Текст книги "Дорога на Уиган-Пирс"
Автор книги: Джордж Оруэлл
Жанр:
Зарубежная классика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 40 страниц)
«Я-то, что говорится, скривер серьезный. Не чиркаю мелками, как школяры на досках, вроде разных тут. Цвет кладу по-настоящему, по-живописному; дерут только за колера драные больно дорого, особо за карминные[122]. К вечеру краски искрошишь на семь бобов, на два уж точно. Главным делом я по карикатуре – политика, там, знаешь, крикет, всё такое. Смотри сюда, – он показал мне свой блокнот, – верховные в полном комплекте, портретность прямо с газет срисована. Каждый день новую карикатуру выдаю. К примеру, как подъем финансов заявили, я дал Уинстона, вроде бы он слону под брюхо уперся, на слоне буквами: “Внешний долг”, а внизу надпись: “Под ним поднимет ли?”. Усек? Кого захочешь в карикатуру ставь, только чтоб не социалистам в масть – полиция гоняет. Раз вот изобразил: удав, который обозначен “Капитал”, жрет кролика, который “Труд”. Скоро пришлепал коп, глянул и мне: “Стирай мазню, и вперед – поберегись!”. Ну, чего делать, стер. У копов власть как побирушку тебя прихватывать, с ними молчи и не вяжись».
Я спросил, сколько можно заработать таким рисованием.
«Какой сезон смотря. Без дождя, под субботу и до воскресенья, так три жвача[123] возьму – народ-то, знаешь, в пятницу с получкой. А льет если, так вовсе не ходи: краску в момент до камня смоет. На круг прикинуть – выйдет так примерно в неделю фунт, зимой-то много не наработаешь. Когда, конечно, День гребца или там Кубок финальный, насшибаешь полных четыре фунта. Но это, знаешь, еще колупнуть публику требуется; будешь сидеть, просто глазами хлопать, – боба не соберешь. Обычный крап[124] – кидают по полпенни, а и того не кинут без зацепки. Зацепишь их на разговор, тогда им стыдно хоть какую мелочь тебе не дать. А приманить их самый правильный крючок – это картину всё подрисовывать: им интерес, чего ты красишь, станут и пялятся. Прокол, что только ты к ним с шапкой – команда наутек. Для верности бы козырной[125] нужен. Ты вот картину делаешь, зевак погуще собираешь, а он случайно вроде со спины их подойдет и стоит себе, тихарится; и вдруг кепчонку с головы дерг: «Судари, пожалте!», им уж деваться некуда, меж двух огней. На крап от шика-блеска не надейся. Главный крап от парней, которые попроще, да иностранцев. Мне япошки полшиллинга раз кинули, черные крапают хорошо, другие тоже. Все не такие жмоты драные, как наш английский человек. Еще вот что: монеты сразу прячь, ну пенс какой, может, оставь в шапке. Народ как видит, что уже на пару бобов накидано, так мимо – хватит, мол, с тебя».
Остальных скриверов Чумарь глубочайшим образом презирал, называя «селедками вареными». Между тем рисовальщики трудились вдоль набережной чуть ли не на каждом шагу (корпоративно установленный минимум между «точками» – двадцать метров). С негодованием Чумарь указал на работавшего неподалеку седобородого скривера:
– Видали бестолочь? Лет десять каждый день всё одну картину тут чертит: «Верный друг» это у него, как пес ребенка из-под воды спасает. Сам-то, тупой старый ублюдок, корябает не лучше ребятни. Задолбил только, что в картине растушевку пальцем наводишь, вроде как обучили мальца птичку с газеты складывать. Навалом здесь таких. Бегают, норовят идеи мои стибрить, а мне чего? Им, полудуркам, своего ни… в мозги не стукнет, так что я всяко на обгон уйду. Ты вот поди-ка ухвати самую злободневность. Слышу я однажды, что на мосту Челси мальчишка головой в решетке застрял, – так у меня картина готова раньше, чем парню башку вытянули. У меня в два счета.
