Текст книги "Скотный двор. Эссе"
Автор книги: Джордж Оруэлл
Жанры:
Зарубежная классика
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 13 страниц)
Возможно, этот процесс не зашел бы так далеко, если бы не иностранное вмешательство. Но военная слабость правительства сделала его неизбежным. Столкнувшись с иностранными наемниками Франко, правительство вынуждено было обратиться за помощью к России, и, хотя количество поставленного ею оружия сильно преувеличивалось (за первые три месяца в Испании я увидел всего одно русское изделие – один-единственный пулемет), сам факт этих поставок привел к власти коммунистов. Начать с того, что русские самолеты и пушки и высокие боевые качества Интернациональных бригад (не обязательно коммунистических, но контролируемых коммунистами) сильно подняли престиж коммунистов. И, что еще важнее, поскольку Россия и Мексика были единственными странами, открыто поставлявшими оружие, русские смогли не только получать деньги за свое оружие, но и навязывать свои условия. В самом грубом виде условия выглядели так: «Подавите революцию или больше не получите оружия». Поведение русских принято объяснять тем, что если в действиях России усмотрят подстрекательство к революции, франко-советский пакт (и желанный союз с Великобританией) окажется под угрозой; кроме того, возможно, что зрелище подлинной революции в Испании отозвалось бы нежелательным образом в самой России. Коммунисты, конечно, отрицают, что русское правительство оказывало прямое давление. Но это, даже если оно и так, дела не меняет: коммунистические партии всех стран, можно считать, следуют политике русских, и совершенно очевидно, что испанская коммунистическая партия, совокупно с правыми социалистами, которых она контролирует, и коммунистическая пресса всего мира использовали все свое громадное и непрерывно возрастающее влияние в интересах контрреволюции.
В первой половине этой статьи я утверждал, что настоящая борьба в республиканской Испании идет между революцией и контрреволюцией; что правительство, хоть и желает избежать поражения в войне с Франко, еще больше озабочено тем, чтобы ликвидировать завоевания революции, сопутствовавшей началу войны.
Всякий коммунист отвергнет это утверждение как ошибку или преднамеренную ложь. Он скажет вам, что разговоры о желании испанского правительства раздавить революцию – нелепость, поскольку никакой революции не было, и что наша задача сегодня – победить фашизм и защитить демократию.
В связи с этим очень важно понять, как именно работает коммунистическая антиреволюционная пропаганда. Ошибочно думать, что это не имеет значения для Англии, где коммунистическая партия мала и сравнительно слаба. Значение этого мы поймем очень быстро, если Англия вступит в союз с СССР, а может быть, и раньше, потому что влияние коммунистической партии будет усиливаться – уже заметно усиливается – по мере того, как все больше и больше капиталистов станут осознавать, что коммунизм наших дней играет им на руку.
Вообще говоря, коммунистическая пропаганда нацелена на то, чтобы запугать людей (вполне реальными) ужасами фашизма. Подразумевается – хотя и не говорится открыто, – что фашизм не имеет ничего общего с капитализмом. Фашизм – просто бессмысленная злоба, помрачение ума, «массовый садизм», как если бы выпустили на волю целую больницу кровожадных маньяков. Изобразите фашизм в таком виде, и вы мобилизуете против него общественное мнение, по крайней мере, на время, не возбудив при этом революционных настроений. Вы противопоставите фашизму «буржуазную демократию», то есть капитализм. Но при этом вам надо избавиться от надоедливой личности, которая твердит, что фашизм и «буржуазная демократия» – два сапога пара. Для начала вы объявляете его пустым фантазером. Вы говорите ему, что он запутывает вопрос, что он вносит раскол в антифашистские силы, что сейчас не время для революционной фразеологии, сейчас мы должны драться с фашизмом, не слишком вникая в то, за что мы деремся. Потом, если он отказывается замолчать, вы меняете тон и объявляете его изменником. Точнее, вы объявляете его троцкистом.
