412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Джордж Оруэлл » Скотный двор. Эссе » Текст книги (страница 6)
Скотный двор. Эссе
  • Текст добавлен: 27 декабря 2021, 11:04

Текст книги "Скотный двор. Эссе"


Автор книги: Джордж Оруэлл



сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 13 страниц)

Это непросто. Встают проблемы конструирования и языка, и по-новому встает вопрос правдивости. Позвольте мне дать лишь один пример возникшей неуклюжести. Моя книга «Памяти Каталонии» о гражданской войне в Испании, конечно же, откровенно политическая, но она написана с некоторой отстраненностью и соблюдением формы. Я очень старался рассказать всю правду, при этом не идя против моего литературного инстинкта. В ней, помимо прочего, есть большая глава, изобилующая газетными цитатами и тому подобным и защищающая троцкистов, которых обвиняли в сотрудничестве с Франко. Ясно, что такая глава через год-другой перестанет быть интересной обычному читателю и погубит всю книгу. Критик, чье мнение я уважаю, прочел мне лекцию по этому поводу: «Зачем ты ее включил? Ты превратил потенциально хорошую книгу в журналистский опус». Он был прав, но я не мог поступить иначе. Я располагал информацией, оказавшейся в Англии для многих недоступной: оговоры невиновных людей. У меня это вызвало ярость, без которой книга просто не была бы написана.

Проблема в том или ином виде возникает опять и опять. Вопрос языка достаточно тонкий и потребовал бы слишком долгого обсуждения. Скажу лишь, что в последние годы я стараюсь писать не так ярко, построже. Как бы там ни было, по-моему, к тому моменту, когда ты освоил некий стиль письма, можно считать, что он уже устарел. «Скотский уголок»[18] – первая книга, где я осознанно постарался соединить политическую и художественную задачи в единое целое. После этого я не писал романов семь лет, но вскоре, надеюсь, кое-что получится. Наверняка это будет провал, всякая книга обречена на провал, но по крайней мере я себе ясно представляю, что хочу написать.

Просмотрев последнюю пару страниц, я вижу, что дело выглядит так, будто мои мотивы как писателя направлены исключительно на общественное восприятие. Мне не хотелось бы оставить у вас такое впечатление. Все писатели тщеславны, эгоистичны и ленивы, а в основе всего лежит загадка. Написание книги – ужасная, изнурительная борьба вроде затяжной мучительной болезни. Не стоит за такое браться, если ты не одержим демоном, столь же неотвязным, сколь и непостижимым. Насколько можно судить, демон этот, проще говоря, инстинкт, заставляющий ребенка требовать к себе внимания. Но правда и то, что невозможно написать что-то стоящее, если ты постоянно не пытаешься спрятать подальше свою персону. Хорошая проза – это оконное стекло. Я не могу с уверенностью сказать, какой из моих мотивов сильнее, но знаю, какие из них достойны, чтобы за ними следовать. Оглядываясь на сделанное, я вижу, что, когда у меня не было политической задачи, я неизбежно писал нечто безжизненное, расплачиваясь витиеватыми пассажами, пустыми фразами и виньетками, – короче, подлогом.

Джордж Оруэлл «Гангрел», № 4, лето, 1946

Предисловие к украинскому изданию «Скотного двора»[19]

Меня попросили написать предисловие к украинскому переводу «Скотного двора». Я понимаю, что пишу для читателей, о которых ничего не знаю, да и они, по всей вероятности, ничего не слышали обо мне.

Скорее всего, они ожидают, что в предисловии я расскажу о том, как возник «Скотный двор», но прежде я хотел бы рассказать кое-что о себе и о том, как я пришел к моей теперешней политической позиции.

Я родился в 1903 году в Индии. Мой отец служил там в английской администрации, и семья моя была обычной семьей среднего класса, такой же, как другие семьи военных, священников, правительственных чиновников, учителей, адвокатов, врачей и т. д. Я учился в Итоне, самой дорогой и снобистской из английских закрытых частных школ. Но попал я туда только потому, что получил стипендию, – иначе отцу было бы не по карману отправить меня в такую школу.

