412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Джордж Оруэлл » Скотный двор. Эссе » Текст книги (страница 5)
Скотный двор. Эссе
  • Текст добавлен: 27 декабря 2021, 11:04

Текст книги "Скотный двор. Эссе"


Автор книги: Джордж Оруэлл



сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 13 страниц)

– «Альфред Симмондс, забойщик и клеевар, Уиллингдон. Торгуем шкурами и костной мукой. Снабжаем псарни». Не понимаете, что это значит? Бойца увозят на живодерню!

Животные в ужасе заголосили. Тут же человек на козлах хлестнул лошадей, и фургон стремительно выехал со двора. За ним последовали все животные, крича что было силы. Первой бежала Кашка. Фургон стал набирать скорость. Кашка поднажала, но не смогла догнать фургон.

– Боец! – кричала она. – Боец! Боец! Боец!

И в этот миг в заднем окошке фургона показалась его морда с белой отметиной, словно он только всех услышал.

– Боец! – заходилась Кашка ужасным голосом. – Боец! Беги! Сейчас же! Тебя везут на смерть!

Все животные подхватили ее слова:

– Беги, Боец, беги!

Но фургон уже набирал скорость, удаляясь от них. Возможно, Боец не расслышал, что ему кричали. Но окошко почти сразу опустело, и загрохотали удары копыт. Боец пытался выбить дверь. Когда-то он мог бы разнести фургон в щепки несколькими мощными движениями. Но увы! Сила оставила его; вскоре удары копыт стали тише и прекратились. Животные начали в отчаянии просить об остановке двух лошадей, запряженных в фургон.

– Товарищи, товарищи! – кричали они. – Не увозите вашего брата на смерть!

Но тупая скотина по невежеству своему не поняла, в чем дело, и только припустила быстрее, прижав уши. Боец больше не показывался в окошке. Кто-то предложил – слишком поздно – обогнать фургон и запереть бревенчатые ворота; в следующий миг фургон миновал их и умчался по большой дороге. Больше Бойца никто не видел.

Три дня спустя Визгун сделал объявление, что Боец умер в уиллингдонской больнице, несмотря на всю мыслимую помощь, доступную лошадям. Также Визгун сказал, что был рядом с ним в последние часы.

– Никогда еще не видел столь трогательной сцены! – сказал Визгун, смахивая копытцем слезу. – Я был у его ложа до самого конца. Перед смертью он едва мог говорить и прошептал мне на ухо, что жалеет лишь об одном – что не увидит, как будет достроена мельница. «Вперед, товарищи! – прошептал он. – Вперед, во имя Восстания. Да здравствует Скотный двор! Да здравствует товарищ Наполеон! Наполеон всегда прав». Такими были его последние слова, товарищи.

Тут манера Визгуна внезапно изменилась. Он умолк на мгновение, и его глазки стрельнули туда-сюда с подозрением.

– Мне стало известно, – сказал он, – что при вывозе Бойца появился глупый и порочный слух. Кое-кто из животных заметил, что на фургоне, который за ним приехал, было написано «забойщик», и сделал поспешный вывод, что Бойца отдали живодерам. Просто не верится, до какой глупости можно дойти. Уж наверное, – выкрикнул он с возмущением, крутя хвостиком и мечась из стороны в сторону, – уж наверное вам известно, что возлюбленный наш Вождь, товарищ Наполеон, достоин лучшего мнения? А объяснение тут самое простое. Раньше фургон принадлежал живодеру, а когда его купил ветеринар, он не успел закрасить старое название. Вот откуда возникла эта ошибка.

Животные услышали Визгуна и испытали несказанное облегчение. А когда он вернулся к описанию Бойца на смертном ложе, не скупясь на красочные детали (как о нем заботились и какими дорогими лекарствами лечили – все это не колеблясь оплатил Наполеон), их последние сомнения рассеялись, и скорбь о смерти товарища смягчилась мыслью, что он умер счастливым.