А что такое троцкист? Это страшное слово – сейчас в Испании тебя могут бросить в тюрьму и держать там сколько угодно без суда на основании одного лишь слуха, что ты троцкист, – и оно только еще начинает гулять по Англии. Мы его еще наслушаемся. Словом, «троцкист» (или «троцко-фашист») обозначают обычно переодетого фашиста, который выдает себя за ультра-революционера, чтобы расколоть левые силы. Особая действенность этого слова объясняется тем, что смысл у него троякий. Оно может означать того, кто, подобно Троцкому, желает мировой революции; или же члена организации, возглавляемой Троцким (единственное правильное употребление слова); или же вышеупомянутого переодетого фашиста. Эти три значения можно соединять произвольным образом. Первое значение может включать в себя или не включать значение № 2, а значение № 2 почти неизменно несет в себе значение № 3. Таким образом: «Слышали, что X одобрительно говорил о мировой революции; следовательно, он троцкист; следовательно, он фашист». В Испании, а до некоторой степени и в Англии, всякий, кто открыто говорит о революционном социализме (который еще несколько лет назад исповедовала коммунистическая партия), подозревается в том, что он троцкист на жалованьи у Франко или Гитлера.
Обвинение весьма тонкое, потому что в каждом конкретном случае – если достоверно не известно обратное – оно может оказаться верным. Фашистский шпион, вероятно, станет выдавать себя за революционера. В Испании каждый, чьи убеждения левее коммунистических, рано или поздно разоблачается как троцкист или, по крайней мере, изменник. В начале войны POUM[24], оппозиционная коммунистическая партия, приблизительно соответствующая английской независимой рабочей партии, была признанной партией и имела своего министра в каталонском правительстве; позже ее вывели из правительства, затем объявили троцкистской; затем запретили и всех ее членов, до кого могла добраться полиция, бросили в тюрьму.
До последних месяцев говорилось, что анархо-синдикалисты «лояльно работают» вместе с коммунистами. Затем анархо-синдикалистов вытеснили из правительства; затем оказалось, что они не работали лояльно; теперь они превращаются в изменников. Потом придет очередь левого крыла социалистов. Кабальеро, левый социалист и бывший премьер, до мая 1937 года идол коммунистической прессы, пребывает в небытии – троцкист и «враг народа». Так игра и идет. Логический исход ее – режим, при котором все оппозиционные партии и газеты запрещены и все сколько-нибудь заметные инакомыслящие в тюрьме. Такой режим, конечно, будет фашистским. Это будет не тот фашизм, какой пришел бы вместе с Франко, он будет лучше франкистского, настолько, что за него стоит сражаться, – но это будет фашизм. Хотя, устроенный коммунистами или либералами, он будет зваться как-то по-другому.
А намерено ли всерьез правительство выиграть войну? Проиграть оно не желает, это точно. С другой стороны, полная победа, с бегством Франко и изгнанием итальянцев и немцев, чревата серьезными проблемами – некоторые из них настолько очевидны, что о них не стоит и говорить. Настоящих доказательств у меня нет, и судить можно только по фактам, но подозреваю, что правительство рассчитывает на компромисс, и в результате его военная ситуация сохранится. Все прорицания ошибочны, ошибочным будет и это, но рискну предположить, что независимо от того, кончится ли война скоро или будет длиться годами, завершится она разделением Испании – либо фактическими границами, либо на экономические зоны. Конечно, объявить такой компромисс своей победой сможет любая из сторон или обе.
Все, что я здесь написал, в Испании самоочевидно, а может быть, и во Франции. В Англии же, несмотря на острый интерес к испанской войне, очень немногие слышали о напряженной борьбе, происходящей на правительственной территории. И это, разумеется, не случайно. Имеет место вполне продуманный заговор (я мог бы привести в подтверждение конкретные примеры) с целью скрыть от публики испанскую ситуацию. Неглупые люди втянулись в кампанию лжи, оправдываясь тем, что, если скажешь об Испании правду, она будет использована фашистской пропагандой.
