Текст книги "Дорога на Уиган-Пирс"
Автор книги: Джордж Оруэлл
Жанр:
Зарубежная классика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 39 (всего у книги 40 страниц)
Жена вернулась в гостиницу, а я побрел в темноте искать себе пристанище для сна. Помню, что чувствовал себя вялым; всё опостылело. Как я мечтал заснуть в постели! Идти некуда, негде преклонить голову. Подпольной организации у ПОУМ не было. Ее руководители, конечно, допускали, что партию могут объявить вне закона, но не ожидали, что «охота на ведьм» достигнет такого размаха. Мало того, они занимались перестройкой зданий ПОУМ (в числе прочего предполагалось создать свой кинотеатр в административном здании, где раньше располагался банк) до того самого дня, когда ПОУМ запретили. В итоге не существовало ни тайных мест для встреч, ни убежищ, которые должны быть у каждой революционной партии. Кто знает, сколько людей, скрываясь от полиции, ночевали этой ночью на улице! После пяти дней тяжелого путешествия, когда приходилось спать черт знает где, рука здорово разболелась, а теперь еще эти идиоты выслеживают меня, и опять придется спать на земле. Голова моя была занята только этим. Было не до политических размышлений. Такое со мной происходит всегда: когда я впутываюсь в политические или военные действия, основные мои переживания связаны с физическими неудобствами. Потом я осознáю важность событий, но пока они не закончились, хочу только одного – чтобы вся эта бессмыслица поскорее завершилась, и быть от всего этого подальше; что ж, возможно, это постыдное желание.
Я долго шел – и наконец оказался неподалеку от центральной больницы. Хотелось найти место, где меня не потревожит назойливый полицейский и не потребует документы. Я заглянул в бомбоубежище, но его только недавно выкопали, и со стен капала вода. Затем набрел на руины церкви, разрушенной и сожженной в революцию. Сохранились лишь остов, четыре стены без крыши и груды камней. В полумраке я нашел какую-то яму, там и улегся. Каменные обломки – не лучшая постель, но ночь, к счастью, была теплая, и мне удалось несколько часов поспать.
Глава 14
В Барселоне трудно скрываться от полиции, ведь кафе здесь открываются поздно. Когда спишь на улице, просыпаешься обычно рано, – а ни одно кафе в городе не открывается раньше девяти. Прошло много времени, прежде чем я смог выпить чашку кофе и побриться.
Было странно видеть на стене в парикмахерской старое анархистское предупреждение, что чаевые запрещены. «Революция разбила наши оковы» – гласил плакат. Мне захотелось сказать брадобреям, что если они не проявят активности, то и оглянуться не успеют, как снова окажутся в оковах.
Я побрел в центр города. Со всех зданий ПОУМ сорвали красные флаги – теперь на их месте развевались республиканские, а в дверях стояли вооруженные жандармы. На углу площади Каталонии полицейские развлекались тем, что били окна в центре Красной помощи. Книжные киоски ПОУМ опустели, а на рекламном щите на Рамблас намалевали карикатуру на ПОУМ – лицо фашиста под маской. В самом конце Рамблас, возле набережной, я увидел странное зрелище: шеренга ополченцев, только что с передовой – в грязной и потрепанной одежде, – устало развалилась на стульях перед чистильщиками обуви. Я понял, кто они, – более того, одного из них я узнал. Эти ополченцы ПОУМ вчера приехали в отпуск с фронта, узнали, что их партия запрещена, и провели ночь на улице, потому что их дома были оцеплены. У приехавшего в эти дни ополченца ПОУМ был выбор – или сразу идти в тюрьму, или скрываться. Не очень приятный выбор после трех или четырех месяцев на фронте.