На следующей воскресной Сходке появился сам Наполеон и произнес короткое надгробное слово Бойцу. Он сказал, что им не удалось получить останки их дорогого товарища, чтобы предать их земле на ферме, но он велел сплести большой венок из лавра, растущего в хозяйском саду, и отослать его на могилу Бойца. А через несколько дней свиньи намерены устроить поминки по Бойцу. В заключение своей речи Наполеон напомнил животным две любимые фразы Бойца: «Буду больше работать» и «Товарищ Наполеон всегда прав» – такие максимы, сказал он, следует взять за правило каждому животному.

В день поминок к хозяйскому дому подъехал бакалейный фургон из Уиллингдона и привез свиньям большой деревянный ящик. Тем вечером из дома слышалось разудалое пение, за которым, похоже, последовала жестокая перебранка и под конец около одиннадцати – грохот бьющегося стекла. На следующий день дом хранил тишину до полудня. Прошел слух, что свиньи откуда-то достали денег и купили еще ящик виски.

Глава 10

Прошли годы. Сезоны сменяли друг друга, обрывая недолгие жизни животных. Наступило время, когда не осталось уже никого, кто помнил бы прежние дни до Восстания, кроме Кашки, Бенджамина, ворона Моисея и еще нескольких свиней.

Мюриел умерла. Ромашка, Джесси и Ухват тоже скончались. Джонс, и тот дал дуба – в приюте для алкоголиков, вдали от здешних мест. Снежка никто больше не помнил. Бойца тоже забыли, кроме тех немногих, кто знал его лично. Престарелая Кашка располнела, суставы у нее не гнулись, а глаза то и дело слезились. Она уже два года как должна была выйти на пенсию, но продолжала работать, как и все. Разговоры о том, чтобы отгородить угол пастбища для пожилых животных, давно прекратились. Наполеон заматерел и весил десять с лишним пудов. Визгун до того разжирел, что с трудом открывал глаза. Только старый Бенджамин почти не изменился, разве что морда чуть поседела, а после смерти Бойца он стал еще более замкнутым и молчаливым.

Население фермы выросло, хотя и не так сильно, как животные некогда ожидали. Для многих родившихся после Восстания само это событие было не более чем туманным преданием, передаваемым изустно, а другие животные, которых купили и доставили издалека, и вовсе никогда не слышали о нем. На ферме теперь работало, не считая Кашки, три лошади – здоровые, крепкие кобылы, работящие товарки, но очень уж глупые. Ни одна из них не смогла осилить грамоту дальше буквы Б. Они верили всему, что слышали о Восстании, и всем положениям анимализма, особенно со слов Кашки, к которой относились почти как к матери; но едва ли они много осознавали.

Ферма теперь, можно сказать, процветала, хозяйство наладилось; животные даже прикупили два поля у мистера Пилкингтона. Ветряную мельницу, наконец, достроили, обзавелись молотилкой и стогометателем, и надворных построек добавилось. Клянчер купил себе дрожки. Однако электрический генератор на мельнице так и не поставили – на ней мололи зерно, что приносило немалые деньги. Животные теперь трудились на строительстве новой мельницы; говорили, что вот уж на ней непременно установят генератор. Но о тех роскошествах, которые когда-то им сулил Снежок – трехдневная рабочая неделя и стойла с электрическим освещением, горячей и холодной водой – разговоров больше не велось. Наполеон заклеймил подобные идеи как противные духу анимализма. Истинное счастье, говорил он, состоит в упорном труде и скромной жизни.

Ферма каким-то образом богатела, чего нельзя было сказать о самих животных, кроме, разумеется, свиней и собак. Возможно, это отчасти объяснялось тем, что последних развелось слишком много. Не то чтобы они не трудились, однако работа их была весьма специфической. Они – Визгун не уставал это объяснять – занимались бесконечным надзором и организацией. Большая часть этой работы не была доступна пониманию других животных в их невежестве. Визгун, например, говорил им, что свиньи каждый день тратят уйму сил на таинственные занятия под названием «подшивки», «отчеты», «протоколы» и «докладные». Это были большие листы бумаги, которые требовалось плотно исписать, а как только они заканчивались, их сразу жгли в печке. Визгун объяснял, что это заключает в себе высочайшую важность для благополучия фермы. Однако ни свиньи, ни собаки накормить себя своим трудом не могли; а развелось их препорядочно, и аппетит у всех был отменный.