Легко понять, к чему ведет подобная трусость. Если бы британской публике дали правдивый отчет об испанской войне, она могла бы понять, что представляет собой фашизм и как с ним можно бороться. Но пока что прочна как никогда версия «Ньюс кроникл»: фашизм как маниакальная жажда убийства, обуревающая тупых вояк, которые жужжат в экономическом вакууме. И мы на шаг ближе к большой войне «против фашизма» (с 1914 года – «против милитаризма»), которая позволит фашизму британской разновидности сесть нам на шею в первую же неделю.
29 июля и 2 сентября 1937 г.
Не считая черных
Лет десять назад всякого, кто предсказал бы нынешний политический расклад, сочли бы сумасшедшим. И, однако, нынешнюю ситуацию – не в деталях, конечно, а в общих чертах – следовало бы предвидеть еще в золотой век до Гитлера. Как только безопасность Британии подверглась серьезной угрозе, нечто подобное должно было произойти.
В благополучной стране и, прежде всего в стране империалистической, левая политика – всегда отчасти надувательство. Не может быть реальной перестройки, которая не привела бы, по крайней мере, на время к падению уровня жизни в Англии – иначе говоря, большинство левых политиков и публицистов – это люди, которые зарабатывают на жизнь, требуя того, чего на самом деле не хотят. Пока все идет хорошо, они – пламенные революционеры, но при всяком серьезном осложнении немедленно выясняется, что это притворство. Малейшая угроза Суэцкому каналу, и «антифашизм» и «защита британских интересов» оказываются синонимами.
Было бы очень легкомысленно и несправедливо утверждать, что в так называемом «антифашизме» нет ничего, кроме беспокойства за британские дивиденды. Однако же политические непристойности последних двух лет, какая-то чудовищная арлекинада, когда все прыгают по сцене с картонными носами, – квакеры требуют большей армии, коммунисты размахивают Юнион Джеком, Уинстон Черчилль изображает демократа, – были бы невозможны, если бы не виноватое чувство, что все мы в одной лодке. Во многом против своей воли британский правящий класс был вынужден занять антигитлеровскую позицию. Не исключено, что он еще найдет возможность ее покинуть, но сейчас он вооружается в ожидании войны и почти наверняка будет драться, когда дело дойдет до того, что ему придется отдать часть собственного имущества, а не имущества чужих народов, как до сих пор. А оппозиция между тем, вместо того чтобы пытаться остановить сползание к войне, рвется вперед, готовит почву, стараясь предотвратить возможную критику. Пока, насколько можно видеть, английский народ все еще крайне враждебен идее войны, но в том, что он постепенно с ней примиряется, повинны не милитаристы, а «антимилитаристы» пятилетней давности. Лейбористская партия лицемерно ворчит по поводу воинской повинности, и в то же время ее пропаганда делает всякую реальную борьбу против призыва невозможной. С заводов потоком идут пулеметы Брена, из типографий потоком книги типа «Танки в будущей войне», «Газ в будущей войне» и т. п., а воители из «Нью стейтсмен» прячут это за дымовой завесой фраз вроде «Силы мира», «Фронт мира», «Демократический фронт» и вообще изображают человечество в виде комбинации из овец и козлищ, четко разделенных национальными границами.
В связи с этим стоит присмотреться к наделавшей шума книге Кларенса Стрейта «Союз сегодня». Как и сторонники «мирного блока», мистер Стрейт желает, чтобы демократии объединились против диктатур, но книга его выделяется из ряда подобных по двум причинам. Во-первых, он идет дальше многих других и предлагает план, пусть озадачивающий, но конструктивный. Во-вторых, несмотря на наивность в духе американской наивности 20-х годов, у него мышление порядочного человека. Ему действительно ненавистна мысль о войне, и он не опускается до лицемерных утверждений, будто любая страна, посулами или угрозами втянутая в британскую орбиту, мгновенно становится демократией. Поэтому его книга может послужить своего рода эталоном. Тут теория овец и козлищ представлена в наилучшем виде. Если вы не можете принять ее в такой форме, то подавно не примете в той форме, в какой ее проповедует Книжный клуб левых.
Вкратце мистер Стрейт предлагает, чтобы демократические страны, начиная с пятнадцати конкретно поименованных, добровольно объединились в союз – не лигу, а именно союз, наподобие Соединенных Штатов, с общим правительством, общими деньгами и полной свободой внутренней торговли. Первые пятнадцать государств – это, разумеется, США, Франция, Британия, самоуправляющиеся доминионы Британской империи и более мелкие европейские демократии, без Чехословакии, которая еще существовала, когда писалась книга. Позже в союз могут быть приняты другие страны, если «покажут себя достойными». Подразумевается, что союз мира и благосостояния столь завиден, что остальные только и мечтают к нему присоединиться.
Надо заметить, что проект этот не так фантастичен, как кажется. Конечно, он не осуществится – ничто, рекомендуемое благонамеренными литераторами, никогда не осуществляется, – и некоторые трудности мистер Стрейт оставляет без внимания; но в принципе нечто подобное могло бы осуществиться. Географически США и западноевропейские демократии ближе друг к другу, чем, например, части Британской империи. Торгуют они по большей части друг с другом, на своих территориях располагают всем необходимым, и мистер Стрейт, вероятно, прав, утверждая, что ввиду большого превосходства сил нападение на них будет делом безнадежным, даже если в союзе с Германией выступит СССР. Так почему же с первого взгляда видно, что в этом проекте что-то не так? Чем от него пахнет? А пахнет от него безусловно.
Пахнет от него, как обычно, лицемерием и самодовольством. Сам мистер Стрейт не лицемер, но кругозор его ограничен. Взглянем еще раз на этот список овец и козлищ. На козлищ пялиться излишне (Германия, Италия и Япония), это козлища несомненные. Но присмотримся к овцам! США, может, и пройдут осмотр, если не слишком приглядываться. Но Франция? Но Англия? Или даже Бельгия и Голландия? Как и все, принадлежавшие к этой школе мыслителей, мистер Стрейт хладнокровно поместил огромную Британскую и Французскую империи – по сути, не что иное, как механизмы для эксплуатации дешевого труда цветных, – в рубрику «демократии»!
Там и сям в книге, хотя не часто, упоминаются страны, «зависимые» от демократических государств. «Зависимые» означает подвластные народы. Объясняется, что они останутся зависимыми, что их ресурсы вольются в ресурсы союза, а их цветное население не будет иметь голоса в делах союза. Пока не заглянешь в статистические таблицы, в голову не придет, о каком числе людей идет речь. Индии, например, где обитает больше народу, чем во всех «пятнадцати демократиях», взятых вместе, уделено в книге мистера Стрейта всего полторы страницы, и то с единственной целью объяснить, что Индия не готова к самоуправлению и статус-кво должен сохраняться. Здесь начинаешь понимать, что произойдет на самом деле, если станет осуществляться проект мистера Стрейта. Британская и Французская империи, с их шестьюстами миллионами бесправных обитателей, просто получат полицейское подкрепление; ограбление Индии и Африки поддержит громадная мощь США. Мистер Стрейт выдает себя, но и все фразы, вроде «Блок мира», «Фронт мира» и т. п., наводят на ту же мысль: все подразумевают укрепление существующей структуры. Не произносится вслух каждый раз одно: «не считая черных». Ибо как мы можем «решительно противостоять» Гитлеру, если ослабим себя внутри? Другими словами, можем ли мы «сражаться с фашизмом» иначе, как усугубив несправедливость? А ее, конечно, станет больше. Мы всегда забываем, что подавляющее большинство британского пролетариата живет не в Британии, а в Азии и в Африке. Гитлер, например, не в силах установить заработную плату рабочему пенс в час; в Индии же это в порядке вещей, и мы очень стараемся сохранить этот порядок. О реальных отношениях Англии с Индией можно судить по тому, что годовой доход на душу населения в Англии равняется примерно 80 фунтам, а в Индии – примерно 7. Нет ничего необычного в том, что нога индийского кули тоньше руки среднего англичанина. И это не расовое различие, ибо сытые представители тех же рас обладают нормальным сложением; это попросту результат голода. Это система, в которой мы продолжаем жить и которую осуждаем, когда не опасаемся, что она будет изменена. Но сегодня первой обязанностью «хорошего антифашиста» стало лгать об этом и способствовать ее сохранению.