Вскоре после ее окончания (мне еще не исполнилось двадцати лет) я отправился в Бирму и поступил в Индийскую имперскую полицию. Это была военизированная полиция, род жандармерии, наподобие испанской Guardia Civil или Garde Mobile во Франции. Я прослужил в ней пять лет. Служба мне не нравилась, и я возненавидел империализм, хотя в то время националистические настроения в Бирме не очень ощущались, и отношения между англичанами и бирманцами были не особенно плохими. В 1927 году, во время отпуска в Англии, я подал в отставку и решил стать писателем. Стал писать, но поначалу без особого успеха. В 1928–1929 годах я жил в Париже, писал рассказы и романы, которые никто не хотел печатать (потом я все их уничтожил). В последующие годы я едва сводил концы с концами и несколько раз голодал. Зарабатывать на жизнь своими писаниями я стал лишь с 1934 года. А до тех пор иногда месяцами жил среди бедной и полукриминальной публики, которая обитает в худших частях бедных районов или промышляет на улицах воровством и попрошайничеством. В то время я общался с ними вынужденно, из-за недостатка денег, но позже их образ жизни очень заинтересовал меня сам по себе. Много месяцев я провел за изучением (на этот раз систематическим) условий жизни шахтеров на севере Англии. До 1930 года я не считал себя социалистом. У меня не было четко определенных политических взглядов. Я стал склоняться к социализму скорее из отвращения к тому, как угнетают и игнорируют беднейшую часть промышленных рабочих, чем из теоретического восхищения плановым обществом.

В 1936 году я женился. Чуть ли не в ту же неделю началась гражданская война в Испании. Мы с женой оба хотели поехать в Испанию и воевать на стороне испанского правительства. Через шесть месяцев, как только я закончил книгу, мы туда отправились. В Испании на Арагонском фронте я провел почти полгода – пока фашистский снайпер в Уэске не прострелил мне горло.

На ранних этапах войны иностранцы, в общем, не знали о внутренних конфликтах между разными политическими партиями, поддерживающими правительство. Благодаря ряду случайностей я вступил не в Интернациональную бригаду, как большинство иностранцев, а в ополчение POUM – то есть испанских троцкистов.

И вот в середине 1937 года, когда коммунисты получили контроль (или частичный контроль) над испанским правительством и начали охоту на троцкистов, мы с женой оказались в числе ее жертв. Нам повезло: мы выбрались из Испании живыми и даже ни разу не были арестованы. Многих наших друзей расстреляли, другие подолгу просидели в тюрьмах или просто исчезли.

Эта охота за людьми в Испании проходила одновременно с большими чистками в СССР и была как бы их дополнением. В Испании и в России обвинения были одни и те же (а именно сговор с фашистами), и, что касается Испании, у меня были все основания считать, что обвинения эти ложные. Это был наглядный урок: он показал мне, насколько легко тоталитарная пропаганда может управлять мнением просвещенных людей в демократических странах.

Мы с женой видели, как ни в чем не повинных людей бросают в тюрьму только потому, что подозревают их в неортодоксальности. Однако по возвращении в Англию мы обнаружили, что множество разумных и хорошо информированных наблюдателей верят в самые фантастические сообщения газетчиков о заговорах, изменах и вредительстве, якобы вскрывшихся на московских процессах.

И я понял яснее, чем когда бы то ни было, до какой степени плохо влияет советский миф на западное социалистическое движение.

Здесь я остановлюсь, чтобы объяснить мое отношение к советскому режиму.