Что же касалось остальных, их жизнь, насколько они видели, была такой же, как и всегда. Они почти все время голодали, спали на соломе, пили из пруда, работали в поле; зимой они мерзли, летом страдали от мух. Иногда животные постарше ворошили смутные воспоминания, пытаясь понять, была ли жизнь в первые дни после Восстания, когда только прогнали Джонса, лучше или хуже, чем сейчас. Но тщетно. Им не с чем было сравнивать текущую жизнь, не на что опереться, кроме Визгуновых списков цифр, неизменно подтверждавших, что жизнь становится все лучше и лучше. Животным этот вопрос представлялся неразрешимым; так или иначе, у них и времени-то почти не было на подобные рассуждения. Только старый Бенджамин утверждал, что помнит каждый день своей долгой жизни и знает, что им никогда не жилось – и не могло житься – намного лучше или хуже: голод, труд и обманутые надежды были, по его словам, неизменным законом существования.

И все же животные не теряли надежды. Более того, они никогда ни на миг не забывали, какая честь и удача им выпала – быть членами Скотного двора. Они ведь все еще были единственной фермой в стране, – во всей Англии! – которой владели и управляли животные. Все они без исключения, даже самые юные, даже новоприбывшие с других ферм за десять, а то и двадцать миль, не могли этому надивиться. А когда они слышали ружейные залпы и видели, как зеленый флаг реет на ветру, сердца их переполняла непреходящая гордость, и разговор всегда сворачивал на прежние, героические времена, когда был изгнан Джонс, записаны Семь Заповедей и одержаны победы в великих битвах над агрессорами-людьми. Старые мечты не утратили своего очарования. Животные все так же верили в грядущую Скотную Республику, предсказанную Мажором, когда зеленые просторы Англии не будет топтать нога человека. Когда-нибудь это свершится: возможно, что не скоро, возможно, никто из них до этого не доживет, но это произойдет. Даже мотив «Зверей Англии» все еще иногда напевали тайком; во всяком случае, не приходилось сомневаться, что все животные на ферме знают эту песню, пусть никто не осмеливался петь ее вслух. Возможно, жизнь их сурова и не все надежды исполняются, но они не забывали свое отличие от других животных. Если они и голодают, то не оттого, что кормят тиранов-людей; если они и трудятся, то только ради себя. Никто из них не ходит на двух ногах. Никто из них не называет никого «хозяином». Все животные равны.

Как-то раз в начале лета Визгун велел овцам идти за ним и увел их на пустырь на дальнем краю фермы, поросший молодыми березками. Овцы паслись там весь день, ощипывая листья под надзором Визгуна. Вечером он вернулся один, оставив овец на пастбище без присмотра, благо погода была теплой. В итоге овцы паслись там неделю, так что другие животные их не видели. Каждый день к ним ходил Визгун и возвращался ближе к вечеру. Он говорил, что разучивает с ними в спокойной обстановке новую песню.

Погожим вечером вскоре после возвращения овец, когда животные, закончив работу, шли с поля домой, до них донеслось со двора перепуганное ржание. Животные застыли от неожиданности. Они узнали голос Кашки. Она заржала снова, и животные галопом бросились во двор. Там они увидели, в чем было дело.

Свинья шла на задних ногах.

Да, это был Визгун. Чуть неуклюже, видимо, не вполне привыкнув удерживать свою тушу в таком положении, но, сохраняя равновесие, он прогуливался по двору. Немного погодя из дверей дома вереницей вышли другие свиньи – все на задних копытах. Кто-то лучше, кто-то хуже, одна-две свиньи шагали с таким неустойчивым видом, словно были не прочь опереться на палку, но все они успешно обогнули двор. Тогда яростно залаяли собаки, черный петух пронзительно закукарекал, и из дома выплыл сам Наполеон с величавой осанкой, надменно посматривая по сторонам, а вокруг него резвились псы.