Мы оказались в странной ситуации. Ночью за нами охотились, а днем мы вели почти нормальную жизнь. Каждый дом, в котором жили сторонники ПОУМ, был – или мог быть – под наблюдением, а пойти в гостиницу или в пансионат было невозможно: хозяев обязали немедленно заявлять о вновь прибывших постояльцах в полицию. На практике это означало ночевку на улице. С другой стороны, днем в таком большом городе, как Барселона, можно чувствовать себя в безопасности. На улицах было полно гражданских гвардейцев, штурмовиков, карабинеров и рядовых полицейских. Не сомневаюсь, что по улицам ходили и шпики в гражданской одежде, но они не могли останавливать всех подряд, и если вы выглядели прилично, вас не трогали. Нельзя было болтаться возле зданий ПОУМ, а также заходить в кафе или рестораны, где тебя знали. Этим и следующим днем я провел много времени в городской бане. Мне показалось, что это неплохой способ убить время и одновременно не попасться на глаза полиции. К сожалению, такая мысль пришла в голову многим, и спустя несколько дней – я тогда уже покинул Барселону – полиция устроила облаву в банях и арестовала многих троцкистов в чем мать родила.
Идя по Рамблас, я наткнулся на раненого из санатория им. Маурина. Мы незаметно подмигнули друг другу, как тогда практиковалось, и по отдельности вошли в кафе дальше по улице. Во время налета на санаторий ему удалось избежать ареста, но в числе прочих он оказался на улице. На нем была одна рубашка с коротким рукавом – куртку он бросил во время бегства – и никаких денег. Он рассказал, как один из жандармов сорвал со стены портрет Маурина и растоптал его. Маурин, один из основателей ПОУМ, сидел в фашистской тюрьме, и были веские основания полагать, что его уже расстреляли.
В десять часов я встретился с женой в английском консульстве. Вскоре подошли Макнейр и Коттман. Первым делом они сообщили мне, что в валенсийской тюрьме умер Боб Смилли – от чего, никто точно не знал. Его тут же похоронили, даже не разрешив представителю ИЛП Дэвиду Мюррею с ним проститься.
Конечно, я сразу решил, что Смилли убили. Тогда так все думали, но теперь я считаю, что мог ошибаться. Причиной смерти назвали аппендицит, и впоследствии мы слышали от сидевшего с ним заключенного, что Смилли действительно болел. Так что, возможно, он и правда скончался от аппендицита, а Мюррею не показали тело просто со злобы. Однако не могу не заметить, что Бобу Смилли было всего двадцать два года и физически он был одним из самых крепких людей, каких я встречал. Он провел три месяца в окопах, не подхватив даже простуды. Такие люди не умирают от аппендицита, если их лечат. Но надо видеть испанскую тюрьму и помещения, переделанные для политических заключенных, чтобы понять: шансов на надлежащий уход у больного нет. Тюрьмы здесь больше напоминают темницы. В Англии такие были разве что в XVIII веке. Маленькие камеры набиты так, что лечь там не представляется возможным. Иногда людей держат в подвалах и других темных местах. И это не временная мера; известны случаи, когда людей держали по четыре или пять месяцев без дневного света. Кормят отвратительной едой, и ту дают крошечными порциями: две тарелки супа и два куска хлеба в день. (По слухам, через несколько месяцев рацион несколько улучшился.) Я ничего не преувеличиваю: спросите любого политического заключенного, сидевшего в испанской тюрьме. У меня сведения из разных источников, и все они настолько схожи, что им нельзя не верить. Кроме того, я и сам видел испанскую тюрьму изнутри. Мой английский друг, сидевший в испанской тюрьме чуть позже, пишет, что исходя из собственного опыта «легче понять, что случилось со Смилли». Смерть Смилли нелегко простить. Этот смелый и одаренный парень прервал учебу в университете Глазго и поехал бороться с фашизмом, и на фронте вел себя отважно и безукоризненно – я сам этому свидетель. А его в награду бросили в тюрьму и дали умереть, как бездомной собаке. Я знаю, что во время такой большой и кровавой войны смерть одного человека мало что значит. Одна сброшенная с самолета бомба на людную улицу приносит больше страданий, чем многие политические преследования. Однако смерть Смилли абсолютно бессмысленна, и это возмущает. Одно дело – быть убитым в сражении, это можно принять, но быть брошенным в тюрьму ни за что, только из-за слепой вражды, и умереть там в одиночестве – это совсем другое. Я не в силах понять, как такие вещи – а ведь случай со Смилли не исключение – могут приблизить победу.