Я никогда не был в России, и все мои знания о ней ограничиваются тем, что я прочел в книгах и газетах. И будь у меня такая возможность, я все равно не захотел бы вмешиваться во внутренние советские дела: я не стал бы осуждать Сталина и его соратников только за их недемократические и варварские методы. Вполне возможно, что при том положении, в каком находится страна, они не могли вести себя иначе, даже имея самые лучшие намерения.

Но с другой стороны, для меня было крайне важно, чтобы люди в Западной Европе увидели советский режим таким, каков он есть. С 1930 года я не видел почти никаких признаков того, что СССР движется к социализму в истинном смысле этого слова. Напротив, по всем приметам он превращался в иерархическое общество, где у правителей так же мало оснований отказаться от власти, как у любого другого правящего класса. Кроме того, рабочие и интеллигенция в такой стране, как Англия, не могут понять, что сегодняшний СССР сильно отличается от того, чем он был в 1917 году. Отчасти они и не хотят этого понимать (то есть хотят верить, что где-то действительно существует социалистическая страна), а отчасти, привыкнув к сравнительной свободе и умеренности в общественной жизни, просто не могут себе представить, что такое тоталитаризм.

Но надо помнить, что Англия не вполне демократическая страна. Это к тому же страна с большими классовыми привилегиями (и даже сейчас, после войны, которая несколько всех уравняла, с огромным разрывом в доходах). Тем не менее это страна, где люди несколько веков жили, не зная гражданской войны, где законы относительно справедливы, где официальным известиям и статистике почти всегда можно верить и, наконец, где меньшинство может иметь и выражать собственные взгляды, не подвергаясь смертельной опасности. В такой атмосфере обыватель не способен понять, что такое концентрационные лагеря, массовые депортации, аресты без суда, цензура и прочее. Все, что он читает о такой стране, как СССР, автоматически переводится в английские понятия, и он наивно принимает на веру выдумки тоталитарной пропаганды. До 1939 года и даже позже большинство английского народа не имело представления о подлинном характере нацистского режима в Германии, а теперь находится под властью таких же иллюзий насчет советского режима.

Это принесло большой вред социалистическому движению в Англии и серьезно повлияло на английскую внешнюю политику. По моему мнению, ничто так не исказило первоначальную идею социализма, как вера в то, что Россия – социалистическая страна и всем действиям ее властей надо если не подражать, то находить оправдание.

Так за последние десять лет я убедился, что если мы хотим возродить социалистическое движение, то советский миф должен был разрушен.

Вернувшись из Испании, я решил разоблачить советский миф с помощью истории, которая может быть понятна почти каждому и легко переведена на другие языки. Однако конкретные детали истории мне не давались, пока однажды (я жил тогда в деревеньке) я не увидел мальчика лет десяти, который гнал по узкой тропинке громадную упряжную лошадь и хлестал ее всякий раз, когда она хотела свернуть. Мне пришло в голову, что, если бы такие животные осознали свою силу, мы потеряли бы над ними власть и что люди эксплуатируют животных примерно так же, как богатые эксплуатируют пролетариат. Я стал анализировать теорию Маркса с точки зрения животных. Им ясно, что представление о классовой борьбе между людьми – чистая иллюзия, ибо, когда надо эксплуатировать животных, все люди объединяются против них: подлинная борьба идет между людьми и животными. Отправляясь отсюда, уже нетрудно было сочинить историю. Я не садился ее писать до 1943 года, потому что все время был занят другой работой, не оставлявшей мне времени; а в конце концов включил некоторые события, например Тегеранскую конференцию, которые происходили, когда я уже писал. Так что основные контуры повести я держал в голове шесть лет, прежде чем взялся за перо.

Комментировать повесть я не хочу; если она не говорит сама за себя, значит, она не удалась.