В копытце он сжимал кнут.

Повисла мертвая тишина. Животные жались друг к дружке, глядя в ужасе и изумлении, как свиньи вереницей расхаживают по двору. Мир словно перевернулся. Когда первый шок прошел, животные в какой-то момент могли бы вопреки всему – вопреки боязни собак и многолетней привычке принимать безропотно и бездумно любое свинство – выразить протест. Но тут, как по сигналу, все овцы разом заблеяли во всю глотку:

– Четыре ноги – хорошо, две – лучше! Четыре ноги – хорошо, две – лучше! Четыре ноги – хорошо, две – лучше!

И блеяли безостановочно пять минут. А когда умолкли, выражать протест было уже не перед кем – свиньи успели вернуться в дом.

Бенджамин почувствовал, как кто-то тычется ему в плечо. Обернувшись, он увидел Кашку. Ее старые глаза казались мутнее обычного. Ничего не говоря, она легонько потянула Бенджамина за гриву и привела к торцу большого амбара, где были записаны Семь Заповедей. Минуту-другую они стояли, уставившись на белые буквы на просмоленной стене.

– Зрение мое ослабло, – наконец сказала Кашка. – Я и в молодости не могла разобрать, что здесь написано. Но сдается мне, что-то здесь не так. Разве Семь Заповедей всегда так выглядели, Бенджамин?

В кои-то веки Бенджамин нарушил свой обычай и прочел Кашке написанное на стене. Там теперь оставалась единственная заповедь:

ВСЕ ЖИВОТНЫЕ РАВНЫ, НО НЕКОТОРЫЕ РАВНЕЕ ДРУГИХ

После этого животные уже не удивились, когда на следующий день свиньи, которые надзирали за работами, вышли с кнутами, зажатыми в копытцах. Не удивились, когда узнали, что свиньи купили себе радио, проводят телефонную линию и оформили подписку на «Джона Булла»[10], «Клубничку» и «Дэйли Миррор»[11]. Не удивились, когда увидели, как Наполеон прогуливается по саду, попыхивая трубкой. Не удивились и тому, что свиньи оделись в одежду мистера Джонса; Наполеон показался в черном пальто, галифе и кожаных гетрах, а его любимая свиноматка – в муаровом платье, которое миссис Джонс надевала по воскресеньям.

Через неделю ранним вечером на ферму прикатили несколько дрожек. Это были соседние фермеры, прибывшие по приглашению, чтобы осмотреть Скотный двор. Им показали всю ферму, и все увиденное вызвало у них огромное восхищение, в особенности мельница. Животные тем временем пропалывали репу. Они прилежно трудились, уткнув носы в землю, и не знали, кого больше бояться – свиней или людей.

Вечером из дома разносился громкий смех и раскатистое пение. И вдруг животные, заслышав общий гомон хозяев и гостей, прониклись любопытством. Что же там такое происходит, когда впервые животные и люди встречаются на равных? И животные все разом тихо поползли в хозяйский сад.

У ворот они остановились в нерешительности, но Кашка повела их за собой. Они подкрались на цыпочках к дому, и все, кто был достаточно высок, приникли к окну столовой. Там за длинным столом сидели полдюжины фермеров и столько же наиболее знатных свиней, а сам Наполеон занимал почетное место во главе стола. Свиньи, судя по всему, полностью освоились со стульями. Вся компания дружно резалась в карты, но прервала игру, по-видимому, ради тоста. Передавая друг другу большой кувшин, они наполнили бокалы пивом. Никто не замечал любопытных животных за окном.

Встал мистер Пилкингтон из Фоксвуда с бокалом в руке. Он заявил, что собирается предложить присутствующим поднять тост, но для начала считает своим долгом сказать несколько слов.