Тем же днем мы с женой отправились к Коппу. Заключенных разрешалось навещать, если они не сидели в одиночке, но делать это больше одного или двух раз было опасно. Полицейские следили за посетителями и, если видели, что посещения гостей становятся частыми, то брали их на учет как друзей троцкистов, что могло кончиться для них тюрьмой. И такие случаи бывали.
Коппа не держали в одиночке, и мы без труда получили разрешение на свидание. Когда нас вводили в тюрьму через стальные двери, я увидел знакомого мне по фронту испанца-ополченца, которого конвоировали два гвардейца. Наши глаза встретились – мы так же незаметно подмигнули друг другу. Внутри тюрьмы нам встретился другой ополченец из американцев; он отправился домой несколькими днями раньше, и документы у него были в порядке, но на границе его все-таки задержали – может быть, из-за вельветовых бриджей, которые носили ополченцы. Мы разминулись, словно чужие. Это было ужасно. Я жил с ним несколько месяцев в одном блиндаже, он нес меня, раненого, на носилках, но показать, что мы знакомы, я не мог. Гвардейцы в голубых мундирах рыскали повсюду. Признавать арестованных было опасно.
Так называемая тюрьма на самом деле располагалась на первом этаже магазина. В две комнаты, каждая футов по двадцать, запихнули человек сто. Всё это напоминало картинку из «Справочника Ньюгейтской тюрьмы», выпущенного в XVIII веке: та же чудовищная грязь, невероятное скопление человеческих тел, никакой мебели – только голый каменный пол, одна скамья и несколько изношенных одеял. Свет почти не пропускали гофрированные стальные ставни на окнах. На грязных стенах нацарапаны революционные лозунги: «Да здравствует ПОУМ!», «Да здравствует революция!» и так далее. Здесь уже несколько месяцев было что-то вроде «свалки» для политических заключенных. Шум стоял оглушительный. Был час свиданий, и тюремное пространство так набилось людьми, что мы с трудом передвигались. Почти все посетители были из бедных слоев рабочего класса. Женщины разворачивали жалкие пакеты с едой, принесенные сидевшим в тюрьме близким. Среди заключенных было несколько раненых из санатория им. Маурина, двое с ампутированными ногами. Одного из них доставили в тюрьму без костылей, и он прыгал на одной ноге. Еще там был мальчик лет двенадцати, не больше, – видно, и детей уже стали арестовывать. Запах стоял ужасающий, как всегда бывает при большом скоплении людей, тесноте и антисанитарных условиях содержания.
Копп протолкался через эту толчею к нам. Его круглое розовощекое лицо совсем не изменилось, и даже в этом гадюшнике он ухитрился сохранить форму опрятной, и даже побрился. Среди заключенных был еще один офицер в форме Народной армии. Проходя мимо, они отдали честь друг другу; в этом жесте было нечто возвышенное. Казалось, Копп находится в великолепном настроении. «Думаю, нас всех здесь перестреляют», – сказал он весело. При слове «перестреляют» меня охватила внутренняя дрожь. Совсем недавно в меня всадили пулю, и это чувство было свежо в памяти. Неприятно думать, что такое может случиться с кем-то, кого ты хорошо знаешь. Тогда я не сомневался, что все руководители ПОУМ, и Копп в том числе, будут расстреляны. Уже прошел слух о смерти Нина, и мы знали, что ПОУМ обвиняется в предательстве и шпионаже. Всё указывало на то, что готовится большой показательный процесс, за которым последует казнь ведущих троцкистов. Тяжело видеть друга в тюрьме – и знать, что ты ничем не можешь помочь. А в его случае вообще ничего нельзя было сделать – даже обратиться к бельгийским властям: ведь Копп, приехав сюда, нарушил закон своей страны. Я предоставил вести разговор жене: мой хрип он всё равно не разобрал бы в таком шуме. Копп рассказал нам о друзьях, которых завел в тюрьме, об охранниках (некоторые из них оказались неплохими ребятами; но были и такие, которые измывались над более робкими заключенными), о еде, которая больше похожа на помои. К счастью, мы принесли пакет с едой и сигареты. Потом Копп заговорил о бумагах, которые отобрали у него при аресте. Среди них было письмо из военного министерства на имя полковника, возглавлявшего инженерные части восточного фронта. Полицейские письмо отобрали и отказались отдать. По их словам, оно хранится в кабинете начальника полиции. Будь важное письмо на руках у Коппа, его положение могло измениться.