Чумарь казался человеком интересным, хотелось ближе с ним познакомиться. Поскольку было решено, что он возьмет нас в ночлежку на южном берегу, я вечером опять пришел к его стоянке. Смыв свой рисунок с тротуара, Чумарь подсчитал выручку – шестнадцать шиллингов, а чистого дохода, сказал он, шиллингов двенадцать. Мы двинулись в Лэмбет. Чумарь ковылял медленно, переваливаясь, как краб, разворачиваясь боком при каждом подтягивании больной ноги. Для опоры в обеих руках палки, ящик с красками закинут за плечо. На мосту он остановился передохнуть в одной из ниш. Молча стоял, и я вдруг понял, что он смотрит на звёзды. Тронув меня за рукав, Чумарь махнул посохом вверх:
– Гляди, Альдебаран-то? Цвет горит! Прям апельсином…м полыхает!
Восхищался Чумарь, как заправский критик на вернисаже. Он изумил меня. Пришлось сознаться, что я ведать не ведаю, где этот Альдебаран, да и каких-либо различий в цвете звезд до сих пор не усматривал. Несколько огорченный моим невежеством, Чумарь дал вводный урок астрономии с показом основных созвездий. Я, не переставая удивляться, сказал ему:
– У вас, однако, большие знания о звездах.
– Не особо. Так, кое-чего знаю. Два письма имею от Королевской обсерватории – признательности за мои заметки про метеоры. Теперь вот снова по ночам хожу смотреть их. Звезды даром представлены; глаза раскрой и без билета гляди спектакль.
– Прекрасная мысль! Мне в голову не приходило.
– Да, выискивай свой интерес. Если бродяга, так не значит, чтобы думать про один чай-с-бутером.
– Но ведь непросто увлечься чем-то – чем-то, например, наподобие звезд, – живя довольно трудной жизнью.
– Намекаешь – булыжник разрисовывая? Кому как. Не обязан ты в щель драную конопатиться, когда мозги еще не напрочь пересохли.
– По-видимому, именно это и настигает большинство.
– Конечно. Вон на Падди погляди – готов уже, лишь бы задаром чаю где словить, огрызок выклянчить. Одна дорожка почти всем им. Кисляи драные! Но тебе что? Когда парень образование получил, потом без разницы, пускай даже весь век бродягой топать.
– Ну у меня прямо противоположный вывод, – возразил я. – По моим наблюдениям, человек, лишившись денег, сразу теряет и все силы, и способности.
– Нет, это уж кто как. Если встал на самостоятельность, так можешь жить и дальше, каким жил, есть ли деньги или нету. Всегда можешь спокойно продержаться при своих книгах, своем разуме. Только скажи себе: «А здесь-то я свободен», – он постучал по лбу, – и всё, полный порядок.
Чумарь продолжал рассуждения в том же духе, я внимательно его слушал. Собеседник оказался скривером очень необычным; кроме того, мне впервые встретился человек, утверждавший, что бедность не имеет значения. Я многое узнал о нем из наших бесед в последующие дни (сутками шли дожди, работать Чумарь не мог). Биография у него была довольно любопытная.
Сын разорившегося букиниста, он смолоду освоил ремесло маляра, затем, в войну, служил в Индии и во Франции. После войны, найдя малярную работу в Париже, остался там. Франция ему нравилась больше, чем Англия (включая и презираемый им английский язык). В Париже он жил несколько лет, преуспел, накопил денег, посватался к юной француженке. Но невеста погибла, попала под омнибус. Чумарь беспробудно запил. Лишь неделю спустя, еще нетвердо ступая, он снова вышел на работу – и в то же утро упал с лесов, с четвертого этажа, вдребезги размозжив правую ногу. Страховку, придравшись к чему-то, ему выплатили только шестьдесят фунтов. Он вернулся в Англию, все накопления, пока искал работу, прожил, пытался торговать книгами в рыночных рядах Мидлсекс-стрит, продавать с лотка всякие безделушки и, наконец, утвердился на социальном дне, став скривером. Перебивался кое-как трудами своих рук, зимой полуголодный, зачастую ночевавший в торчке или прямо на набережной. Когда мы познакомились, его имущество состояло из старого тряпья на нем, малярно-рисовальных средств и пачки книг. Одетый подобно остальной уличной голи, он, однако, носил воротничок и галстук, чем заметно гордился. Воротничок, годичного употребления или даже постарше, «разъезжался», и Чумарь его беспрестанно реставрировал лоскутками от края рубашки, укоротившейся уже настолько, что она едва заправлялась в брюки. С поврежденной ногой дела обстояли всё хуже, грозила ампутация, а на коленях, днями напролет трущихся о камень, образовались громадные, твердые как подметка мозоли. Перспектива была ясна – впереди ничего, кроме нищеты и смерти в работном доме.