Но хотел бы сделать два замечания: во-первых, при том, что многие эпизоды взяты из реальной истории русской революции, они представлены схематично и хронологический порядок их изменен; этого требовала симметрия повествования. И второе, упущенное из виду большинством критиков, возможно, потому, что я недостаточно это выделил. Кое-кто из читателей может закрыть книгу с впечатлением, что заканчивается она полным миром между свиньями и людьми. Мой замысел был не таков; наоборот, я намеревался закончить на громкой ноте несогласия, потому что дописывал повесть сразу после Тегеранской конференции, закрепившей, как всем казалось, наилучшие отношения между СССР и Западом. Лично я не верил, что такие хорошие отношения сохранятся надолго, и, как показали события, не очень ошибся…

Март 1947 г.

Марракеш

Когда по реке проплыл труп, туча мух покинула ресторан и устремилась за ним, но через несколько минут они вернулись.

На рынке группа плакальщиков – мужчины и мальчишки, ни одной женщины – пробиралась между кучами сваленных гранатов, ждущими такси и верблюдами, снова и снова затягивая свою скорбную песню. Мух не может не радовать то обстоятельство, что тело никогда не помещают в гроб, а просто заворачивают в тряпье и кладут на грубо сколоченные деревянные носилки, которые понесут на плечах четверо друзей покойного. Придя на место захоронения, они выкопают узкую неглубокую яму, бросят в нее труп и присыплют высохшей комковатой землей, напоминающей дробленый кирпич. Ни надгробного камня, ни имени умершего, никаких опознавательных знаков. Захоронения – это такое большое кочковатое поле наподобие заброшенной строительной площадки. Через пару месяцев никто не сможет сказать, где похоронен его близкий.

Когда ты бродишь по такому городу – двести тысяч жителей, из которых по крайней мере двадцать тысяч не имеют ничего, кроме своих лохмотьев, – и видишь, как люди живут, и особенно как легко они умирают, очень трудно поверить, что вокруг тебя такие же люди. В сущности, все колониальные империи зиждутся на этом постулате. У них смуглые лица, и их так много! Неужели они из такой же плоти? Есть ли у них имена? Или они слеплены под копирку из одного коричневого теста и мало чем отличаются от пчел или коралловых насекомых? Они выходят из земли, годами потеют и голодают и снова уходят в безымянные холмики, так что никто и не заметил. А вскоре и сами могилы сровниваются с землей. Порой во время прогулки, продираясь сквозь колючие заросли, ощутишь кочки под ногами и только по регулярности этих кочек поймешь, что шагаешь по скелетам.

Я кормил газель в публичном парке.

Газели – едва ли не единственные съедобные на вид животные; скажу больше, глядя на их зад, невольно вспоминаешь про мятный соус. Газель, которую я кормил, кажется, догадывалась, о чем я думаю; хоть она и брала хлеб из моих рук, я ей явно не нравился. Она быстро отщипывала кусок и, опустив голову, пыталась меня лягнуть, а затем все повторялось. Возможно, она считала, что надо только меня отогнать, а хлеб так и будет висеть в воздухе.

Трудившийся по соседству араб-землекоп опустил свою тяжелую мотыгу и боязливо к нам приблизился. Он переводил взгляд с газели на хлеб и обратно с этаким тихим изумлением, как будто никогда не видел ничего подобного. И наконец, робко молвил по-французски:

– Я бы тоже не отказался.

Я отломил кусок, и он благодарно спрятал его в укромное местечко под лохмотьями. И это был муниципальный работник.

В еврейском квартале можно получить некоторое представление о том, как, вероятно, выглядело средневековое гетто. При мусульманских правителях евреям позволяли владеть землей лишь в черте оседлости, и после многих веков такого обращения вопрос перенаселенности перестал их волновать. Здесь многие улочки шириной в полтора метра, дома без окон, а дети с гноящимися глазами роятся, точно полчища мух. Обычно прямо посередине улочки течет ручеек мочи.