Мне это стало понятно сразу. Официальное письмо с рекомендациями военного министерства и генерала Посаса подтвердили бы bona fides[268] Коппа. Трудность заключалась в доказательстве существования письма. Если его напечатали в офисе начальника полиции, можно не сомневаться, какой-нибудь доносчик письмо уничтожил. Только один человек мог на него претендовать – тот, кому оно адресовано. Копп уже подумал об этом и написал письмо, которое просил меня вынести из тюрьмы и отправить по назначению. Но мне показалось, что быстрее и надежнее сделать это лично. Я оставил жену с Коппом, а сам поскорее выбрался из тюрьмы и после нескольких попыток поймал такси. Я понимал, что время решает всё. Сейчас половина шестого, полковник может заканчивать работу в шесть, а завтра письмо, возможно, будет неведомо где. Его могут уничтожить, оно может затеряться в кипе бумаг, нараставших по мере новых арестов. Офис полковника располагался в военном ведомстве на набережной. Когда я торопливо поднимался по лестнице, путь мне длинным штыком преградил дежурный штурмовик, потребовавший предъявить документы. Я помахал моими увольнительными бумагами. Дежурный, очевидно, не умел читать и пропустил меня, озадаченный видом непонятных документов. Внутри здание напоминало огромный сложный лабиринт, вьющийся вокруг внутреннего двора, на каждом этаже было по сотне комнат, а так как я находился в Испании, никто не мог объяснить, где находится нужная мне комната. Я непрерывно повторял: «El coronel – jefe de ingenieros, Ejército de Este!»[269] Люди улыбались и вежливо пожимали плечами. Все посылали меня в разных направлениях – вверх по лестнице, вниз по лестнице, в какие-то бесконечные коридоры, оказывавшиеся тупиками. А время неумолимо шло. У меня было странное чувство, что я попал в кошмарный сон: беготня вверх и вниз по лестнице; таинственные люди в коридорах; в просветах дверей неубранные кабинеты с раскиданными повсюду бумагами; треск пишущих машинок. А время утекало, и с ним вместе, возможно, чья-то жизнь.
И всё же я успел, и, к моему удивлению, меня даже выслушали. Полковника я не видел, но его адъютант или секретарь, офицер очень маленького роста, в отлично подогнанной форме, с большими косящими глазами, вышел в приемную, чтобы меня выслушать. Я стал излагать ему свою проблему. Я здесь по поручению вышестоящего офицера. Майор Хорхе Копп, посланный на фронт с важным донесением, арестован по ошибке. Письмо к полковнику носит конфиденциальный характер, и его нужно срочно вызволять. Я служил под началом Коппа несколько месяцев, он достойнейший офицер, а этот арест – досадная ошибка, полиция, должно быть, его с кем-то спутала, и так далее. Я особенно напирал на срочность задания, понимая, что это мой главный козырь. Всё дело портил мой чудовищный испанский, с которого я при необходимости переходил на французский. Еще хуже дело обстояло с голосом, который то и дело срывался, и тогда я издавал какие-то каркающие звуки. Больше всего я боялся, что голос пропадет совсем и коротышке надоест мучиться со мной. Интересно, понимал он, что случилось с моим голосом? Может, решил, что я пьян или моя совесть нечиста.