Он сказал, что испытал огромное удовлетворение, как – он ничуть в этом не сомневался – и все присутствующие, когда почувствовал, что долгий период взаимного недоверия и непонимания подошел к концу. Было время – не то чтобы он или кто-нибудь из присутствующих разделял такие настроения – однако было время, когда соседние фермеры воспринимали уважаемых владельцев Скотного двора не то чтобы враждебно, но, пожалуй, с некоторым опасением. Имели место досадные происшествия, бытовали ошибочные представления. Считалось, что ферма, которой владеют и управляют свиньи, представляет собой нечто ненормальное и оказывает разлагающее влияние на округу. Огромное множество фермеров полагали, не наведя должных справок, что на такой ферме царят распущенность и беспорядок. Они переживали, как это скажется на их собственных животных и даже на батраках. Но теперь все подобные сомнения были развеяны. Сегодня он с друзьями посетил Скотный двор и своими глазами осмотрел каждый его дюйм – и что же они увидели? Не только самые передовые методы ведения хозяйства, но дисциплину и порядок, которые должны служить примером любому фермеру. Он полагал, что не ошибется, если скажет, что низшие животные Скотного двора выполняют больше работы и получают меньше корма, чем любые животные в стране. Честное слово, он и его друзья увидели в этот день много такого, что они намерены немедля перенять для своих ферм.

В заключение, сказал мистер Пилкингтон, он еще раз подчеркнет дружеские чувства, которые сохранялись – и да будет так и впредь – между Скотным двором и его соседями. Между свиньями и людьми нет и не может быть никакого столкновения интересов. У них общие стремления и общие трудности. Разве проблема рабочей силы не везде одинакова? С этими словами мистер Пилкингтон так оглядел собравшихся, что стало ясно: он собрался блеснуть перед ними тщательно отточенным остроумием, но заранее начал давиться от смеха и не сразу совладал с собой, так что его трехэтажный подбородок побагровел. Наконец, он сумел выговорить:

– Если вам нужно держать в узде низших животных, то нам – низшие классы!

Такое bon mot[12] вызвало взрыв хохота за столом, и мистер Пилкингтон еще раз поздравил свиней с порядками, которые он увидел на Скотном дворе: скудные порции, долгий рабочий день и общее отсутствие послаблений.

А теперь, сказал мистер Пилкингтон, он попросит компанию встать и не забыть наполнить бокалы.

– Джентльмены, – обратился он ко всем, – джентльмены, хочу предложить тост: за процветание Скотного двора!

Все стали дружно аплодировать и топать. Наполеон был так польщен, что встал из-за стола и подошел чокнуться с мистером Пилкингтоном. Когда аплодисменты стихли, Наполеон остался стоять и сказал, что хочет кое-что добавить.

Как и все речи Наполеона, эта тирада была краткой и по существу. Он сказал, что тоже счастлив завершению периода непонимания. Долгое время ходили слухи – их распространял, как он имел основание думать, некий недоброжелатель, – что он со своими коллегами исповедует какие-то подрывные, чуть ли не революционные взгляды. Им приписывали стремление поднять восстание среди животных соседних ферм. Так вот, это злостная клевета! Единственное их желание – как сейчас, так и в прошлом – это жить в мире и вести нормальные деловые отношения с соседями.

Ферма, которую он имеет честь возглавлять, добавил Наполеон, это предприятие кооперативное. Купчие, которые хранятся у него, находятся в коллективной собственности свиней. И хотя он не верит, чтобы у кого-нибудь еще остались прежние подозрения, недавно на ферме предприняли новые шаги, призванные еще сильнее укрепить возникшее доверие. До сих пор местные животные по какой-то нелепой привычке называли друг друга «товарищ». Это следовало искоренить. Также они практиковали очень странный обычай, истоки которого неясны: маршировать каждое воскресное утро по саду мимо прибитого к столбу черепа хряка. Этот обычай тоже собирались упразднить, а череп уже предали земле. Также гости могли заметить зеленый флаг, реющий на флагштоке. Возможно, они обратили внимание, что на нем больше нет нарисованных белой краской копыта и рога. Отныне и впредь это будет просто зеленый флаг.