При всём том Чумарь не испытывал ни страха, ни смущения, ни горькой жалости к себе. Прямо глядя на ситуацию, он создал собственный философский канон. Поскольку участь нищего, решил он, не его вина, каяться или волноваться здесь не о чем. Что касается поведения, то в отношении к обществу – враждебность и соответственно полнейшая готовность нарушать закон, если выпадает удобный случай. Принципиальный отказ от бережливости: летом он ничего не копил, спуская все излишки сборов на выпивку, поскольку обходился без женских ласк; с наступлением зимы, оказавшись на мели, требовал положенной социальной заботы. Выжимал каждый пенс из официальных учреждений и даже частных, если знал, что там не ждут благодарственных поклонов. Чурался, однако, религиозной филантропии, ибо ему, как он говорил, поперек горла гнусавить псалмы за булочку. Имелись и другие пункты его кодекса чести: например, особая гордость тем, что ни разу, в самый голодный час, он не поднял окурка с мостовой. Самого себя он ценил классом выше обычной нищей братии, этих, по его словам, жалких червей, неспособных даже блюсти достойную неблагодарность.
Чумарь неплохо говорил по-французски, прочел некоторые романы Золя, все пьесы Шекспира, «Путешествия Гулливера» и множество эссе. Умел ярко пересказать памятные впечатления. Так, разговаривая о похоронах, спросил меня:
«Видал когда-нибудь, как трупы жгут? Я-то видал, в Индии. Положили кощея старого на костер, через секунду я прям чуть из шкуры не выскочил, как он пошел копытами брыкать. Мускул в нем просто от огня спекался; всё равно, отворотило меня. Ну малость еще дед покорежился вроде угря на сковородке, а после брюхо затрещало и взорвалось – жахнуло так, что за полсотни ярдов оглохнешь. Я с того балагана крематорий не признаю́».
Или вот из его рассказа про свой несчастный случай:
«Доктор мне говорит: «Пришибло тебя, сударь, на одну ногу, и уж удача твоя драная, что не на обе. Вот пришибло бы на обе – в гармошку драную смяло бы, кости б ножные враз из ушей повыскочили».
Ясно, что выражения принадлежали не доктору, а самому Чумарю, несомненно обладавшему даром слова. Сохранившему ясность и чуткость мысли, никогда не поддающейся натиску бедности. Оборванному, зябнущему, голодающему, но способному, пока можно читать, думать и наблюдать свои метеоры, оставаться свободным «при своем разуме».
Будучи ядовитым атеистом (из тех, кого ведет не столько неверие в Господа, сколько личная неприязнь к Нему), Чумарь находил некое удовольствие в размышлениях о безнадежности всех человеческих порывов улучшить жизнь. Иногда, ночуя на набережной, он, по его рассказам, утешался, глядя на Марс или Юпитер, представляя, что и там, наверное, не спят, дрожат такие же бездомные. У него в связи с этим имелась оригинальная теория. Жизнь на земле, объяснял он, тяжела потому, что скверный климат противоречит человеческим потребностям. На Марсе, оледеневшем и безводном, существовать стократ труднее, и тамошняя жизнь согласовалась с жестокостью условий. Так что землянина за кражу шести пенсов просто в тюрьму сажают, а марсианина, скорей всего, варят живьем. Чем такое предположение вдохновляло Чумаря, я не понял. Человек это был совершенно исключительный.
31
Ночлежка, куда нас привел Чумарь, стоила девять пенсов. Рассчитанное на полтысячи квартирантов, огромное, переполненное обиталище, место очень известное в среде бродяг, нищих и мелкого жулья. Смесь всех племен, включая чернокожих, и речь на всех языках мира. Были там, в частности, индусы, причем, когда я говорил с одним из них на плохом урду, он обращался ко мне «тум»[126] (фамильярность, от которой белые люди в Индии содрогнулись бы). Здесь жили ниже уровня расовых предрассудков. Мелькали всякие любопытные типы. «Дедуля»: старый, лет семидесяти бродяга, который зарабатывал на жизнь, во всяком случае, на основные потребности, собирая окурки и торгуя вытряхнутым табаком по три пенса за унцию. «Доктор»: действительно врач, изгнанный из корпорации ввиду неких проступков, ныне продававший газеты, а при случае дававший весьма недорогие медицинские консультации. Щупленький матрос-индиец из Читтагонга, голодный и босой, сбежавший с британского корабля и уже неделю блуждавший по Лондону в полной растерянности, ничего не понимая (до моих разъяснений думал, что он в Ливерпуле). Профессиональный сочинитель слезных писем, приятель Чумаря, патетически умолявший оказать финансовую помощь для погребения супруги, а добившись результата, обжиравшийся в одиночку хлебом с маргарином, – мерзкая тварь, настоящая гиена. Говоря с ним, я заметил, что, как и большинство прохвостов, он сам уже почти верит в свое вранье. Эта ночлежка была настоящей Эльзасией[127] для подобных субъектов.
За время нашего общения Чумарь несколько просветил меня относительно лондонской технологии нищенства. Предмет более сложный, чем кажется. Есть много специализаций, к тому же между просто попрошайками и теми, кто старается что-то дать за милостыню, резкая социальная грань. Сборы за те или иные «трюки» тоже очень разнообразны. Истории воскресных газет о нищих, умерших с парой тысяч под лохмотьями, – это, конечно, сказки, но у высококлассных нищих случаются такие удачи, когда им удается сразу обеспечить себя на несколько недель. В разряде самых процветающих – уличные акробаты и фотографы. На хорошей точке – например, возле театральной очереди, – акробат нередко собирает по пять фунтов в неделю. Примерно столько же – фотографы, хотя они очень зависят от погоды. Однако эти мастера используют ловкий прием для повышения доходов. Наметив в некотором отдалении жертву, один из них бежит к аппарату и делает вид, что снимает. Затем, когда жертва подходит ближе, ей радостно кричат:
– Порядок, сэр! Отличное будет фото! С вас боб.
– Но я же не просил меня снимать, – протестует жертва.
– Как? Не просили? А вроде бы, нам показалось, рукой-то вы махнули. Вот те на, зря пластину засветили… Эх, ведь на шесть пенсов разорение, вот ведь как…
Тут жертва, проникшись жалостью, обычно все-таки соглашается взять снимок. Тогда фотографы осматривают пластину, говорят, что имеется дефект, но они сейчас щелкнут заново, совершенно бесплатно. (Разумеется, первого снимка не было, так что, если даже жертва отказывается, – никакого убытка.)
Шарманщики, подобно акробатам, считаются не столько нищими, сколько артистами. Друживший с Чумарем шарманщик по кличке Коротыш подробно рассказывал мне о своем деле. Они с помощником «рыхлят» торговые кафе и кабаки вокруг Уайтчепля и Кемэшел-роуд. Ошибочно думать, что шарманщики зарабатывают на улицах: девять десятых они собирают в кафе и пабах (самых дешевых пабах, так как в дорогие их не пускают). Методом Коротыша было остановиться у входа в паб и завести какую-то мелодию, по окончании которой его помощник, стуча своей вызывающей сострадание деревянной ногой, шел внутрь и обходил публику со шляпой. Получение «крапа» непременно отмечалось еще одним прокручиванием музыки, так сказать, на бис; это для Коротыша являлось вопросом чести – доказательством того, что выступал артист, а не торопящийся убежать попрошайка. Собирали Коротыш с напарником два-три фунта в неделю, но, учитывая пятнадцать шиллингов за прокат шарманки, в среднем каждому доставалось около фунта. Работали они с восьми утра до десяти вечера, по субботам и позже.
Скриверов признаю́т артистами далеко не всегда. Чумарь меня познакомил с таким, который был «натуральным» художником, то есть настоящим, учившимся в Париже, выставлявшим свои работы в Салоне. Специализировался он на копиях старых мастеров, и – чертя самодельными мелками по уличным каменным плитам – делал это великолепно. Вот его рассказ о том, как он стал скривером.
«У меня жена и дети сидели без хлеба. И как-то возвращаюсь я домой, несу под мышкой целую пачку не проданных торговцами рисунков, ломаю голову, где бы мне раздобыть пару бобов. На Стрэнде вижу – парень ползает по тротуару, рисует мелом, а народ ему монетки кладет. Минуту спустя парень поднялся – и в паб. Черт возьми, думаю, если он таким манером деньги делает, и я смогу. И прямо тут же встаю на колени, начинаю его мелками рисовать. Сам не знаю, как это вдруг вышло; мозги, наверное, помутились от голода. Между прочим, я раньше пастелью не работал, технику стал осваивать прямо на тротуаре. Ну начали люди собираться, похваливают, уже девять пенсов рядом лежит. В это время выходит из паба тот парень, кричит мне: “Ты какого… на моей точке приладился?”. Я объясняю, что голодный и должен что-то заработать. “А, – говорит он, – ну тогда пойдем-ка пивка по кружке”. И вот так, выпил я пивка и с того вечера сделался скривером. Набираю в неделю фунт. Шестерых детей на это не прокормишь; спасибо, что жена шьет, может немного подработать.
Хуже всего в уличном деле – холод, а еще то, что должен всё терпеть, когда лезут к тебе. Я поначалу лучше не придумал, как обнаженную фигуру копировать. Первый раз композицию сделал около церкви Святого Мартина-в-полях; подскакивает парень в черном, староста церковный или какой-то в этом роде, от ярости трясется, кричит мне: “Кто позволил намарать гнусную непристойность у стен святилища Господня?”. Пришлось всё смыть. А нарисована была “Венера” Боттичелли. Я эту же Венеру сделал потом на набережной; полисмен проходил, увидел и, не говоря ни слова, стал сапожищами своими шаркать, пока не стер всё».
Чумарь привел аналогичный случай из собственной практики. Я и сам в Гайд-парке был свидетелем достаточно подлого поведения полиции, усмотревшей «оскорбление нравственности». Когда Чумарь нарисовал на тротуаре картинку-загадку с изображением Гайд-парка, спрятанных в гуще деревьев фигур блюстителей порядка и надписью «Найди-ка полисменов», я предложил ему изменить текст на «Найди-ка оскорбление нравственности», но он и слушать не захотел – сказал, что полиция загоняет, и своей точки он лишится навсегда.
Ступенькой ниже скриверов те, кто поет на улицах псалмы или же предлагает купить спички, сапожные шнурки, пакетики со щепоткой лаванды под благородным наименованием «сухих духов». Всё это – откровенные попрошайки, получающие за свой нищенский вид; ни один из них не набирает более полукроны в день. Имитация торговли исключительно ради соответствия абсурдным статьям английского законодательства. По закону о нищенстве, если вы попросите у незнакомца пару пенсов, тот может подозвать констебля и сдать вас под арест, – но если вы сотрясаете воздух вытьем «Допусти, Господи, в лоно Твое», либо ползаете, развозя каракули по тротуару, либо повесили на шею поднос со спичками, короче, тем или иным способом себя мучаете, – вы уже не правонарушитель, а вполне легитимный торговец. Продажа спичек, пение псалмов – просто-напросто узаконенное преступление. Преступление, надо сказать, не слишком прибыльное; никому из лондонских уличных псалмопевцев и продавцов спичек не заработать в год даже пятидесяти фунтов; небогато за ежедневные двенадцать часов у края тротуара, с задевающими ваш зад автомобилями.
Хотелось бы добавить пару слов насчет социального статуса нищих, так как, пообщавшись с ними и обнаружив в них обычнейших людей, нельзя не задуматься о том странном отношении, которое к ним проявляет общество. Бытует ощущение некого качественного различия между нищим и приличным, «работающим» человеком. Нищие – особое племя изгоев, подобно ворам и проституткам. Работающий «трудится», а нищий «не трудится», являясь натуральным паразитом. Он, что всем очевидно, «не зарабатывает» свой хлеб, как его «зарабатывает» каменщик или литературный критик; это просто досадный нарост на теле общества, терпимый в силу гуманизма нашей эпохи, но по сути презренный.
Тем не менее, взглянув поближе, обнаружишь, что качественной разницы в добывании средств у нищих и огромного числа солидных граждан нет. Говорят – нищие не работают. Но что же тогда работа? Землекоп работает, махая лопатой; счетовод работает, итожа цифры; нищий работает, стоя во всякую погоду на улице, наживая тромбофлебит, хронический бронхит и т. п. Ремесло среди прочих ремесел. Бесполезное? Совершенно. Но и множество очень уважаемых профессий совершенно бесполезны. Как представитель социальной группы нищий часто даже выигрывает в сравнении с иными: он честнее продавцов патентованных снадобий, благороднее владельцев воскресных газет, учтивее торговцев-зазывал – словом, это паразит хотя бы безопасный. От общества он редко берет больше, чем требуется для элементарного выживания, и – что должно его оправдывать согласно принятым этическим воззрениям – сполна, с избытком платит своими муками. Не думаю, что в нищих есть нечто, позволяющее выделять их в отдельный класс людей или дающее большинству сограждан право их презирать.
Тогда вопрос: почему нищих презирают, презирают дружно и повсеместно? Полагаю, по той простой причине, что зарабатывают они меньше всех. На деле никого ведь не заботит, полезен или бесполезен труд, высокопродуктивен или паразитичен; требование одно – работа должна быть выгодной. Весь современный мир твердит про деловую активность, эффективность, социальную значимость, – но содержит ли это что-либо, кроме «добывай деньги, добывай законно, добывай как можно больше»? Деньги стали главнейшей мерой достоинства. По этому тесту у нищих ноль очков – вот их и презирают. Сумел бы нищий зарабатывать десяток фунтов в неделю – профессия его сразу вошла бы в ранг уважаемых. Реально глядя, нищий такой же бизнесмен, как остальные деловые люди, с тем же стремлением урвать где можно. Честью своей он поступается не больше основной части современников; он всего лишь ошибся – выбрал промысел, на котором невозможно разбогатеть.
32
Хотелось бы попутно сделать несколько кратких замечаний относительно сленга и сквернословия. Вот ряд жаргонных слов (помимо самых известных), которые сегодня употребляются в Лондоне:
«трюкач» – живущий подаянием уличный артист любого жанра;
«скулежник» – откровенный проситель милостыни;
«козырной» – помогающий собирать деньги напарник;
«пономарь» – уличный певец;
«топотун» – уличный танцор;
«мордолов» – уличный фотограф;
«лучник» – сторож оставленных автомобилей;
«гик» – мнимый покупатель, сообщник продающего всякую ерунду разносчика («джека-дешевки»);
«шило» – сыщик, следователь;
«толстопятый» – полицейский;
«надувала» – цыган;
«торба» – бродяга;
«джуди»[128] – женщина;
«крап» – денежное подаяние;
«фанка» – лаванда либо иное ароматическое средство в пакетике;
«бухальня» – пивная, кабак;
«брехня» – лицензия уличного лоточника;
«кип» – всякое место для сна либо ночлежка;
«коптильня» – Лондон;
«торчок», или «волдырь», – временный приют для бродяг;
«тутыш» – полкроны (2,5 шиллинга);
«динер», или «бычок», – шиллинг;
«черешок» – шестипенсовик (0,5 шиллинга);
«пустяшки» – мелкие монеты, медяки;
«барабан» – походный жестяной котелок;
«кочерыжки» – суп;
«трещотка» – вошь;
«голяк» – табак из окурков;
«колышек», или «прут», – воровской лом, отмычка;
«поскребыш» – сейф;
«шипелка» – воровская ацетиленовая паяльная лампа;
«горланить» – глотать, пить;
«сбить» – украсть;
«шкиперить» – спать под открытым небом.
Почти половина этих слов найдется в больших словарях. Здесь интересно угадать происхождение, хотя кое-что – скажем, «тутыш» или «фанка», – необъяснимо. «Динер», вероятно, от римско-библейского «динария». «Лучник» и соответственный глагол «лучить» – то ли от внимательно светящего «луча», то ли от старинного «лучник – стрелок из лука», хотя это очевидный пример появления нового слова, так как «лучник – сторож машин» вряд ли старше самого автомобиля. Любопытное словечко «гик», очевидно, в некой связи с лошадью, понукаемой гиком, гиканьем. Происхождение «скривера» загадочно: по логике должно бы восходить к латинскому «scribo» (царапать грифелем, писать), однако ничего подобного в английском языке за последние полтораста лет не появилось; нельзя предположить и прямого заимствования от французов, у которых вообще нет ремесла скриверов. «Джуди» и «горланить» характерно для чисто ист-эндского жаргона: к западу от Тауэр-бридж этих слов не услышишь. «Коптильней» называют Лондон только бродяги. «Кип» пришло из Дании, вытеснив прежнее, ныне совершенно устаревшее «дрых».
Речь и жаргон лондонцев очень быстро обновляются. Описанный Диккенсом и Сартисом[129] старый лондонский диалект – с типичной, например, заменой «уэ» на «вэ», а «вэ» на «уэ» – исчез бесследно. Акцент кокни, сложившийся, насколько известно, в сороковые годы прошлого века (впервые литературно зафиксирован повестью американца Германа Мелвилла «Белый бушлат»), тоже уже переменился; сегодня мало кто скажет «райс» вместо «рейс» или «ноус» вместо «нос», что еще прочно держалось двадцать лет назад. Наряду с произношением меняется сам жаргон. В начале века Лондон буквально помешался на «рифмующем жаргоне» – всё переименовывалось стихотворными созвучиями: «нога» звучала как «скрипучая дуга», «красотка» как «под ветром лодка» и так далее. Прием был столь распространен, что попал даже на страницы романов; теперь же увлечение почти забыто.[130] Возможно, и все приведенные мною жаргонные слова лет через двадцать исчезнут.
Ругательства также меняются – во всяком случае, следуют моде. Например, пару десятилетий назад разговору лондонского рабочего люда постоянно сопутствовал эпитет «драный». Но, хотя литераторы по-прежнему характеризуют им сугубо пролетарскую лексику, пролетарии его давно оставили. «Драный» сегодня у лондонцев (в отличие от уроженцев Шотландии или Ирландии) употребляется лишь людьми более-менее культурными. Слово явно продвинулось по социальной лестнице; вместо него ходячим, всюду прицепляемым определением стал «е…й». Несомненно, и «е…й» со временем поднимется, проникнет в светские салоны, а в массах заменится чем-то другим.
Вообще механика сквернословия, особенно английского, полна загадок. По глубинной природе брань иррациональна, подобно магии, – собственно, это же и есть род заклинаний. Вместе с тем очевидный парадокс: бранясь, желая потрясти и уязвить, мы произносим вслух нечто запретное (обычно из области сексуальных функций), однако, прочно утвердившись как бранное, выражение почему-то теряет смысл, благодаря которому сделалось бранным. Слово стало ругательным из-за определенного значения, но именно это значение утратило из-за того, что стало руганью. Тот же эпитет «е…й»: в прямом смысле он практически не используется и, хотя поминутно слетает с языка лондонцев, просто бренчит добавочным, абсолютно пустым звуком. Подобно быстро потерявшему подлинное содержание «пидору». Подобно аналогичным случаям французской бранной лексики – если, допустим, вспомнить весьма бессмысленно употребляемый глагол «foutre» или мелькающее в речах парижан словечко «bougre»[131], об исходном значении которого большинство говорящих понятия не имеет. Видимо, это правило – признанные бранью, слова обретают некий магический характер, и в своем новом, особом статусе уже не годятся для выражения обыденного смысла.