Однако он внимательно меня выслушал, постоянно кивал головой, как бы соглашаясь с моими словами. Да, похоже, тут действительно произошла ошибка. В этом деле следует разобраться. Mañana – тут я запротестовал. Только не mañana! Дело очень срочное. Коппу нужно возвращаться на фронт. Офицер снова согласился. И тут он задал вопрос, которого я боялся:
– Этот майор Копп – в каких частях он служил?
– В ополчении ПОУМ, – пришлось выдавить ужасные слова.
– ПОУМ!
Трудно передать ту смесь удивления и тревоги, какая прозвучала в его голосе. Нужно знать, на каком положении тогда была ПОУМ. Шпиономания достигла своего апогея, и, наверное, все добропорядочные республиканцы какое-то время верили, что ПОУМ – огромная шпионская организация, работающая на фашистов. Произнести название этой партии перед офицером Народной армии означало почти то же самое, что прийти в лондонский кавалерийский клуб вскоре после публикации «Красного Письма»[270] и признать себя коммунистом. Темные глаза офицера скользнули по моему лицу.
– Так вы говорите, что были с ним на фронте? Выходит, вы тоже служили в ополчении ПОУМ?
– Да.
Повернувшись, он юркнул в кабинет полковника. До меня доносились звуки оживленного разговора. «Всё кончено», – подумал я. Письмо Коппа получить не удастся. Более того, после моего признания, что я тоже связан с ПОУМ, я не сомневался, что они позвонят в полицию и меня арестуют – посадят под замок еще одного троцкиста. Однако, выйдя из кабинета, офицер надел фуражку и сдержанным кивком предложил мне следовать за ним. Путь наш лежал к начальнику полиции – довольно долгий путь, надо сказать: минут двадцать ходу. Офицер-коротышка четко маршировал впереди строевым шагом. За всю дорогу мы не обменялись ни единым словом. У дверей начальника полиции толклись гнуснейшие проходимцы – шпики, стукачи, агенты всех мастей. Маленький офицер вошел в кабинет. Последовал долгий возбужденный разговор, иногда разраставшийся до яростных криков. Мне представлялись раздраженные жесты, подергивания плеч, удары кулаком по столу. Письмо явно не хотели отдавать. Наконец офицер вышел из кабинета с пылающими щеками и с большим казенным конвертом в руках. Письмо Коппа! Мы одержали маленькую победу – которая, как оказалось, ничего не решала. Письмо было доставлено вовремя, но командиры Коппа не смогли вытащить его из тюрьмы.
Офицер обещал передать письмо по назначению. «А как же Копп? – спросил я. – Нельзя ли его освободить из тюрьмы?» Офицер пожал плечами. Это уже другое дело. Откуда знать, за что его арестовали? Он может только обещать, что необходимое расследование проведут.
Говорить больше было не о чем, пришла пора расстаться. Мы слегка кивнули друг другу, но тут случилась странная и трогательная вещь. Слегка поколебавшись, маленький офицер шагнул вперед и пожал мне руку. Не знаю, смогу ли я передать, как глубоко тронул меня этот жест. Вроде бы обычное рукопожатие, но это не так. Надо знать обстановку того времени: гнетущая атмосфера подозрительности и ненависти, циркулирующие всюду слухи и откровенная ложь, плакаты, кричащие со стен, что я и мне подобные – фашистские шпионы. И не надо забывать, что мы стояли у кабинета начальника полиции, среди грязной шайки доносчиков и провокаторов, – и кто-то из них мог знать, что меня ищет полиция. Всё равно как если бы он пожал руку немцу во время мировой войны. Офицер, конечно, не думал, что я фашистский шпион – и все-таки это был достойный и храбрый поступок.