На базаре еврейские семьи в полном составе, в длинных черных лапсердаках и черных ермолках, трудятся в темных обсиженных мухами будочках, больше похожих на пещеры. За доисторическим токарным станком, скрестив ноги, сидит плотник, вращая перед собой ножки стула с немыслимой скоростью. Правой рукой он крутит ручку, а левой ногой направляет резец, благодаря чему за годы такой работы его левая нога искривлена до неузнаваемости. Рядом его шестилетний внук уже осваивает азы профессии.

Я шел мимо будочек медников, когда кто-то заметил, что я закуриваю. В ту же секунду из всех темных щелей повыскакивали возбужденные евреи, в том числе старики с развевающимися седыми бородами, с криками «Сигарету!». Даже слепой, услышав сыр-бор, вылез откуда-то из глубины и заковылял с протянутой рукой. Через минуту я остался с пустой пачкой. Предполагаю, что эти люди работают по двенадцать часов в день, не меньше, и для каждого сигарета – это своего рода предмет немыслимой роскоши.

Проживая в замкнутой среде, евреи занимаются тем же, что и арабы, только не возделывают землю. Торговцы фруктами, горшечники, серебряных дел мастера, кузнецы, мясники, кожевники, портные, водоносы, попрошайки, носильщики, – кругом евреи. Только вдумайтесь: тринадцать тысяч проживают всего на нескольких акрах. К счастью, здесь нет Гитлера. Хотя, возможно, он вот-вот нагрянет. Обычные страшилки о евреях ты слышишь не только от арабов, но и от бедняков-европейцев.

– Да, mon vieux[20], меня уволили, а мое место отдали еврею. Евреи! Вот кто правит страной. Вот у кого все деньги. Они контролируют банки, финансы – всё на свете.

– Послушайте, – возразил я, – но разве средний еврей – это не чернорабочий, вкалывающий за одно пенни в час?

– Так это для отвода глаз! На самом деле они все ростовщики. Евреи – они хитрые.

Точно так же двести лет назад несчастных женщин сжигали как ведьм, притом что они не могли себе наколдовать даже жалкого пропитания.

Человек, который что-то делает своими руками, своего рода невидимка, и чем важнее его труд, тем он незаметнее. Правда, о белокожем этого не скажешь. В Северной Европе, увидев в поле пахаря, вы, вероятно, на секунду задержите на нем взгляд. А в жаркой стране южнее Гибралтара или восточнее Суэца вы, скорее всего, его даже не заметите. Я это наблюдал постоянно. Когда вокруг тебя тропический ландшафт, ты видишь все, кроме людей: высохшую землю, колючее грушевое дерево, далекую гору, но не крестьянина, возделывающего мотыгой свою делянку. Он сливается с землей и не представляет интереса.

Вот почему голодающие страны Азии и Африки так привлекательны для туристов. Никому не придет в голову дешево отдохнуть в своем регионе, переживающем экономический кризис. А вот бедность людей со смуглой кожей не бросается в глаза. Что такое Марокко для француза? Апельсиновая роща или госслужба. А для англичанина? Верблюды, дворцы, пальмы, иностранные легионеры, медные подносы и бандиты. Он может годами не замечать, что для девяти из десяти туземцев жизнь сводится к бесконечным, изнурительным попыткам добыть хоть какое-то пропитание из истощенной почвы.

Бо́льшая часть Марокко настолько бесплодна, что никакому дикому зверю крупнее зайца здесь не выжить. Огромные пространства, некогда занятые лесами, превратились в этакую пустыню из толченого кирпича. И все же кое-что удалось окультурить благодаря посконному труду. Все вручную. Длинные цепочки согнутых пополам женщин, напоминающих опрокинутую букву L, медленно движутся по полю, выпалывая колкие сорняки, а крестьянин, собирающий люцерну для фуража, не срезает ее серпом, а выдергивает с корнем каждый росток, чтобы выгадать пару лишних дюймов. Убогий деревянный плуг настолько хлипок, что запросто вскидывается на плечо, а его грубый железный нож вгрызается в землю от силы на четыре дюйма. На большее домашних животных не хватает. Обычно впрягают в одно ярмо корову и осла. Два осла не потянут, а двух коров трудновато прокормить. Бороны у крестьянина нет, поэтому он несколько раз проходится плугом во все стороны, так сказать, намечая борозды, а затем поле разбивается мотыгами на маленькие прямоугольные участки для сохранения воды. Редкие дожди длятся день-два, так что воды постоянно не хватает. По краям поля прорывают канавы на глубину тридцать-сорок футов, чтобы добраться до худосочных подземных ручейков.

