Текст книги "Избранные произведения в одном томе"
Автор книги: Джордж Оруэлл
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 48 (всего у книги 97 страниц)
Налетчиком лютым, неумолимым… Рядом по мостовой скользил тихо рокочущий поток машин. Гордон смотрел без зависти: кому нужны эти автомобили? Из окна лимузина на него уставилась нарядная пустоглазая кукла. Паршивки драные! Холеные сучонки на поводочках! Нет, лучше одиноким тощим волком, чем шавкой, поджавшей хвост. Вспомнилась картина раннего утра – стекающие в шахты метро черные муравьиные полчища клерков, людишек-букашек, у каждого в одной руке портфель, в другой газета, а сердца точит страх перед нищенской торбой. Изводящий душу тайный страх! Особенно в холода, когда под свист ветра так ясно видится: зима, торба, работный дом, скамейки скверов для ночлега. Так, ну-ну!
Налетчиком лютым, неумолимым
Тополя нагие гнет, хлещет ветер.
Надломились бурые струи дыма
И поникли, как под ударом плети.
Стылый гул трамвайный, унылый цокот,
Гордо реющий клок рекламной афиши.
Эти толпы клерков, их дрожь и шепот.
Эти стены Ист-Энда, скучные крыши.
Всякий шепчет себе…
Холодно, пасмурно… Вот-вот морозы грянут. А вдруг уволят? Тогда только в работный дом. Господь повелел чадам своим в знак верности обрезание плоти. Падай в ноги и боссу сапоги вылизывай… Ага!
Всякий шепчет себе: «Зима подходит.
Боже, только не потерять работу!»
Незаметно в тебя проникает холод,
С ледяным копьем идет на охоту.
Жуть продирает – деньги, деньги! За квартиру, налоги, жалованье не прибавят, счет от директора школы, транспорт, ботинки для детей. Да, еще страховой полис, еще кухарке заплатить. И, боже мой, жена вроде опять беременна! А я достаточно громко смеялся, когда начальник вчера пошутил? И опять пришел срок платить за пылесос, купленный в рассрочку.
Аккуратно, с удовольствием от точности перечисления, с чувством попадающей в цель конкретности, Гордон отчеканил:
О сезонных билетах, квартирной плате,
О страховке думай, угле, прислуге,
А еще – пылесос, близнецам кровати,
Счет за дочкину школу, пальто супруге.
Неплохо, неплохо пошло. Сегодня дописать пяток строф, и готово. Равелстон почти наверняка опубликует.
На голой черной ветке жалобно разливался скворец, путавший, как все его собратья, теплые дни зимы с ранней весной. Разинув пасть и пожирая его взглядом, толстый рыжий котище замер под деревом в явном ожидании, когда пичужка спорхнет прямо в пасть. Гордон перечел про себя все четыре строфы – вполне. И что это вчера казалось – пустое щелканье? Нет, все-таки поэт. Распрямившись, он зашагал горделиво, почти надменно. Гордон Комсток, автор «Мышей» (тот самый, помните? «столь много нам обещающий»), а также автор поэмы «Прелести Лондона». Эту штуку тоже пора заканчивать, и поскорей. Чего он канителится, хандрит? Захочет, так сделает. Налечь, месяца три, а летом уже можно и печатать. Представилась элегантная книжечка в матовой белой суперобложке: бумага люкс, широкие поля, красивый шрифт. И отзывы самой авторитетной прессы – «выдающийся успех» (литприложение «Таймс»), «долгожданная свежесть подлинно художественной правды» (ред. статья в «Библиографическом обзоре»).
Темноватая и мрачноватая Колридж-гроу располагалась в стороне от шоссе. Улицу плотно (хотя с несколько сомнительным основанием: Колридж, по слухам, гостил тут месяца полтора летом 1821-го) окутала литературно-романтическая аура. Глядя на ветхие старинные особняки в глубине заросших садов, под сенью могучих крон, нельзя было не проникнуться атмосферой «ушедшей культуры». По сей день, несомненно, за стенами этих особняков царит в кругу обожателей седовласый Роберт Браунинг, и леди с обликом моделей картин Сарджента у ног кумира ведут беседы о Суинберне или Уолтере Патере. Весной газоны тут пестрели ковром лиловых и желтых крокусов, чуть позже – колокольчиками звеневших для Питера Пэна и Вэнди хрупких акварельных гиацинтов; даже деревья здесь, казалось Гордону, сплетались узорами ветвей по прихоти графических фантазий Рэкхема[234]234
Рэкхем, Артур (1867–1939) – график, автор чрезвычайно изысканных иллюстраций к сериям сказок Барри и Рэнсома.
[Закрыть]. Нелепо, что в подобном месте теперь поселился критик такого сорта (такого дрянного сорта), как Пол Доринг, регулярно обозревавший в «Санди пост» и не реже двух раз в месяц обнаруживавший традицию английского романа в писаниях Хью Уолпола. Ему бы шикарно квартировать где-нибудь на углу Гайд-парка. Впрочем, житье в запущенном квартале Колридж-гроу являлось, может, некой добровольной епитимьей, призванной смягчить оскорбленных богов литературы.
Мысленно листая газетные хвалы «Прелестям Лондона», Гордон перешел улицу, но вдруг растерянно остановился. Что-то у ворот Доринга было не так. Что? А, вот что – ни одного автомобиля.
Гордон сделал пару шагов и опять встал, насторожившись, словно гончий пес, почуявший опасность. Странно! Должны стоять машины. К Дорингу всегда съезжалась масса гостей, половина на собственных автомобилях. Неужели никто еще не приехал? Слишком рано? Да нет, назначено на полчетвертого, а сейчас минут двадцать пятого.
Он поспешил к воротам, в общем уже почти уверенный, что вечеринку отменили. По сердцу пробежал тоскливый холодок. Наверное, дату перенесли и сами отправились куда-то! Мысль эта, встревожив, однако, ничуть не поразила. Внутри давно уж прочно поселилась боязнь пойти в гости и никого там не застать. Даже когда сомнений не могло быть, мучил страх, что непременно почему-нибудь сорвется. Кому он нужен, ждать его? И нечего удивляться хозяйской пренебрежительной забывчивости. Ты нищий и обречен существовать под градом сплошных шишек.
Гордон толкнул железные ворота, незапертая створка гулко скрипнула. Мшистую влажную дорожку изящно обрамляла кладка декоративных камушков. Цепким глазом поднаторевшего в дедуктивной методе Шерлока Холмса он оглядел узкий фасад. Так! Ни дымка над крышей, ни огонька сквозь шторы. В комнатах сейчас темновато, хоть где-то свет уже зажгли бы? И на крыльце остался бы хоть один отпечаток обуви шагавших через сырой сад гостей? Сомневаться не приходится: дома никого нет. Однако с отчаянной надеждой Гордон все-таки повернул вертушку звонка. Старомодно-механического, разумеется. Электрический звонок на Колридж-гроу смотрелся бы вульгарно и нехудожественно.
Дзинь, дзинь, дзинь!
Ответом лишь долгое пустынное эхо. Все рухнуло. Гордон схватил вертушку и так крутанул, что едва не оборвал проволоку. По дому раскатился настойчивый оглушительный трезвон. Бесполезно, все бесполезно. Ни шороха. Даже прислуга отпущена. Невдалеке сбоку блеснула пара юных глаз из-под черной челки и кружевного чепчика – служанка выглянула из подъезда соседнего особняка полюбопытствовать, что за шум. Поймав его взгляд, она, нисколько не смутившись, продолжала глазеть. А он стоял дурак дураком. Еще бы, отлично выглядишь, колотясь в пустой дом. И вдруг его пронзило: девчонка все знает о нынешней вечеринке, которую перенесли, уведомив каждого приглашенного, кроме него; и знает почему – такая рвань не стоит лишних хлопот. Слуги всегда всё знают.