То, что я рассказываю, возможно, кажется мелочью, но это так типично для испанцев – проявлять вспышки великодушия в тяжелых обстоятельствах. От Испании у меня сохранились самые неприятные воспоминания – но точно не от самих испанцев. Кажется, я только два раза серьезно разозлился на испанца, – но по прошествии времени думаю, что в обоих случаях виноват был сам. Без сомнения, они обладают великодушием и благородством – чертами, не очень свойственными XX веку. Это дает надежду, что в Испании даже фашизм примет относительно терпимую форму. Мало кто из испанцев обладает той дьявольской деловитостью и последовательностью, которая требуется в современном тоталитарном государстве. Своеобразной иллюстрацией может быть обыск в комнате моей жены, имевший место за несколько дней до похода в тюрьму. Это было настолько любопытное мероприятие, что я жалею о своем отсутствии во время обыска, хотя это и к лучшему: я мог дать волю своему темпераменту.
Обыск начался в традиционном стиле ОГПУ или гестапо. Рано утром раздался стук в дверь, и в комнату вошли шесть человек. Они включили свет и заняли в номере определенные «стратегические» позиции (несомненно, заранее продуманные). Полицейские очень тщательно обыскали обе комнаты и примыкавшую к ним ванную. Простучали стены, перевернули коврики, изучили пол, прощупали шторы, заглядывали под ванну и батареи, вытащили вещи из ящиков и чемоданов, осмотрели на свету каждый предмет туалета. Они забрали все бумаги, даже содержимое корзины, а также все книги и пришли в дикий восторг, увидев у нас французский перевод «Майн Кампф» Гитлера. Мы были бы обречены, если бы они не нашли ничего другого. Но следующей была брошюра Сталина о «Мерах ликвидации троцкистских и иных двурушников», которая их немного успокоила. В одном ящике полицейские обнаружили несколько упаковок папиросной бумаги. Они разобрали упаковки и каждую бумагу осмотрели отдельно: вдруг там тайные записи? Полицейские работали почти два часа. И за всё это время они ни разу не осматривали кровать. На кровати лежала жена. И можно было представить, что у нее под матрасом лежит, к примеру, с полдюжины автоматов, не говоря уже о целом архиве троцкистских документов под подушкой. Не думаю, что ОГПУ вело бы себя подобным образом. Нужно помнить, что почти вся полиция была под контролем коммунистов, и эти мужчины тоже могли быть членами компартии. Но они были еще и испанцами, которые не смели потревожить лежащую женщину. Они молча обошли ее постель, что сделало весь обыск бессмысленным.
В эту ночь Макнейр, Коттман и я спали в густой траве на краю заброшенной строительной площадки. Для этого времени года ночь была холодной, и спали мы плохо. Я помню эти бесконечные часы блужданий по городу в ожидании, когда можно будет выпить кофе. Впервые за всё время пребывания в Барселоне я зашел в собор – образец современной архитектуры и, на мой взгляд, одно из самых безобразных зданий в мире.[271] У него четыре зубчатых шпиля, по форме напоминающие винные бутылки. В отличие от большинства церквей Барселоны, этот собор не пострадал во время революции; говорят, его пощадили из-за «художественной ценности». На мой взгляд, анархисты, не взорвав его, продемонстрировали дурной вкус, хотя и вывесили черно-красные флаги на его шпилях. Днем мы с женой отправились еще раз навестить Коппа. Мы больше не могли ничего для него сделать, абсолютно ничего, только попрощаться и оставить деньги нашим испанским друзьям, чтобы ему приносили еду и сигареты. Однако вскоре после того, как мы покинули Барселону, Коппа перевели в одиночную камеру, и стало нельзя передавать ему даже еду.
Вечером, идя по Рамблас, я под влиянием мгновенного импульса зашел в кафе «Мокка», которое по-прежнему удерживали гражданские гвардейцы. Я обратился к одному из двух парней, сидевших у стойки с винтовками за плечами, спросив, знает ли он, кто из его товарищей дежурил здесь во время майских боев. Они не знали, и с обычной испанской рассеянностью заявили, что не представляют, как это можно выяснить. Я им сказал, что мой друг Хорхе Копп сидит в тюрьме и, возможно, пойдет под суд. Гвардейцы, которые дежурили здесь в мае, знают, что он остановил схватку и спас всем жизни. Им надо пойти и заявить об этом. Один из гвардейцев был туповатый увалень, он всё время крутил головой, пытаясь расслышать мой голос в шуме уличного движения. Но другой заметно от него отличался. Он сказал, что слышал о поступке Коппа от своих товарищей. Копп – buen chico (хороший парень). Но даже слыша его слова, я понимал, что и в этом нет смысла. Если Коппа будут судить, то, как на всех подобных процессах, привлекут фальшивые свидетельства. А если его расстреляют, что, боюсь, вполне вероятно, эпитафией ему будет buen chico – слова, сказанные бедным гвардейцем, частью грязной системы, который всё же остался человеком, способным понять благородство противника.