Днем мимо моего дома проходит по дороге вереница древних старух, груженных вязанками дров. Годы и палящее солнце превратили их в миниатюрные мумии. Обычное дело у примитивных народов: после определенного возраста женщины усыхают до размеров ребенка. Однажды со мной поравнялось несчастное существо ростом от силы четыре фута, скрюченное под тяжестью огромной вязанки. Я ее остановил и сунул ей в ладонь пять су (чуть больше фартинга). В ответ раздался пронзительный вопль, почти визг – своего рода благодарность, но главным образом удивление. Видимо, обратив на нее внимание, я, с ее точки зрения, чуть ли не нарушил законы природы. Она принимала как должное свой статус старухи, иными словами, тяглового животного. Когда местная семья переезжает, часто можно увидеть отца и взрослого сына сидящими на ослах, а старуху-мать шагающей сзади с пожитками.

Странные люди-невидимки. На протяжении недель, в одно и то же время, вереница старух проходила под моими окнами, и, хотя их фигуры отпечатались на сетчатке, не могу сказать, что я их видел. Мимо проплывали дрова – вот как я это воспринимал. Но однажды я шел по дороге за ними, и забавно подскакивавшие при ходьбе вязанки дров заставили меня опустить глаза на самих носильщиц. Я впервые разглядел старые землистого цвета тела, кожа да кости, согнувшиеся пополам под непомерной тяжестью. Но при этом, едва ступив на марокканскую землю, я сразу обратил внимание на страшно навьюченных ослов, отчего пришел в ярость. Что ослов безбожно эксплуатируют, не подлежит сомнению. Марокканский ослик едва ли больше сенбернара, а таскает на себе поклажу, какую в британской армии не взвалили бы на мула длиной в шестьдесят дюймов, а вьючное седло с него могут не снимать неделями. Но что особенно горько, на свете нет более послушного животного, он следует за своим хозяином, как пес, без всякой уздечки и поводка. А через двенадцать лет преданной работы он вдруг падает замертво и оказывается в придорожной канаве, где деревенские собаки разорвут его на части быстрее, чем остынет тело. От всего этого кровь закипает в жилах, тогда как печальная участь человеческого существа чаще всего никого не волнует. Я не комментирую, просто отмечаю сам факт. Люди со смуглой кожей практически невидимки. Все жалеют ослика с ободранной спиной, но чтобы заметить старушку с тяжелой вязанкой дров, нужно, чтобы случилось что-то из ряда вон.

Аисты улетали на север, а негры маршировали на юг – длинная, покрытая пылью колонна пехотинцев, за ними батарея разборных орудий и снова пехота, четыре-пять тысяч солдат, уходивших по дороге под топот армейских ботинок и громыхание железных колес.

Это были сенегальцы, самый черный народ Африки, настолько черные, что порой бывает сложно разглядеть растущие на шее волосы. Их великолепные тела скрывала поношенная форма цвета хаки, ботинки напоминали деревянные колодки, а оловянные шлемы казались тесными на пару размеров. Они уже проделали немалый путь по дикой жаре, поникшие под тяжестью военной выкладки. Их на удивление нежные лица блестели от пота.