Он повернулся и пошел к воротам. Под чужим взглядом следовало удаляться небрежной походкой, с видом легкого, даже позабавившего разочарования. Но он, дрожа от ярости, почти не управлял собой. Сволочи! Погань драная! Сыграть с ним такую шутку! Взгляд упал на изящную цепочку камушков – выбрать бы потяжелее и швырнуть, чтобы стекла вдребезги! Он с такой силой ухватился за ржавый прут ворот, что ободрал, едва не рассадил ладонь. И полегчало. Боль в руке отвлекла от мук душевных. Не просто поманившая и обманувшая надежда провести вечер в человеческой компании, хотя и это было много. Главное – унизительное чувство беспомощности, своей жалкой ничтожности, не дающей повода вспомнить о тебе. Отменив прием, даже не потрудились сообщить, всех известили, только не его – вот что приходится съедать, если пусты карманы! Запросто, не задумываясь, плюнут в морду. Мысли о том, что Доринг, возможно, искренне, без тени дурных намерений, позабыл или случайно спутал дату в приглашении, Гордон не допускал. Ну нет! Доринг сделал это сознательно. Намеренно! Денег нет, так обойдешься, тля ничтожная, без любезностей. Сволочи!
Он быстро шагал. В груди болезненно кололо. Культурный разговор, культурное общение! Ага, короноваться не желаешь? Придется вечер провести как обычно. Розмари еще на службе, да и живет она в Западном Кенсингтоне, в женском общежитии, куда вход перекрыт сторожевыми ведьмами. Равелстон живет поближе, возле Риджент-парка, но у богатого человека масса светских обязанностей, его дома практически не застанешь. Невозможно даже сейчас позвонить ему, нет двух пенни, осталось полтора пенса и «везунчик». И как без гроша сходишь повидаться с Равелстоном? Тот обязательно предложит «зайти куда-нибудь», а разрешать ему покупать выпивку нельзя. Дружба с ним требует абсолютно четко обозначенного – каждый платит за себя.
Гордон достал свою единственную сигарету и чиркнул спичкой. Курить на ходу не доставляло никакого удовольствия; пустая трата табака. Шел он без цели, куда ноги несли, лишь бы усталостью потушить обиду. Двигался куда-то в южном направлении – сначала пустырями Камден-тауна, потом по Тоттенем-корт-роуд. Уже стемнело. Он пересек Оксфорд-стрит, миновал Ковент-гарден, вышел на набережную, перешел мост Ватерлоо. К ночи стало заметно холодать. Гнев постепенно стихал, но настроение не улучшалось. Терзала постоянно осаждавшая мысль, от которой он нынче сбежал, но от которой никуда не деться. Его стихи. Бездарные, тупые, бесполезные! Неужели он хоть на миг в них поверил? Можно ли было убедить себя в каких-то надеждах относительно «Прелестей Лондона»? Гордона передернуло. Состояние напоминало утро после пьянки. Сейчас он доподлинно знал, что ни в стихах его, ни в нем самом нет никакого смысла. Поэма останется лишь кучей мусора. Да проживи он еще сорок сотен лет, не написать и одной стоящей строки. Ненавидя себя, он мысленно повторял, скандировал последний сочиненный кусок. Расщелкался, щелкунчик! Рифма к рифме, трам-блям, трам-блям! Гремит пустой жестянкой. Жизнь потратил, чтобы наворотить такой навоз.
Он уже прошел миль шесть-семь. Ноги устали, и ступни горели. Теперь он находился где-то в Ламбете, в трущобах узких, грязных, тонувших во тьме улочек. Фонарные лампы, мерцая сквозь сырой туман редкими звездами, ничего не освещали. Гордона начал мучить голод. Торговые кафе соблазняли аппетитными витринами и надписями мелом: «Крепкий двойной чай. Только свежая заварка». Но только мимо, мимо, со своим дурацким неразменным трехпенсовиком! Под какими-то гулкими железнодорожными аркадами он выбрался к мосту Хангерфорд. На воде качались помойные отбросы туземцев Восточного Лондона: пробки, лимонные корки, горбушки хлеба, разбитые бочки, всякий хлам. По набережной он зашагал к Вестминстеру. Шурша ветвями, пронесся сильный порыв ветра. Налетчиком лютым, неумолимым… Гордон скрипнул зубами – заткнись! Хотя уже стоял декабрь, несколько старых измызганных оборванцев укладывались на скамейках, обертывая себя газетами. Гордон равнодушно скользнул глазами: обленившиеся попрошайки. Может быть, сам когда-нибудь докатится. Может быть, так оно и лучше. Чего жалеть заматеревших нищих бродяг? Срединно-средняя мелюзга в черных отглаженных костюмчиках – вот кто нуждается в сочувствии.
Он был уже у Трафальгарской площади. Как-то убить время. Национальная галерея? Да ну, давно уж заперли. Куда податься? Четверть восьмого, до отбоя еще часы и часы. Медленно шаркая, он семь раз обошел площадь: четыре раза по часовой стрелке, три раза обратным ходом. Ступни просто пылали, пустых скамей было полно, но ни садиться, ни останавливаться нельзя – тут же начнет душить тоска по куреву. Кафе на Чаринг-кросс манили, как сирены из морских волн. Каждый хлопок стеклянной двери обдавал ароматом пирожков. Он почти сдался. Ну а что? Целый час в тепле, чай за два пенса и пара булочек по пенни. У него же, с «везунчиком», даже на полпенса больше. Проклятый медяк! Девка в кассе захихикает. Ясно увиделось, как она, вертя его «везунчик», подмигивает товарке-официантке. И обе знают, что это его последний грош. Забудь, не выйдет. Топай дальше.
Высвеченная ярким мертвящим неоном улица кишела людьми. Гордон протискивался – хилая фигурка с бледным лицом и взъерошенной шевелюрой. Толпа спешила мимо; он сторонился, его сторонились. Что-то ужасное есть в оживленном вечернем Лондоне: черствость, безличность, отчужденность. Семь миллионов человек снуют в толпе, замечая друг друга с обоюдным вниманием рыб в аквариуме. Встречалось немало симпатичных барышень. Глядели они нарочито строго или в сторону – пугливые нимфы, боящиеся мужских взглядов. Девушек с кавалерами, заметил Гордон, гораздо меньше, нежели бегущих одиноко либо с подружками. И это тоже деньги. Много ли красоток готовы сменить отсутствие кавалеров на неимущего дружка?
Из открытых пабов струился запах пивной свежести. Парами и поодиночке народ спешил в двери кинотеатра. Остановившись перед завлекательной витриной, Гордон под наблюдением усталых глаз швейцара принялся изучать фотографии Греты Гарбо в «Разрисованной вуали». Страшно хотелось внутрь, не ради Греты Гарбо, а, уютно облокотившись, передохнуть на плюшевом сиденье. Гордон, конечно, ненавидел фильмы и в кино, даже когда мог себе позволить, ходил редко. Нечего поощрять искусство, придуманное вместо книг! Хотя некую притягательность киношки не оспорить. Сидишь с комфортом в теплой, пропахшей сигаретным дымом темноте, безвольно впитывая мигающий на экране вздор, отдаваясь потоку ерунды, пока не утонешь в этом дурмане, – что ж, вид столь желанного наркотика. Подходящий гашиш для одиноких. Ближе к театру «Палас» караулившая в подворотне шлюха, приметив Гордона, вышла на тротуар. Коренастая итальянская коротышка, совсем девчонка, с огромными черными глазами. Миленькая и, что редкость у проституток, веселая. На миг он замедлил шаг – девчонка глянула в готовности ответить щедрой улыбкой. Что, если заговорить с ней? Смотрит так, будто способна кое-что понять. Не вздумай! Ни шиша в кармане! Гордон быстро отвел взгляд, устремившись прочь пуританином, коего бедность обрекла на добродетель. Вот бы она рассвирепела, потратив время, а затем узнав, что джентльмен не при деньгах! Шагай, шагай, братец. Нет денег даже поболтать.
Обратно через Тоттенем-корт он тащился, еле передвигая ноги. Десять миль по уличному камню. Мимо бежали девушки, много девушек – с парнями, с подругами, в одиночку; жестокие молодые глаза, не замечая, глядели сквозь него. Уже надоело обижаться. Плечи согнула усталость, он больше не старался держать спину и гордо задирать подбородок. Ни одна не посмотрит, не оглянется. А разве есть на что? Тридцать скоро, кислый, линялый, необаятельный. Какой барышням интерес тебя разглядывать?
Вспомнилось, что давно пора домой (мамаша Визбич ужин после девяти не подавала). Но возвращаться в пустую холодную пещеру – вскарабкаться по лестнице, засветить газ, плюхнуться перед столом и звереть, поскольку делать нечего, читать нечего, курить нечего, – ох, нет, ни за что. Несмотря на будний день, пабы Камден-тауна были набиты битком. Возле двери болтали три толстухи, похожие на кружки в их грубых обветренных руках. Изнутри неслись хриплые голоса, пивной запах и клубы дыма. Флаксман небось сидит в «Гербе». Может, рискнуть? Полпинты горького три с половиной пенса, а в кармане даже четыре и полпенни, с «везунчиком». В конце концов, «везунчик» – законное средство платежа.
Жажда уже просто доконала, не надо было позволять себе думать о пиве. Подходя к «Гербу», он с улицы услышал гремевший внутри хор. Большой нарядный паб сиял, казалось, особенно ярко. Десятка два осипших мужских глоток ревели:
За ‘рруга чашу подымай,
За ‘рруга чашу подымай,
За ‘рруга доррого-ого!
И за ‘ссех нас по кругу!
Дикция певцов, правда, оставляла желать лучшего; текст звучал, булькая со дна выпитого пивного моря. Сразу виделись налитые багрянцем лица сорвавших хороший куш водопроводчиков. Но пели мастера иного ремесла. В баре имелась задняя комната, где собирались для своих секретных совещаний крутые парни, и, несомненно, это громыхал праздник «быков». Видимо, чествуют своего Главного Парнокопытного, или как там у них. Гордон заколебался: в бар, а может, в общий зал? В баре бутылочное, в зале разливное – лучше в зал! Он пошел к другой двери, следом не совсем членораздельно неслось:
По кругу пей,
По кругу, хэй!
За ‘ссех нас и за ‘рруга!
На мгновение его охватила страшная слабость. Устал, оголодал, измаялся. Ясно представилась жвачно-животная пирушка: пылающий камин, огромный сверкающий стол, по стенам бычьи фотопортреты. Поскольку пение вдруг смолкло, увиделось, как два десятка здоровенных багровых морд разом ткнулись в большие кружки. Пошарив в кармане, Гордон удостоверился, что злосчастный трехпенсовик на месте. Ну что? В набитом общем зале кто будет на тебя смотреть? Хлопни «везунчик» на стойку с развеселым видом, вот, мол, «ха-ха, сберег рождественское счастье!». Все вокруг посмеются твоей шутке. Язык во рту шевельнулся, будто уже влажнея пивной пеной. Гордон потрогал пальцами ребро монетки, не решаясь. Вдруг быки вновь грянули:
По кругу пей,
По кругу, хэй!
За ‘рруга доррого-ого!
Гордон вернулся к бару. Матовое окно к тому же изнутри запотело, но сбоку оставался узенький просвет, и можно было заглянуть. Да, вон он, Флаксман.
Переполненный салон бара, как любое помещение, когда смотришь на него в окно с улицы, выглядел несказанно прекрасным. За каминной решеткой сверкал огонь, играя и осыпая бликами полировку медных плевательниц. Казалось, даже сквозь стекло бьет ароматом пива. Флаксман сидел у стойки с двумя нахальными дружками из породы не в меру бойких страховых агентов. Небрежно облокотясь, нога на перекладине, в руке полосатый бокал пива, «дородный малый» заигрывал со смазливенькой белокурой барменшей. Та стояла позади стойки на стуле, расставляла по стеллажу бутылки пива и смеялась через плечо. Не слыша слов, понять сюжет было нетрудно: Флаксман потрясающе сострил, дружки загоготали – блондиночка, смущенно и восхищенно хихикая, вильнула круглой попкой.
Сердце Гордона заныло. Там, только бы оказаться там! Посидеть в компании, выпить, покурить, поболтать, пофлиртовать с девчонкой! А почему нет? Взять взаймы шиллинг у Флаксмана, с ним это просто. Пробасит на свой лад: «Хохо, парнишка! Как жизнь? Валяй сюда. Что? Монету? Да хватай две, на-ка, лови!» – и пустит пару шиллингов по скользкому прилавку. Флаксман вообще-то малый неплохой.
Гордон взялся за дверь. Вот он уже слегка толкнул ее. Навстречу пахнуло теплом, пивом и табаком – знакомый живительный запах. Однако, едва почувствовав его, нервы не выдержали. Нет! Нельзя. Гордон плотно притворил дверь. Нельзя с четырьмя пенсами заходить в бар. Никогда никому не позволяй платить за твою выпивку! Первая заповедь для бедняка. Он торопливо отошел и ринулся в уличный сумрак.
За ‘рруга доррого-ого!
И за ‘ссех нас по кругу!
По кругу, хэй,
По кругу…
Постепенно слабеющие вдали голоса, растаявший зов пива. Гордон достал «везунчик» и с размаху зашвырнул в темноту.
Осталось только идти (кое-как плестись) к Виллоубед-роуд. Не то чтобы туда тянуло, но ноги просто подкашивались, а его мерзкая пещера была единственным в Лондоне местом, где он купил себе право сесть и отдохнуть. В прихожей, несмотря на все старания тихо пробраться, обмануть слух миссис Визбич не удалось – хозяйка, конечно же, успела метнуть свой обычный бдительный взгляд. Девять пробило лишь минут пять назад, и еще сохранялась возможность, попросив ужин, получить его. Но миссис Визбич оказала бы столь бесценную любезность со столь каменной физиономией, что предпочтительнее было лечь голодным.
Гордон стал подниматься и одолел уже половину марша, когда за спиной бухнул, отозвавшись екнувшей селезенкой, громкий двойной удар. Почта! А вдруг от Розмари?
Лязгнула наружная откидная створка почтовой прорези, и, с напряжением глотающей камбалу цапли, из щели на циновку вытолкнуло порцию писем. Сердце заколотилось. Конвертов шесть-семь. Хоть один-то для тебя? Хозяйка, как всегда, хищно бросилась на стук почтальона. Надо сказать, Гордону за два года еще ни разу не довелось самому поднять свое письмо. Ревниво прижав всю корреспонденцию к груди, миссис Визбич изучающе просматривала конверты. Судя по выражению ее лица, в каждом послании подозревались либо непристойная записка, либо реклама презервативов.
– Вам, мистер Комсток, – процедила она, вручая одно письмо.
Сердце сжалось и остановилось. Конверт продолговатый – стало быть, не от Розмари. Ага, адрес собственным его почерком – значит, из редакции. Из «Калифорнийской панорамы» или «Первоцвета». Марка, однако, не американская. А в «Первоцвете» стихи держат уже полтора месяца! Господи милостивый, взяли!
Он забыл о существовании Розмари. «Спасибо!» – и, сунув письмо в карман, бодро поспешил наверх, а лишь скрылся из поля зрения миссис Визбич, понесся через три ступеньки. Открыть конверт требовалось, конечно, в одиночестве. Еще не дойдя до двери, он уже держал наготове спичечный коробок, но пальцы, когда он отвернул светильный вентиль, так дрожали, что газ никак не вспыхивал. Наконец он сел и вытащил письмо. Помедлил, слегка страшась. Ощупал: начинка была довольно толстой, как-то уж слишком толстой. Кляня себя идиотом, он быстро надорвал конверт. Из него выпали две страницы его стихотворения и элегантный – чрезвычайно элегантный! – узкий печатный листок, тонированный под пергамент.
Редакция сожалеет о невозможности принять предложенную рукопись.
Листок был декорирован гравюрой похоронного лаврового веночка.
Гордон смотрел в бессильном бешенстве. Самая страшная пощечина – та, на которую у тебя нет возможности ответить. Внезапно пронзил острейший стыд за свои мерзкие, кошмарно слабые и глупые стишки. Подняв упавшие страницы, он, не глядя, изорвал их и бросил клочки в мусорную корзину. Не вспоминать бы об этом «произведении»! Листок с отказом он, однако, не порвал. Неприязненно провел пальцами по атласной бумаге. Изящная штучка, и как прекрасно отпечатана. Сразу видно – от «благородного», надменно-высоколобого издания с мощной финансовой подпиткой. Деньги, деньги! Культурный мир! Чего, дурак, полез? Нелепая затея посылать стихи всяким «первоцветам», словно туда пускают подобную шваль. Они вмиг, уже по тому, что рукопись не отбита на машинке, видят, кто ты есть. С таким же успехом он мог ожидать билетик на прием в Букингемском дворце. «Первоцвет» публикует других – сбившихся своей компашкой лощеных умников, от колыбельки безумно роскошных и утонченных. Вздумал прорваться на танцульки этих мусиков! Но от язвительности злость не остывала: педики! жопы драные! «Редакция сожалеет»! Что за манера обязательно фальшь разводить? Сказали бы напрямик: «Не суйся со своими стишками. Мы стихи берем только у парней, с которыми учились в Кембридже. А ты, рабочий скот, знай свое место». Сволочи! Гады лживые!
Скомкав элегантный узкий листок, он отшвырнул его и встал. Лечь спать, пока есть силы раздеться. Может, хоть согреешься. Стоп – заведи часы, поставь будильник! Умирая от усталости, он заставил себя исполнить привычный ритуал. Взгляд упал на торчащий фикус. Два года он в этой мерзости, два абсолютно бесплодных года. Семь сотен канувших впустую дней, с ночами в одинокой койке. Пощечины, отказы, оскорбления – ни на одну обиду не ответил. Деньги, все деньги! Нет их у него. Доринг пренебрег, «Первоцвет» послал к черту, Розмари с ним не ляжет – потому что денег нет. Творческий провал, социальный, сексуальный – все потому, что нищий.
Надо, надо хоть чем-то расквитаться. Не уснешь, думая про нынешний листочек из редакции. И милая Розмари хороша. Пять суток, как не пишет. Было б сегодня от нее письмо, не так бы намертво свалил нокаут «Первоцвета». Говорит, любит, а в постель-то с ним не собирается, даже письма не нацарапает! Такая же, как прочие. Думать забыла, презирает жалкого червяка. Нужно бы написать и хорошенько объяснить ей, что такое чувствовать себя одиноким, оскорбленным, всеми отвергнутым; пусть поймет, как жестоко ее равнодушие.
Гордон нашел чистый лист и вывел в правом верхнем углу:
«1 декабря, 21.30. Виллоубед-роуд, 31».
На этом пространном введении энергия иссякла. Не мог он, будучи таким разбитым, придумывать слова. Да и что толку? Она ж не поймет, женщинам ничего не втолкуешь. Однако что-нибудь высказать все же надо. Нечто самое важное, что ее кольнет. После довольно долгих размышлений Гордон написал наконец посреди листа:
Ты разбила мне сердце.
Без обращения, без подписи. Довольно изящно смотрелось – одной строчкой, точно по центру белого поля, строгим «интеллигентным» почерком. Даже как некая поэтическая миниатюра. Впечатление это несколько приободрило.
Он запечатал письмо, вышел и отослал в ближайшем почтовом отделении, истратив последний пенс на марку, а последний полпенни – чтобы поставить штемпель на конверте.
5
– Пустим ваше стихотворение в следующем номере, – сообщил Равелстон из окна своего бельэтажа.
– Это вы про какое? – рассеянно поднял брови стоявший на тротуаре Гордон (про свои стихи он, разумеется, всегда помнил всё).
– То, где об умирающей проститутке. Наши считают, довольно крепко сделано.
Гордон успел замаскировать самодовольную улыбку пренебрежительным смешком:
– А! «Смерть проститутки»! Вы, кстати, мне напомнили еще один сюжет. Там насчет фикуса, я вам на днях занесу.
Обрамленное волной каштановых волос, на редкость чуткое мальчишеское лицо Равелстона чуть подалось в глубь комнаты.
– Что-то холодновато, – поежился он. – Может, зайдете? Поболтаем, перекусим.
– Нет-нет, спускайтесь. Я обедал, сходим в паб.
– Отлично, только башмаки надену.
Гордон кивнул, оставшись ждать на улице. О своем появлении он обычно оповещал не стуком в дверь, а брошенным в окно камешком и вообще всячески избегал подниматься к Равелстону. Что-то в атмосфере этой квартиры заставляло почувствовать себя неопрятным мелким клерком – без видимых признаков, но всеми порами ощущался высший социальный разряд; относительно уравнивали лишь мостовые или пабы. Самого Равелстона подобный эффект его скромной четырехкомнатной квартирки крайне бы удивил. Полагая житье на задворках Риджент-парка вариацией обитания в трущобах, он выбрал свой пролетарский приют подобно тому, как сноб ради адреса на почтовой бумаге предпочитает каморку в престижном Мэйфере. Очередная попытка сбежать от своего класса и сделаться почетным членом рабочего клуба. Попытка, естественно, провальная, ибо богачу никогда не притвориться бедняком; деньги, как труп, обязательно всплывают.
На привинченной у подъезда медной пластине значилось:
П.-В.-Г. РАВЕЛСТОН
«АНТИХРИСТ»
Внизу помещалась редакция. Ежемесячный «Антихрист» был журналом умеренно высоколобых претензий, с направлением неистовой, хотя весьма туманной левизны. Складывалось впечатление, что выпускала его секта яростных ниспровергателей всех идолов, от Христа до Маркса, совместно с бандой стихотворцев, отвергавших оковы рифм. Здесь отражался не вкус Равелстона, а его вредное для редактора мягкосердечие и, соответственно, участливость. На страницах «Антихриста» мог появиться любой опус, если редактору казалось, что автор бедствует.
Равелстон появился через минуты, без шляпы, натягивая пару лайковых перчаток. Состоятельность видна с первого взгляда. Униформа весьма обеспеченных интеллигентов: старое твидовое пальто (которое, однако, шил великолепный портной и которое от времени приобретает еще более благородный вид), просторные фланелевые брюки, серый пуловер, порыжевшие кофейного цвета ботинки. В этом – декларативно презирающем буржуазные верхи – костюме Равелстон считал необходимым бывать и на светских раутах, и в дорогих ресторанах, не понимая, что низам недоступен подобный эпатаж. Годом старше Гордона, выглядел он значительно моложе; высокий, худощавый и широкоплечий, с грацией аристократических манер. Но было нечто странно примиряющее в его жестах и в выражении лица. Какая-то постоянная готовность принять, пойти навстречу. Высказывая свое мнение, он смущенно потирал переносицу. Вообще, каждым движением и взглядом извинялся за цифру своего дохода. Как Гордона мгновенно ранили намеки на пустой кошелек, его легко было ввести в краску, напомнив про неприлично толстый бумажник.
– Так, стало быть, трапезы отвергаете? – шутливо уточнил он богемным говорком.
– Только что от стола, но, может, вы хотите?
– Я? О, нисколько! Сыт, как гусь под Рождество.
Двадцать минут девятого, Гордон не ел с полудня. Равелстон, между прочим, тоже. И если Гордон другу редактору поверил, тот хорошо знал, что поэт голоден, да и сам Гордон понимал, что Равелстон про него знает. Но сейчас оба должны были скрывать свой аппетит. Вместе они практически никогда не ели. Рестораны и даже приличные кафе Гордону были не по карману, а о том, чтобы платил Равелстон, и речи быть не могло. Нынче продавец книжного магазина, по случаю понедельника располагавший четырнадцатью пенсами, мог себе позволить пару кружек пива. При всякой их встрече массой деликатных маневров выбиралось нечто такое, где каждому не пришлось бы истратить больше шиллинга. Взаимно поддерживался негласный договор о якобы достаточно близком жизненном уровне.
Они двинулись. Гордону нравилось идти рядом; он с удовольствием взял бы спутника под руку, хотя, конечно, никогда бы не решился. Такой обшарпанный, невзрачный рядом с высоким, органично элегантным Равелстоном. Равелстона он обожал и потому стеснялся. У того кроме обаятельных манер было особенное коренное благородство, некая необычайно красивая, нигде больше Гордону не встречавшаяся жизненная позиция. Разумеется, и тут привилегии богача. Деньги дают так много. Позволяют быть терпимым и тактичным, не суматошливым, великодушным, бескорыстным. Но Равелстон вообще был другим. Он как-то, естественным образом или по его собственной воле, не оброс жирком, которым покрываются души состоятельных персон. Собственно говоря, он все время за то и бился, чтоб подобного с ним не случилось. Ради этого половину своих денег тратил на выпуск непопулярного левого журнала, щедро раздавал их на прочие добрые дела, безотказно подкармливая племя сурово упрекавших его совесть побирушек, от поэтов до рисовальщиков на тротуарах. Себе он оставлял около восьми сотен в год. Понимал, что бюджет не совсем пролетарский, страшно стыдился, но на меньшую сумму прожить не мог. Для него это был такой же минимум, как два фунта в неделю для Гордона.
– Как вам работается? – спросил Равелстон.
– Да как обычно. Скукотища. Беседы с курицами о красотах стиля Хью Уолпола. Меня устраивает.
– Я имел в виду, как пишется? Как ваши «Прелести Лондона»?