Чего же будет стоить урегулирование на этих принципах? Что оно означало бы, даже если бы нам удалось разрушить гитлеровскую систему, дабы стабилизировать нечто гораздо большее и на свой манер не менее скверное? Но, по-видимому, из-за отсутствия реальной оппозиции именно это и будет нашей целью. Остроумные идеи мистера Стрейта не осуществятся, но нечто, напоминающее «Мирный блок», осуществиться может. Британское и русское правительства все еще торгуются, канителят и глухо угрожают перейти на другую сторону, но обстоятельства, вероятно, сведут их вместе. И что тогда? Союз, без сомнения, отсрочит войну на год или два. Затем Гитлер сделает ход: ударит по слабому месту в неожиданный момент; нашим ответным ходом будет – больше вооружений, большая милитаризация, больше пропаганды, больше воинственности и так далее, с возрастающей скоростью. Сомнительно, что длительная подготовка к войне в нравственном отношении лучше самой войны; не исключено, что она даже чуть хуже. Какие-нибудь два-три года и мы можем почти без сопротивления скатиться до какой-то местной разновидности австрофашизма. И может случиться так, что еще через год или два в качестве реакции на него возникнет то, чего еще никогда не было у нас в Англии, – настоящее фашистское движение. И поскольку у него хватит смелости говорить открыто, оно соберет под свои знамена тех самых людей, которым полагалось бы с ним бороться.
Дальнейшее предвидеть трудно. Сползание происходит потому, что почти все социалистические лидеры в решающий момент оказываются всего лишь оппозицией Его Величества, а кроме них, никто не знает, как воззвать к порядочности английского народа, с которой сталкиваешься повсюду, когда разговариваешь с людьми, а не читаешь газеты. Вряд ли что спасет нас, если в ближайший год или два не возникнет действительно массовая партия, которая пообещает помешать войне и исправить имперские несправедливости. Но если такая партия сейчас и существует, то только в качестве возможности – нескольких крохотных зернышек, лежащих там и сям в неорошаемой почве.
Июль 1939 г.
Моя страна, правая она или левая
Вопреки распространенному мнению, прошлое не богаче событиями, чем настоящее. А впечатление такое создается потому, что когда оглядываешься на события, разделенные годами, они сдвигаются, и потому, что очень немногие твои воспоминания приходят к тебе в девственном виде. В основном из-за этого кажется, что книгам, фильмам и мемуарам, вышедшим в период между войной 1914–1918 годов и нынешним днем, свойственна некая грандиозная эпичность, которой лишено настоящее.
Но если вы жили во время той войны и если вы очистите свои подлинные воспоминания от позднейших наростов, окажется, что волновали вас в то время чаще всего не какие-то крупные события. Не верю, например, что битва на Марне воспринималась в таких мелодраматических тонах, которыми окрасилась потом. Насколько помню, саму фразу «битва на Марне» я услышал лишь много лет спустя. Просто немецкие войска стояли в тридцати пяти километрах от Парижа – и это было страшно, особенно после рассказов о зверствах в Бельгии, – а потом почему-то отступили. Когда началась война, мне было одиннадцать лет. Если я честно переберу мои воспоминания и отброшу то, что узнал позже, то должен буду признаться, что ни одно из событий войны не тронуло меня так глубоко, как гибель «Титаника» за несколько лет до этого. Сравнительно мелкая катастрофа потрясла весь мир, и потрясение это до сих пор не совсем забылось. Я помню ужасные, подробные отчеты, читавшиеся за завтраком (в те дни было принято читать газету вслух). И помню, что из всех ужасов больше всего меня поразило то, что под конец «Титаник» вдруг встал торчком и ушел носом вниз, так что люди, собравшиеся на корме, были подняты на тридцать с лишним метров вверх, прежде чем погрузиться в бездну. У меня что-то опускалось в животе, и даже сейчас я это почти ощущаю. В связи с войной такого ощущения я не испытывал.
От начала войны у меня осталось три ярких воспоминания – мелкие и несущественные, они не преображены тем, что я узнал позже. Одно из них – карикатура на германского императора (ненавистное имя «кайзер» еще не приобрело такого хождения), появившаяся в конце июля. Люди были слегка шокированы таким глумлением над августейшей особой («и мужчина интересный!»), хотя мы стояли на пороге войны. Другое – о том, как в нашем городке армия реквизировала всех лошадей, и извозчик плакал на рыночной площади, когда у него уводили лошадь, служившую ему много лет. И еще одно – о толпе молодых людей на железнодорожной станции, бросившихся за вечерними газетами, которые только что прибыли с лондонским поездом. Помню кипу горохового цвета газет (некоторые тогда еще были зелеными), стоячие воротнички, узкие брюки и котелки – помню гораздо лучше, чем названия грандиозных битв на французской границе.
Из середины войны мне запомнились больше всего квадратные плечи, выпуклые икры и звенящие шпоры артиллеристов, чья форма мне нравилась гораздо больше пехотной. А из заключительного периода – если меня попросят честно сказать о главном воспоминании, – отвечу просто: маргарин. Это пример жуткого детского эгоизма: к 1917 году война почти уже не затрагивала нас, кроме как через желудок. В школьной библиотеке висела огромная карта Западного фронта, и на ней зигзагом на канцелярских кнопках тянулась красная шелковая нить. Иногда нить сдвигалась на сантиметр в ту или другую сторону, каждое перемещение означало гору трупов. Я не обращал внимания. Я учился в школе среди мальчиков, развитых выше среднего, и, однако, не помню, чтобы хоть одно крупное событие того времени было воспринято нами в его истинном значении. Русская революция, например, ни на кого не произвела впечатления, кроме тех немногих, чьи родители вкладывали деньги в России. Среди самых юных пацифистская реакция возникла задолго до конца войны. Расхлябанное поведение на парадах Корпуса офицерской подготовки и отсутствие интереса к войне считались признаком просвещенности. Молодые офицеры, приезжавшие с фронта, закаленные ужасными испытаниями, возмущались таким отношением молодежи, для которой их опыт ничего не значил, и отчитывали нас за мягкотелость. И конечно, ни одного их довода мы не способны были понять. Они могли только рявкать: война – «хорошее дело», она «закаляет», «делает мужчиной» и т. д. и т. п. Мы только хихикали. Пацифизм наш был близорукий, такой распространен в защищенных странах с сильным флотом. Многие годы после войны интересоваться военными вопросами, разбираться в них и даже знать, из какого конца винтовки вылетает пуля, считалось подозрительным в «просвещенных» кругах. Мировую войну списали со счетов как бессмысленную бойню, а погибших в этой бойне вдобавок еще считали виноватыми. Я часто смеялся, вспоминая патриотический плакат вербовщиков: «Что ты сделал на Великой войне, папа?» (спрашивает ребенок у пристыженного отца), и о людях, клюнувших на эту приманку, а впоследствии презираемых собственными детьми за то, что не отказались по «этическим соображениям».
Но мертвые, в конце концов, взяли реванш. Когда война ушла в прошлое, мое поколение, которое было «слишком молодо», стало осознавать, какого колоссального опыта оно лишилось. Пять лет, с 1922-го по 1927-й, я провел в основном среди людей чуть старше меня – прошедших войну. Они говорили о ней беспрестанно, с отвращением, конечно, но и с постепенно возраставшей ностальгией. Эту ностальгию ты прекрасно чувствуешь в английских книгах о войне. Кроме того, пацифистская реакция была лишь фазой, и даже «слишком молодых» – всех обучали для войны. Большинство среднего класса обучают для войны с колыбели, не технически, а морально. Первый политический лозунг, который я помню, – «Нам нужны восемь (восемь дредноутов), и мы не будем ждать». В семь лет я был членом Морской лиги и носил матросский костюмчик с надписью «Неуязвимый» на фуражке. В моей закрытой школе еще до Корпуса офицерской подготовки я состоял в кадетском корпусе. С десятилетнего возраста я периодически носил винтовку, готовясь не просто к войне, но к войне особого рода, где гром пушек достигает чудовищного оргазма, и в назначенную минуту ты вылезаешь из окопа, обламывая ногти о мешки с песком, и, спотыкаясь, бежишь по грязи, на колючую проволоку, сквозь пулеметный огонь. Убежден, люди приблизительно моих лет были так зачарованы гражданской войной в Испании отчасти потому, что она очень напоминала мировую войну. Франко иногда удавалось наскрести достаточно самолетов, чтобы довести войну до современного уровня, и это были переломные моменты. В остальном она была скверной копией позиционной траншейной войны 1914–1918 годов, с артиллерией, вылазками, снайперами, грязью, колючей проволокой, вшами и гнилью. В начале 1937 года тот отрезок Арагонского фронта, где я находился, был, наверное, очень похож на неподвижный сектор французского в 1915-м. Не хватало только артиллерии. Даже в тех редких случаях, когда все орудия в Уэске и окрестностях палили одновременно, их едва хватало на то, чтобы произвести прерывистый, невыразительный шум, какой бывает в конце грозы. Снаряды 150-миллиметровых пушек Франко рвались достаточно громко, но их никогда не бывало больше десятка зараз. К тому, что я испытывал, когда артиллерия начинала стрелять, как говорится, сгоряча, определенно примешивалось разочарование. Как же это отличалось от оглушительного беспрерывного грохота, которого двадцать лет ожидали мои чувства!
Не могу сказать, в каком году я впервые ясно понял, что надвигается нынешняя война. После 1936 года это было понятно уже всем, кроме идиотов. В течение нескольких лет грядущая война была для меня кошмаром, и я даже писал брошюры и произносил речи против нее. Но в ночь накануне того, как объявили о заключении русско-германского пакта, мне приснилось, что война началась. Не знаю, как истолковали бы мой сон фрейдисты, но это был один из тех снов, которые иногда открывают тебе подлинное состояние твоих чувств. Он объяснил мне, во-первых, что я просто испытаю облегчение, когда начнется давно и с ужасом ожидаемая война, и, во-вторых, что я в душе патриот, не буду саботировать или действовать против своих, буду поддерживать войну и, если удастся, воевать. Я сошел вниз и прочел в газете сообщение о прилете Риббентропа в Москву[25]. Итак, война приближалась, и правительство, даже правительство Чемберлена, могло быть уверено в моей лояльности. Нечего и говорить, что лояльность эта была и остается всего лишь жестом. Как и почти всех моих знакомых, правительство наотрез отказалось использовать меня в каком бы то ни было качестве, даже в качестве писца или рядового. Но это не меняет моих чувств. К тому же рано или поздно ему придется нас использовать.
Если бы мне пришлось доказывать, что война нужна, думаю, что я смог бы. Реальной альтернативы между сопротивлением Гитлеру и капитуляцией перед ним нет. И как социалист я должен сказать, что лучше сопротивляться; во всяком случае, я не вижу доводов в пользу капитуляции, которые не обессмыслили бы сопротивления республиканцев в Испании, сопротивления китайцев Японии и т. д. Но не буду притворяться, будто этот вывод основан на эмоциях. Я понял тогда во сне, что долгая патриотическая муштровка, которой подвергается средний класс, свое дело сделала, и, если Англия попадет в тяжелое положение, саботаж для меня неприемлем. Только пусть не поймут меня превратно. Патриотизм не имеет ничего общего с консерватизмом. Это преданность чему-то изменяющемуся, но по какой-то таинственной причине ощущаемому как неизменное – подобно преданности бывших белогвардейцев России. Быть верным и чемберленовской Англии, и Англии завтрашнего дня, казалось бы, невозможно, но с этим сталкиваешься каждый день. Англию может спасти только революция, это ясно уже не первый год, а теперь революция началась и возможно, что будет развиваться быстро, если только мы сможем отбросить Гитлера. За два года, может быть, и за год, если сможем продержаться, мы увидим изменения, которые удивят близоруких идиотов. Могу думать, что на улицах Лондона прольется кровь. Пусть прольется, если иначе нельзя. Но когда красное ополчение разместится в отеле «Ритц», я все равно буду чувствовать, что Англия, которую меня так давно учили любить – и совсем за другое, – никуда не делась.
Я рос в атмосфере с душком милитаризма, а потом пять скучных лет прожил под звуки горнов. По сей день у меня возникает легкое ощущение святотатства оттого, что не встаю по стойке «смирно», услышав: «Боже, храни короля». Это детство, конечно, но по мне лучше быть так воспитанным, чем уподобиться левым интеллектуалам, настолько «просвещенным», что они не могут понять самых обыкновенных чувств. Именно те люди, чье сердце ни разу не забилось при виде британского флага, отшатнутся от революции, когда придет ее пора. Сравните стихотворение Джона Корнфорда, написанное незадолго до гибели («Перед штурмом Уэски»), со стихотворением сэра Генри Ньюболта «Все затихло на площадке»[26]. Если отвлечься от технических различий, обусловленных эпохой, станет ясно, что эмоциональный заряд этих двух стихотворений почти одинаков. Молодой коммунист, который героически погиб, сражаясь в Интернациональной бригаде, был чистым продуктом привилегированной закрытой школы. Он присягнул другому делу, но чувства его не изменились. Что это доказывает? Только то, что кости самодовольного консерватора могут обрасти плотью социалиста, что лояльность к одной системе может претвориться в совсем другую, что для душевной потребности в патриотизме и воинских доблестях, сколько бы ни презирали их зайцы из левых, никакой замены еще не придумано.
Осень 1940 г.
Новое открытие Европы
Когда я был мальчиком и меня учили истории, – разумеется, очень плохо, как почти всех в Англии, – история представлялась мне чем-то вроде длинного свитка, разделенного жирными черными линиями. Каждая линия отмечала конец того, что называлось «периодом», и то, что наступило после, полностью отличалось от того, что было до, – так ты склонен был думать. Почти как бой часов. Например, в 1499 году ты был еще в Средних веках, где рыцари в латах налетали друг на друга с длинными копьями, а потом вдруг часы били 1500 – и ты попадал в Возрождение, где все носили воротники с оборками и дублеты и грабили корабли с сокровищами в Карибском море. Еще одна очень жирная черная линия проходила в 1700 году. После нее шел XVIII век, и люди вдруг перестали быть «кавалерами» и «круглоголовыми» и сделались необыкновенно элегантными джентльменами в штанах до колен и треуголках. Все они пудрили волосы, нюхали табак, выражались исключительно плавными фразами, которые казались еще высокопарнее оттого, что я не понимал, как они произносили свои буквы «С» и «Ф». Такой мне представлялась вся история – последовательностью совершенно разных периодов, резко менявшихся в конце века или, по крайней мере, в какой-то строго определенный год.