Молоденький негр вдруг повернул голову и посмотрел на меня. Это был не тот взгляд, которого можно было бы ожидать. Не враждебный, не презрительный, не угрюмый, даже не любопытствующий. Это был робкий, простодушный взгляд, в коем сквозило глубочайшее уважение. Я все понял. Этот бедняга, французский подданный, которого вытащили из леса, чтобы он драил полы и подхватил сифилис в каком-нибудь гарнизонном городке, испытывал почтение перед белым человеком. Его учили, что белая раса – это раса господ, и он по сей день в это верит.

А вот белого человека при виде марширующей чернокожей армии (и в данном случае не имеет значения, что он себя называет социалистом) посещает одна мысль. «Сколько еще мы будем морочить головы этим людям, прежде чем они повернут оружие в другую сторону?»

Любопытная, согласитесь, ситуация. У каждого белого где-то в мозгу сидела эта мысль. У всех зевак, и офицеров, увешанных залитыми потом патронными обоймами, и у сержантского состава, тоже марширующего в боевых рядах. Это был наш общий секрет, который нам хватало ума не разглашать. Только негры ничего о нем не знали. Это было все равно что провожать глазами огромное стадо домашних животных, пусть даже вооруженных, мирно растянувшихся на пару миль, в то время как птицы пролетали над их головами в противоположном направлении, поблескивая на солнце, как листочки белой бумаги.

«Нью Райтинг», Рождество 1939 г.

Кое-что из испанских секретов

Испанская война, вероятно, породила больше лжи, чем любое другое событие со времен мировой войны 1914–1918 годов, но я сомневаюсь, что при всех этих истреблениях монахинь, насилуемых или распинаемых на глазах у репортеров «Дейли мейл», наибольший вред принесли фашистские газеты. Понять истинный характер борьбы помешали британской публике прежде всего левые газеты, «Ньюс кроникл» и «Дейли уоркер», прибегавшие к более тонким методам искажения.

Они старательно затемняли тот факт, что испанское правительство (включая полуавтономное каталонское) гораздо больше боится революции, чем фашистов. Теперь почти ясно, что война закончится каким-то компромиссом, и есть основания сомневаться в том, что правительство, сдавшее Бильбао, не шевельнув пальцем, хочет одержать победу, – и уж совсем нет никаких сомнений в усердии, с каким оно громит своих революционеров. Режим террора – подавление политических партий, удушающая цензура прессы, беспрестанное шпионство и массовые аресты без суда – набирает силу. В июне, когда я покинул Барселону, тюрьмы были переполнены – обычные тюрьмы давно уже переполнились, и заключенных рассовывали по пустым магазинам и любым помещениям, которые можно было превратить во временную тюрьму. Важно отметить, что заключенные – не фашисты, они там не потому, что держатся слишком правых взглядов, а наоборот – слишком левых. И сажают их те самые страшные революционеры, при имени которых Гарвин[21] дрожит мелкой дрожью, – коммунисты.

Между тем война с Франко продолжается, но кроме бедняг в окопах никто в официальной Испании не считает ее настоящей войной. Настоящая борьба идет между революцией и контрреволюцией, между рабочими, тщетно пытающимися удержать то немногое, чего они добились в 1936 году, и блоком либералов и коммунистов, успешно у них это отбирающим. К сожалению, очень немногие в Англии поняли, что коммунизм теперь – контрреволюционная сила, что коммунисты повсюду вступили в союз с буржуазными реформаторами и используют всю свою мощную машинерию, чтобы раздавить или дискредитировать всякую партию, настроенную сколько-нибудь революционно. Отсюда нелепый спектакль: коммунистов поносят как злобных «красных» те самые интеллектуалы, которые по существу с ними согласны. Уиндем Льюис[22], например, должен был бы любить коммунистов – пока что. В Испании коммунистически-либеральный альянс одержал почти полную победу. От того, чего добились для себя в 1936 году рабочие люди, почти ничего не осталось: несколько коллективных аграрных хозяйств и какое-то количество земель, захваченных в прошлом году крестьянами. Вероятно, пожертвуют и крестьянами, чуть погодя, когда не будет нужды их умасливать. Чтобы понять, как возникла нынешняя ситуация, надо вспомнить начало войны.

Франко попытался взять власть, не так, как Гитлер и Муссолини, – был военный мятеж, сравнимый с иностранным вторжением, а потому не имевший массовой поддержки, хотя с тех пор Франко пытается ее получить. Главными его сторонниками, кроме некоторых представителей крупного капитала, были земельная аристократия и громадная паразитическая церковь. Очевидно, что такой мятеж должен восстановить против себя разнообразные силы, во всем остальном между собой несогласные. Крестьянин и рабочий ненавидят феодалов и клерикалов – так же и «либеральный» буржуа, который нисколько не возражал бы против более современной формы фашизма, по крайней мере, пока он не называется фашизмом. «Либеральный» буржуа действительно либерален – до тех пор, пока не затронуты его личные интересы. Он за прогресс, заключенный во фразе «la carriere ouverte aux talents»[23]. Ибо у него явно нет шансов развить свое дело в феодальном обществе, где рабочие и крестьяне слишком бедны, чтобы покупать товары, где промышленность задавлена громадными налогами, которые идут на наряды епископов, и где всякое доходное место автоматически достается другу любовника внебрачного герцогского сына. Поэтому перед угрозой такого отъявленного реакционера, как Франко, рабочий и буржуа, по природе смертельные враги, какое-то время сражаются бок о бок. Этот неустойчивый союз известен под именем «Народного фронта». Жизнеспособности у него и права на существование не больше, чем у двухголовой свиньи или еще какого-нибудь монстра из коллекции Барнума и Бейли.

В критический момент противоречия внутри «Народного фронта» неизбежно дадут себя знать. Хотя рабочий и буржуа вместе воюют против Франко, воюют они не за одно и то же: буржуа воюет за буржуазную демократию, то есть за капитализм, рабочий же, насколько он понимает суть дела, – за социализм. И в начале революции испанские рабочие отлично понимали эту суть. В областях, где фашисты потерпели поражение, рабочие не довольствовались изгнанием мятежных войск: они захватывали землю и фабрики, устанавливали подобие рабочей власти – в виде местных комитетов, рабочих добровольческих отрядов, полицейских сил и т. д. Однако они допустили ошибку (может быть, потому что большинство активных революционеров составляли анархисты, не доверявшие никаким парламентам), оставив номинальную власть республиканскому правительству. Несмотря на разнообразные перемены в составе, все сменявшие друг друга правительства, в общем, сохраняли буржуазно-реформистский характер. Вначале это казалось неважным, потому что правительство, особенно в Каталонии, было почти бессильно, и буржуазии пришлось затаиться или даже (это происходило еще и в декабре, когда я прибыл в Испанию) прикидываться рабочими. Позже, когда власть выскользнула из рук анархистов и перешла к коммунистам и правым социалистам, правительство воспряло, буржуазия перестала скрываться, и восстановилось деление общества на богатых и бедных, почти в прежнем виде. С этих пор все шаги, за исключением тех немногих, которые диктовала военная необходимость, направлены были к уничтожению всего, завоеванного в первые месяцы революции. Приведу лишь один из многих примеров: роспуск рабочих ополчений, которые были организованы на подлинно демократических принципах – офицеры и рядовые получали одинаковое жалованье и общались друг с другом как равные, – и замена ополчений «Народной армией», организованной, насколько это было возможно, как обычная буржуазная армия – с привилегированной офицерской кастой, колоссальной разницей в жалованьи и т. д. и т. п. Излишне говорить, что выдавалось это за военную необходимость, и бое способность армии, наверное, увеличилась, по крайней мере, на короткое время. Но подлинной целью реорганизации был удар по эгалитаризму. Подобная политика проводилась во всех областях жизни, и в результате всего через год после начала войны и революции фактически сложилось обычное буржуазное государство, с дополнением в виде террора, призванного сохранить статус-кво.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю