А у тебя усталый вид. Давно обедал?
– В общем, как-то так получилось без обеда.
– Без обеда? Но почему?
– Ну, даже трудновато ответить, случай такой непростой. Видишь ли…
Равелстон объяснил. Хэрмион рассмеялась и, потянувшись, поднялась.
– Филип, ты просто глупый старый осел! Лишить себя обеда, щадя чувства какого-то дикого существа. Надо немедленно поесть. Но разумеется, кухарка твоя уже ушла. Господи, почему нельзя держать нормальную прислугу? И зачем непременно жить в этой берлоге? Едем, поужинаем в «Модильяни».
– Одиннадцатый час, скоро закроют.
– Ерунда! Они открыты до двух, я звоню и вызываю такси. Тебе не удастся уморить себя голодом!
В такси она, все еще полусонная, устроилась головой на его груди. Он думал о безработных Мидлсборо – семеро в комнате, на всех в неделю двадцать пять шиллингов. Но рядом – прильнувшая Хэрмион, а Мидлсборо так далеко. К тому же он был чертовски голоден, и за любимым угловым столиком у «Модильяни» совсем не то, что на деревянной лавке в захарканном, воняющем прокисшим пивом пабе. Хэрмион сквозь дрему его воспитывала:
– Филип, скажи, почему надо обязательно жить так ужасно?
– Ничего ужасного не вижу.
– Да-да, конечно! Притворяться бедняком, поселиться в дыре без приличной прислуги и носиться со всяким сбродом.
– Сбродом?
– Ну, этими, вроде сегодняшнего твоего поэта. Все они пишут в твой журнал, только чтоб клянчить у тебя деньги. Я знаю, ты, конечно, социалист. И я, мы все теперь социалисты, но я не понимаю, зачем надо раздавать этим людям деньги, дружить с низшими классами? На мой взгляд, можно быть социалистом, но время проводить в приятном обществе.
– Хэрмион, дорогая, пожалуйста, не говори «низшие классы».
– Но почему, если их положение ниже?
– Это гнусно звучит. Называй их рабочим классом, хорошо?
– О, пусть будет ради тебя «рабочий класс». Но они все равно пахнут!
– Не надо о них так. Прошу тебя, не надо.
– Милый Филип, иногда я подозреваю, что тебе нравятся низшие классы.
– Конечно, нравятся.
– Боже, какая гадость! Б-рр!
Она затихла, устав спорить и обняв его сонной нежной русалкой. Волны женского аромата – мощнейшая агитация против справедливости и гуманизма. Когда перед фасадом «Модильяни» они шли от такси к роскошно освещенному подъезду, навстречу, словно из уличной слякоти, возник серый худющий оборванец. Похожий на льстиво и пугливо виляющую дворняжку, он вплотную приблизился к Равелстону бескровным, жутко заросшим лицом, выдохнув сквозь гнилые зубы: «Не дадите, сэр, на чашку чая?» Равелстон, брезгливо отшатнувшись (инстинкт не одолеешь!), полез в карман, но Хэрмион, подхватив его под руку, быстро утащила на крыльцо ресторана.
– Если б не я, ты бы уже с последним пенни распрощался! – вздохнула она у дверей.
Они уселись за любимый угловой столик. Хэрмион лениво отщипывала виноградины, а изрядно проголодавшийся Равелстон заказал старинному другу официанту весь вечер грезившиеся ему антрекот и полбутылки божоле. Седой толстяк итальянец расторопно доставил на подносе ароматный ломоть. Воткнув вилку, Равелстон надрезал сочную багровую мякоть – блаженство рая! В Мидлсборо они сопят вповалку на затхлых кроватях, в их животах хлеб, маргарин и жидкий пустой чай… И он накинулся на жареное мясо с позорным восторгом пса, стащившего баранью ногу.
Гордон быстро шагал к дому. Холодно, пятое декабря, самая настоящая зима. По заповеди Господней обрезай плоть свою! Сырой ветер злобно свистел сквозь голые сучья деревьев. Налетчиком лютым, неумолимым… Вновь зазвучавшие внутри строфы начатого в среду стихотворения гадливости не вызывали. Удивительно, как поднимали настроение встречи с Равелстоном. Просто поговоришь с ним, и уже как-то уверенней. Даже когда сам разговор не получался, все равно не было потом чувства провала. Гордон вполголоса прочел все шесть готовых строф – а что, не так уж плохо. Всплывали обрывки того, что он наговорил сегодня Равелстону. В общем, сказал, что думал и думает. Унижения бедности! Разве со стороны понять такое? Тяготы не вопрос, вынести можно, если б не унижение, постоянное скотское унижение. У этих богачей есть право, желание и способы вечно тебя пинать. Равелстон не верит. Слишком он благороден, чтоб поверить. Ему-то, Гордону, лучше знать. Он-то уж знает, знает! С этой мыслью Гордон вошел в прихожую – на подносе белело ожидавшее его письмо. Сердце подскочило. Любое письмо сейчас безумно будоражило. Он через три ступеньки взлетел наверх, заперся и зажег рожок. Письмо было от Доринга.
«Дорогой Комсток!
Страшно жаль, что Вы не посетили нас в субботу. Был кое-кто, с кем очень бы хотелось Вас познакомить. Мы ведь предупредили Вас, что вечеринку с четверга перенесли на субботу, не так ли? Жена уверяет, что сообщила Вам. Как бы то ни было, теперь у нас намечен вечер двадцать третьего – некий чайный «канун Рождества», время обычное. Не захотите ли прибыть? Только на сей раз не забудьте дату!
Искренне ВашПол Доринг»
Под ребрами болезненно свело. Вот оно что Доринг придумал – ошибочка, никаких оскорблений! В субботу он, правда, пойти бы к ним не смог, в субботу у него работа в магазине, но все-таки их приглашение было бы важным.
Сердце заныло, когда взгляд снова упал на строчку «был кое-кто, с кем очень бы хотелось Вас познакомить». Вечное драное невезенье! Вдруг был случай действительно кого-то встретить? Из каких-нибудь высокоумных редакций? Вдруг предложили бы что-то отрецензировать, или же показать стихи, или еще бог знает что. Возник жуткий соблазн принять версию Доринга. В конце концов, может, и впрямь была записка о переносе даты? Может, напрячь память и вспомнить, поискать в кучах бумаг? Но нет, нет! Гордон подавил искушение. Доринг сознательно пренебрег бедняком. Если ты беден, тебя непременно оскорбят. Ты это знаешь, ты твердо убежден – держись!