Слова-оскорбления, похоже, повинуются тому же парадоксу, что бранные. Желание обидеть должно бы, кажется, найти определение чего-то гнусного, однако в жизни степень оскорбительности слова маловато связана с реальным содержанием. Например, жесточайшим оскорблением у лондонцев служит «отродье незаконное», хотя значение «внебрачное дитя» вообще едва ли оскорбительно. Худшее оскорбление для женщин и в Лондоне и в Париже – «корова», что скорее могло бы звучать комплиментом, ведь корова – одно из самых симпатичных животных. Очевидно, оскорбительным слово становится лишь потому, что его таким назначают и воспринимают, независимо от лексической основы. Значение слов, в особенности бранных, – это всегда лишь выбор общественного мнения. Очень любопытно наблюдать, как меняется тональность выражения при его переходе через границу. В Англии вы спокойно и без возражений печатаете «Je m’en fous»[132] – во Франции только «je m’en f…». Или еще пример: наш «барншут», искаженное индийское «бахиншу»[133], – в Индии нецензурное грубое оскорбление, а в Англии – мягкое подтрунивание. Мне даже довелось увидеть это слово в школьном учебнике, где комментатор пьесы Аристофана предложил его для толкования тарабарщины, произносимой персидским послом. Думаю, комментатор, скорее всего, знал о подлинном значении «бахиншу», но так как слово было иностранным и потерявшим магически-бранное качество, он счел его вполне печатным.
Заметным свойством грубых лондонских слов является также то, что их не употребляют в женском обществе. У парижан – иначе. Парижский работяга, может быть, и предпочитает не выражаться при дамах, но соблюдает установку не слишком жестко, да и сами парижанки изъясняются весьма вольно. В этом пункте лондонцы более вежливы или, если угодно, педантичны.
Таковы несколько моих довольно случайных заметок. Жаль, что специалисты не ведут ежегодных учетных книг лондонского сленга и сквернословия, с фиксацией всех изменений. Это могло бы пролить свет на формирование, развитие и отмирание живой лексики.
33
Двух фунтов, взятых в долг у Б., хватило дней на десять. На столь продолжительный срок – исключительно благодаря Падди, наученному в своих скитаниях экономить и полагавшему даже одну нормальную трапезу в день безумным мотовством. Едой в его понимании был просто хлеб с маргарином: вечный чай-с-двойным-бутером, способный обмануть желудок на час-другой. Падди приучал меня жить (есть, спать, курить и пр.) из расчета полкроны в сутки. Кроме того, он умел ближе к ночи заработать несколько шиллингов «лучником»; заработок незаконный, рискованный, зато реальный и немного пополнявший наш бюджет.
Однажды мы пытались устроиться «сэндвичами» (топтаться среди прохожих, таская на себе складной рекламный щит). С пяти утра начали обходить конторы, но в переулках у служебных входов уже стояли очереди по тридцать-сорок соискателей, и через пару часов выяснилось, что для нас работы нет. Потеряли мы немного, работа сэндвичей незавидна: шиллинга три за десять часов труда – сурового труда, особенно в непогоду, когда и отойти, укрыться где-то нельзя из-за частых проверок, на месте ли ходячая реклама. Дополнительная неприятность в том, что тут нанимают на день, изредка на три дня и никогда на неделю, то есть каждое утро для начала нужно часами маяться в очередях. Количество безработных, согласных на любое место, вынуждает покорно принимать условия нанимателей. Мечта всех сэндвичей – по тому же тарифу раздавать прохожим листовки. И если вам на улице протянут очередной листок – возьмите, сделаете человеку доброе дело, поможете ему скорее справиться с нормой и освободиться.