Мы вели странное, сумасшедшее существование. Ночью – преступники, а днем – преуспевающие английские туристы (во всяком случае, такими мы себя изображали). Даже после ночи под открытым небом бритье, баня и начищенная обувь делают с человеком чудеса. Теперь самым безопасным было выглядеть как буржуа. Мы слонялись по самым фешенебельным улицам города, где нас не знали в лицо, посещали дорогие рестораны, а с официантами вели себя как типичные англичане. Впервые в жизни я стал писать на стенах. «Visca P.O.U.M.!» – выцарапывал я огромными буквами на стенах коридоров дорогих ресторанов. Впрочем, существуя, по сути, в подполье, я не чувствовал себя в опасности. Вся ситуация казалась слишком абсурдной. Во мне жила неистребимая английская уверенность, что тебя не могут арестовать, если ты не нарушил закон. Но во время политической заварухи это опасная уверенность. На Макнейра был выписан ордер на арест, и существовала вероятность, что и все остальные на заметке. Аресты, облавы, обыски – всё это продолжалось, и практически все наши знакомые, кроме тех, что оставались на фронте, уже сидели к этому времени в тюрьме. Полиция даже обыскивала французские суда, периодически вывозившие беженцев, и арестовывала тех, кого подозревала в троцкизме.
Спасибо английскому консулу, он достаточно потрудился в течение этой недели, и паспорта наши были готовы. Теперь надо было уехать отсюда, и как можно скорее. Поезд на Портбоу отбывал по расписанию в половине восьмого, но мог спокойно отойти и в половине девятого. С женой мы договорились, что она закажет такси заранее, затем упакует вещи, оплатит счет, а из гостиницы выйдет в самый последний момент. Если она привлечет к себе повышенное внимание, служащие гостиницы непременно вызовут полицию. Я прибыл на станцию около семи, но поезд уже ушел – без десяти семь. Как это бывает в Испании, машинист передумал и сменил время отправления. К счастью, нам удалось вовремя предупредить мою жену, и она осталась в гостинице еще на одну ночь. Следующий поезд отправлялся утром. Макнейр, Коттон и я пообедали в привокзальном ресторане. Путем осторожных расспросов мы выяснили, что хозяин ресторана – член СНТ, и настроен к нам дружески. Он предоставил нам номер с тремя кроватями и не сообщил о нас полиции. Впервые за пять ночей я спал без верхней одежды.
Утром жена успешно выскользнула из гостиницы. На этот раз поезд задержался на час. Я всё это время писал длинное письмо в военное министерство, излагая случай с Коппом. Писал, что, вне всякого сомнения, его арестовали по ошибке, что он необходим на фронте и что очень многие люди могут подтвердить его полную невиновность, и так далее. Сомневаюсь, что кто-нибудь прочел это письмо, написанное на вырванных из блокнота страницах дрожащим почерком (мои пальцы были еще частично парализованы), да еще и на корявом испанском языке. Во всяком случае, ни это письмо, ни что другое эффекта не возымели. Сейчас, когда прошло уже шесть месяцев, Копп (если его еще не расстреляли) всё еще находится в тюрьме без суда и следствия. В первое время мы получили от него два или три письма, тайком вынесенные из тюрьмы освободившимися заключенными и отправленные из Франции. Во всех описывалось одно и то же: темные грязные камеры, скудная еда, тяжелая болезнь в результате жутких условий содержания, никакого медицинского лечения. Похожие сообщения до меня доходили и из других источников – английских и французских. Позже он исчез в одной из «секретных тюрем», с которыми нельзя установить никакой контакт. Его судьба – это судьба десятков или сотен иностранцев и неизвестно скольких тысяч испанцев.
Наконец, мы благополучно пересекли границу. Впервые в Испании я увидел поезд, где был вагон первого класса и вдобавок вагон-ресторан. Еще недавно в Каталонию ходили поезда, в которых разделений на классы не было. Два сыщика обходили поезд, записывая имена иностранцев, но, увидев нас в ресторане, решили, что мы респектабельные особы, которых лучше не трогать. Удивительно, как всё изменилось. Всего шесть месяцев назад, когда у власти находились анархисты, почетно было выглядеть пролетарием. Тогда на пути из Перпиньяна в Церберес оказавшийся в моем купе французский коммерсант посоветовал: «Не стоит ехать в Испанию в таком виде. Снимите воротничок и галстук. С вас сорвут их в Барселоне». Он преувеличивал, но в его словах была частичная правда. На границе анархистский патруль не впустил в страну стильно одетого француза и его жену – думаю, на их взгляд, те выглядели слишком буржуазно. Теперь всё было наоборот. Выглядеть буржуазно означало быть вне опасности. На паспортном контроле чиновник посмотрел в список ненадежных лиц, но благодаря медлительности полиции нас там не оказалось, не было даже Макнейра. Нас обыскали с головы до ног, но у нас не имелось при себе ничего недозволенного, кроме моего свидетельства об увольнении по состоянию здоровья. Но обыскивавшие меня карабинеры не знали, что 29-я дивизия состояла из ополченцев ПОУМ. Итак, мы миновали границу, и после шестимесячного отсутствия я снова стоял на французской земле. Из Испании я вывез два сувенира – флягу, обтянутую козьей кожей, и крошечную железную лампу, в которую арагонские крестьяне наливают оливковое масло. Почти такая же форма была у терракотовых ламп римлян две тысячи лет тому назад. Я подобрал ее в одной разрушенной хижине, и вот каким-то образом она оказалась в моем чемодане.
Как выяснилось, мы выехали как раз вовремя. Уже в первой же открытой нами газете сообщалось о неминуемом аресте Макнейра за шпионаж. Испанские власти несколько поторопились с этим сообщением. К счастью, троцкизм не принадлежит к преступлениям, подлежащим экстрадиции.
Интересно, какое самое естественное действие для человека, вернувшегося с войны и ступившего на мирную землю? Что касается меня, я первым делом бросился к табачному киоску и накупил столько сигар и сигарет, сколько смогли вместить мои карманы. Потом мы все пошли в буфет и выпили по чашке чая; это была первая чашка со свежим молоком за много месяцев. Прошло несколько дней, прежде чем я привык к мысли, что можно купить сигареты в любое время, когда захочешь. Мне каждый раз казалось, что на дверях закрытой табачной лавки будет висеть надпись: «No hay tabaco».[272]
Макнейр и Коттман поехали в Париж. Мы с женой сошли с поезда на первой же станции, в Баньюльсе, чувствуя, что нуждаемся в отдыхе. Когда там узнали, что мы прямиком из Барселоны, к нам отнеслись с холодком. Несколько раз мне задавали один и тот же вопрос: «Вы приехали из Испании? И на чьей стороне сражались? На стороне правительства? Вот как?» – и сразу отчуждение. Этот маленький городок был целиком за Франко, что объяснялось частыми наездами сюда фашиствующих испанских беженцев. Официант в кафе – испанец, сочувствующий франкистам, – подавал мне аперитив с мрачным взглядом. В Перпиньяне было иначе: там все были убежденными республиканцами, но отдельные партийные фракции конфликтовали между собой почти как в Барселоне. Там было одно кафе, где слово «ПОУМ» сразу дарило тебе друзей и улыбки официантов.