Наполеон похвалил превосходную добрососедскую речь мистера Пилкингтона и добавил, что у него есть только одна поправка. Мистер Пилкингтон называл его ферму Скотным двором. Ему, конечно, не могло быть известно – ибо он, Наполеон, только впервые объявляет об этом – что название «Скотный двор» устарело. Впредь ферма будет называться «Барский двор», как, по его мнению, она именовалась изначально.

– Джентльмены, – заключил свою речь Наполеон, – я предлагаю тот же тост, но с одним новшеством. Наполните бокалы до краев. Джентльмены, я поднимаю тост за процветание Барского двора!

Все снова сердечно зааплодировали и осушили бокалы до дна. Только животным, во все глаза смотревшим в окно, стало казаться, что происходит нечто странное. Отчего свиные морды неуловимо изменились? Кашка переводила мутный взгляд с одной морды на другую: у кого было пять подбородков, у кого – четыре, у кого – три. Но отчего же морды стали такими расплывчатыми? Потом аплодисменты стихли, и все снова взялись за карты – продолжать прерванную игру, а животные тихонько поплелись восвояси.

Но сделав шагов двадцать, они остановились, как вкопанные – из дома раздался шум голосов. Животные бросились назад и снова приникли к окну. Да, там вовсю ругались: кричали, стучали по столу, испепеляли взглядами, яростно оправдывались. Ссора возникла из-за того, что Наполеон и мистер Пилкингтон оба пошли с тузов пик.

Ругались на двенадцать голосов, неразличимых между собой. И тут до животных дошло, что не так со свиными мордами. Стоя за окном, они переводили взгляды со свиней на людей, с людей на свиней и опять со свиней на людей, но уже не могли понять, кто есть кто.

Ноябрь 1943 – февраль 1944

Эссе

Почему я пишу

Сочень раннего возраста, лет с пяти-шести, я знал, что стану писателем, когда вырасту. В промежутке между семнадцатью и двадцатью четырьмя я пытался оставить эту идею, отдавая себе, однако, отчет в том, что тем самым я бросаю вызов своей природе и что раньше или позже мне придется угомониться и писать книги.

Я был вторым ребенком из трех, с разрывом в пять годков с обеих сторон, и до восьми лет отца почти не видел. По этой и другим причинам я чувствовал себя одиноким, и у меня быстро развились дурные манеры, сделавшие меня непопулярным в школе. Как всякий маленький отшельник, я выдумывал истории, вел разговоры с воображаемыми персонажами, и, кажется, с самого начала мои литературные амбиции перепутались с ощущением обособленности и недооцененности. Я легко владел словом, умел смотреть в лицо неприятным фактам и чувствовал, что создаю свой личный мир, где смогу взять реванш за неудачи в обычной жизни. Тем не менее объем серьезных – по намерениям – вещей, написанных мной в период детства и отрочества, не насчитывал и полдюжины страниц. Мое первое стихотворение мама записала с моих слов, когда мне было четыре или пять лет. Деталей не помню, кроме того что оно было посвящено тигру с «зубами как стулья» – неплохо сказано, если бы еще это не было плагиатом блейковского «Тигр, о тигр». В одиннадцать, когда разразилась война 1914 года, я написал патриотическое стихотворение, которое напечатала местная газета, как и другое, двумя годами позже, на смерть Китченера[13]. Став постарше, я периодически писал плохие и, как правило, незаконченные «стихи о природе» в георгианском стиле. Еще я пару раз попробовал себя в жанре короткого рассказа – чудовищный провал. Вот, собственно, итог моей серьезной писанины в те годы.

Но в каком-то смысле я тогда втянулся в литературную деятельность. Были вещи на заказ, я их делал быстро, легко и без особого удовольствия. Помимо школьных заданий, я писал vers d’occasion[14], полушутливые стихотворения, которые, как мне сейчас кажется, выдавал с поразительной скоростью, – в четырнадцать лет я сочинил за неделю целую пьесу в стихах в подражание Аристофану, – и помогал издавать школьные журналы, как печатные, так и рукописные. Эти журналы являли собой самые жалкие карикатуры, какие только можно себе представить, и я с ними расправлялся с куда большей легкостью, чем нынче с дешевой журналистикой. Но параллельно со всем этим, на протяжении пятнадцати с лишним лет, я занимался литературным упражнением совсем иного рода, создавая непрерывную «историю» о себе, что-то вроде дневника, существующего лишь в моей голове. Я полагаю, нечто подобное происходит со всеми детьми и подростками. Будучи ребенком, я воображал себя, к примеру, Робин Гудом, героем захватывающих приключений, однако довольно скоро мои «истории» резко утратили нарциссизм и становились все больше описанием того, что я делаю и вижу. В голове моей складывалась картина: «Он толкнул дверь и вошел в комнату. Желтый луч света, пробивающийся сквозь муслиновые занавески, прилег на стол, где рядом с чернильницей лежал полуоткрытый спичечный коробок. Держа правую руку в кармане, он подошел к окну. На улице кот со спиной, похожей на черепаховый панцирь, гонялся за мертвым листом» и т. д. и т. п. Эта привычка сохранялась лет до двадцати пяти, пока я всерьез не занялся литературой. Притом что я должен был искать и искал точные слова, похоже, я обращался к описаниям, сам того не желая, под воздействием какого-то внешнего толчка. Подозреваю, что мои «истории» отражали стили писателей, которыми я увлекался в разные годы, но, насколько я помню, их всегда отличала дотошная описательность.

В шестнадцать я вдруг открыл для себя красоту самих слов, то есть их звучания и ассоциаций. Строчки из «Потерянного рая»:

С трудом, упорно Сатана летел,

Одолевал упорно и с трудом[15],


которые сегодня не кажутся мне такими уж замечательными, тогда вызывали у меня мурашки, а написание «hee» вместо «he» лишь увеличивало восторг. Про то, как надо описывать вещи, я уже все знал. Поэтому понятно, какого сорта книги я хотел писать, если в то время написание книг вообще входило в мои планы. Я намеревался сочинять толстенные натуралистические романы с несчастливым концом, с подробнейшими описаниями и ошеломительными сравнениями, с витиеватыми пассажами, где слова отчасти используются ради самого звучания. И кстати, мой первый роман «Бирманские дни», написанный в тридцать лет, но задуманный гораздо раньше, в сущности, является именно такой книгой.

Я даю всю предысторию, так как, мне кажется, невозможно понять мотивы писателя, не имея представления о его развитии на раннем этапе. Тематику определит само время – особенно если речь идет о таком бурном революционном времени, как наше, – но еще до того, как он начнет писать, у него должно сложиться эмоциональное отношение к миру, от которого уже до конца не уйти. Ему, разумеется, предстоит обуздывать свой темперамент, и он не должен застрять на какой-то незрелой стадии или в каком-то не том состоянии, но совсем избавиться от ранних влияний – значит убить в себе творческий импульс. Оставляя в стороне необходимость зарабатывания на жизнь, я вижу четыре сильных мотива для писательства, во всяком случае для сочинения прозы. В каждом писателе они существуют в разных пропорциях, которые со временем могут меняться в зависимости от атмосферы, в которой он живет. Вот они:

(1) Чистый эгоизм. Желание выглядеть умным или отомстить взрослым за то, что унижали тебя в детстве, желание, чтобы о тебе говорили и чтобы помнили после смерти, и т. д., и т. д. Было бы лицемерием не считать это мотивом; еще какой мотив. Писатели в этом солидарны с учеными, художниками, политиками, законниками, солдатами, успешными бизнесменами – короче, высший слой человеческой расы. Бо́льшая масса людей не отличается повышенным эгоизмом. После тридцати они утрачивают личные амбиции – а частенько и ощущение себя как личностей – и начинают жить главным образом для других, если не задыхаются под гнетом повседневности. Но есть также меньшинство одаренных честолюбцев, твердо решивших прожить свою жизнь до конца, и писатели принадлежат к этой категории. Серьезные писатели, я бы сказал, в целом тщеславнее и эгоцентричнее, чем журналисты, хотя не столь корыстны.

(2) Эстетический энтузиазм. Восприятие красоты в окружающем мире или, наоборот, в словах и их правильной расстановке. Удовольствие от воздействия звука на звук, от упругости хорошей прозы или ритма хорошего рассказа. Желание поделиться ценным опытом, дабы он не пропал даром. Эстетический мотив очень слабо развит у большого числа писателей, но даже памфлетист или автор учебников порой вставляет излюбленное словечко или фразу без утилитарной надобности или питает слабость к типографскому шрифту, ширине полей и т. п. Если взять выше железнодорожного справочника, ни одна книга не вполне свободна от эстетических соображений.

(3) Исторический импульс. Желание увидеть все как есть, раскопать подлинные факты и сохранить для потомства.

(4) Политические цели – употребляя слово «политический» в самом широком смысле. Желание подтолкнуть мир в определенном направлении, изменить взгляды людей на общество, за которое они должны бороться. Опять же, никакая книга по-настоящему не свободна от политической ангажированности.

Можно проследить за тем, как эти различные импульсы сталкиваются и как они колеблются в зависимости от конкретного человека и периода времени. По своей природе – понимая «природу» как состояние при вступлении в пору взрослости – я человек, у которого первые три мотива перевешивают четвертый. В мирное время я бы сочинял орнаментальные или просто описательные книжки, даже не догадываясь о своей политической приверженности. А так я был вынужден стать чуть ли не памфлетистом. Пять лет, отданных неподобающей профессии (вест-индская имперская полиция в Бирме), затем бедность и комплекс неудачника. Это усилило мое врожденное неприятие власти и впервые заставило осознать существование рабочего класса, а служба в Бирме открыла мне глаза на природу империализма; однако этого опыта было недостаточно для того, чтобы сформировать внятную политическую ориентацию. Потом были Гитлер, гражданская война в Испании и проч. Закончился тридцать пятый год, а я все еще не имел твердой позиции. Помню последние три строфы написанного в то время стишка, где выражена тогдашняя дилемма:

Я личинка, не ставшая бабочкой,

Я евнух, лишенный гарема.

Между пастырем и комиссаром

Я мечусь, как второй Юджин Аром[16].


Комиссар по руке мне гадает,

Из радио музыка льется,

Ну а пастырь мне «Остин» сулит,

Мол, пусть паренек порулит.


Я жил во дворце в своих снах

И во дворце просыпался.

Этот век – для моих ли ты глаз?

А для Смита? Для Джонса? Для вас?[17]


Война в Испании и другие события 1936–1937 годов перевесили чашу весов, и отныне моя позиция была мне ясна. Каждая серьезная строчка, написанная мной после тридцать шестого, прямо или косвенно направлена против тоталитаризма и за демократический социализм, как я его понимаю. Мне кажется глупостью в такое время, как наше, считать, что можно избежать этих тем. Все так или иначе их касаются. Вопрос лишь в том, на чьей ты стороне и как подходишь к теме. И чем осмысленнее твоя политическая позиция, тем выше шансы, что, занимаясь политикой, ты не будешь приносить в жертву свои эстетические и интеллектуальные принципы.

Больше всего в последние десять лет мне хотелось превратить политическое высказывание в искусство. Для меня всегда отправная точка – чувство солидарности и несправедливости. Когда я сажусь писать книгу, я не говорю себе: «Сейчас я создам произведение искусства». Я пишу, потому что хочу разоблачить какую-то ложь или привлечь внимание к какому-то факту, и моя изначальная забота – быть услышанным. Но я не могу написать книгу или хотя бы большую статью в журнал без эстетической задачи. Любой, кто даст себе труд вникнуть в мои сочинения, увидит, что, даже когда это откровенная пропаганда, там много такого, что профессиональный политик сочтет не относящимся к делу. Я не могу, да и не хочу совсем отказаться от того, как я глядел на мир ребенком. Пока жив и здоров, буду следить за прозаическим стилем, любить все, чем богата земля, и получать удовольствие от добротных предметов и бесполезной информации. Против природы не попрешь. Главное – совместить мои врожденные пристрастия и антипатии с публичными, неиндивидуальными действиями, к которым нас вынуждает само время.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю