355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Джонатан Коу » Пока не выпал дождь » Текст книги (страница 4)
Пока не выпал дождь
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 13:37

Текст книги "Пока не выпал дождь"


Автор книги: Джонатан Коу



сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 14 страниц)

Под номером четвертым у нас «Мыза».

По цвету и качеству изображения я догадываюсь, что эта фотография сделана в 1950-х, спустя десять с лишним лет после событий, о которых идет речь. Но сам дом с сороковых годов не изменился.

Снимок мне нравится, дом здесь выглядит таким, каким я его запомнила, – красивым, солидным, внушительным. Три этажа, сложенные из красного кирпича. Правда, на первых двух этажах кирпичная кладка едва видна под густым плющом, что вьется и переплетается вокруг окон. Дом построен в 1813 году – «через год после начала войны»,[2]2
  Имеется в виду война за территории 1812–1815 гг. между США и Великобританией.


[Закрыть]
каждый раз со значением уточняла тетя Айви. Симметричное здание без каких-либо архитектурных изысков: на первом этаже греческий портик с двумя сводчатыми окнами по бокам, на втором – три прямоугольных окна, и на третьем этаже три квадратных окошка поменьше. Это самая старая часть дома. Позже, следуя все тому же принципу симметрии, к дому пристроили два одинаковых одноэтажных флигеля с такими же сводчатыми окнами, их плотно обвил темно-зеленый плющ. Плющ был немного темнее, чем газон, но светлее, чем трава в тени старого мощного дуба, который рос перед домом. На верхней части снимка ветви этого дуба – фотограф, должно быть, стоял под деревом, – и поэтому окна последнего этажа плохо видно.

Два из этих верхних окон находились в игровой комнате, просторном помещении с низким потолком и впечатляющим запасом кукол, оловянных солдатиков и настольных игр; игрушки уже в мое время были изрядно потрепанными. Имелся там и стол для пинг-понга, и ветвистая железная дорога, выложенная на столе средь пейзажа из папье-маше, на который кто-то когда-то угрохал немало сил. Играть бы да играть здесь, но комната была очень неуютной, и не предпринималось никаких попыток исправить это упущение. Книжные полки отсутствовали, выцветшие обои отклеивались, а в камине, кажется, никогда не разводили огонь. Немудрено, что комната по большей части пустовала. Мальчики там никогда не играли; мы с Беатрикс очень редко. Наша среда обитания находилась за следующей дверью, в спальне, упрятанной под самую крышу и удивлявшей странными формами. Тетя Айви и дядя Оуэн спали на втором этаже, как и их сыновья. В этих спальнях были высокие потолки, прямые углы, в них ощущалось пространство. В нашей же – мрак и таинственность. Неровный потолок смыкался со стенами, образуя самые разнообразные и причудливые углы, а мою кровать втиснули в крошечный альков, отчего ее не было видно, откуда ни посмотри. Я была напрочь отгорожена от окна, от тепла утреннего солнца и ночного лунного света, в котором купалась Беатрикс, то просыпаясь, то снова проваливаясь в сон. Мой же альков пребывал в вечной густой тени.

Наверное, я должна бы помнить, что произошло сразу после нашего неудавшегося побега, но вот поди ж ты, в памяти ничего не застряло. Полагаю, Айви и Оуэн даже не сообщили об этой эскападе моим родителям. Много лет спустя в разговоре с мамой я упомянула о той ночи, когда мы с Беатрикс задумали сбежать из «Мызы» и добраться пешком до Бирмингема, и мама ответила, что впервые об этом слышит. Наказали ли нас по крайней мере? Я прожила на ферме еще примерно полгода и не припоминаю никаких репрессий: нас не запирали в спальне, не сажали на хлеб и воду – разве что на следующее утро тетя Айви сдержанно пожурила нас, причем смысл ее речи сводился не столько к упрекам, сколько к трепетной заботе о нашей безопасности и здоровье.

Однако Айви не забыла о нашей выходке и в душе не простила нас. Разумеется, вся деревня судачила о маленьких беглянках, и это наверняка досаждало тетке. Но думаю, более всего Айви и Оуэна взбесили лишние хлопоты, которые мы на них взвалили в ту ночь. Ведь дочерний долг Беатрикс заключался в том, чтобы оставаться невидимой, да и мой тоже – коли уж я очутилась в их доме. Вселенная Айви вращалась вокруг нее самой, вокруг деревни, в которой тетка занимала определенное положение, вокруг светской жизни, бриджа и тенниса, а также, в наибольшей степени, вокруг обожаемых сыновей и собак. Беатрикс на радаре Айви не просматривалась. Думаю, это и имела в виду Беатрикс, когда говорила мне, что мать «мучает» ее. Айви мучила дочь равнодушием.

Возможно, детские переживания твоей бабушки покажутся тебе заурядными – ну с кем не бывает. Всегда и всюду найдутся дети, с которыми их родители обращаются много хуже. И все же каково оно – знать, что ты не нужна своей матери? Родной матери – той, что произвела тебя на свет! Это знание нельзя сбрасывать со счетов; напротив, оно представляется мне очень важным – невероятно важным. Отверженность разъедает твое чувство собственного достоинства, подтачивает самые основы твоего существа. И вырасти цельным человеком в таких условиях крайне трудно.

Порою мне казалось, что Айви не просто равнодушна к Беатрикс, но по-настоящему ненавидит ее. Расскажу тебе об одном случае, отложившемся в моей памяти. О случае, по сути, пустяковом, но я не могу забыть о нем все эти годы. И связано это происшествие с псом по кличке Бонапарт. Как я уже говорила, на ферме было много собак. В том числе три взрослых пса, три необычайно ласковых спаниеля спрингера. Очень скоро я их полюбила, особенно уэльского спрингера, звавшегося Амброузом; Беатрикс его тоже обожала. Амброуз обладал выдающимся умом и великой преданностью – большего от животного и требовать нельзя, как и от человека, впрочем. Но Айви почему-то предпочитала Бонапарта – черного жесткошерстного карликового пуделя (одна из наиболее несимпатичных пород, на мой взгляд). Бонапарт был очень глуп и ненадежен, но зато всегда полон энергии – этого у него не отнять. Если рядом не было Айви, он носился как безумный, туда-сюда. Ему вечно мерещились мячики и мелкое зверье, и он мог часами гоняться за этими фантомами, пребывая в состоянии крайнего нервного возбуждения. Вести его на поводке было занятием выматывающим. Но в доме, в компании Айви, он только и желал, что распластаться у ее ног, а еще лучше – у нее на коленях. Он мог лежать так часами, уставясь на хозяйку круглыми глазками, в которых застыла беспредельная любовь. Айви гладила пса, баловала лакомством – дольками «Кэдбери» (запас шоколада не переводился в этом доме даже в военное время).

Беатрикс с пуделем общалась редко. Не то чтобы она не хотела с ним связываться, скорее он не хотел. Беатрикс многое бы отдала, чтобы играть с ним, – и приблизиться таким образом к матери, а может быть, и заслужить ее одобрение. Но Бонапарт, не иначе как подражая любимой хозяйке, относился к Беатрикс с абсолютным презрением. Однако правил без исключений не бывает, и в часы кормления пес мог снисходительно полюбопытствовать, что это за вкусный кусочек подкладывает Беатрикс ему в миску. Эпизод, что так крепко врезался мне в память, произошел, по моим прикидкам, весной 1942-го, в самом конце моего пребывания в «Мызе». Семья в полном составе ужинала на кухне. Повариха зажарила двух крупных кур, и Беатрикс, разломив крылышко, бросила половинку Бонапарту, который, как обычно во время трапез, полулежал под столом, жадно свесив язык. Хрустнув крылышком, пес вдруг начал издавать жуткие звуки: мучительно кашлял, трясясь всем телом, и страдальчески повизгивал. Очевидно, обломок кости застрял у него в горле, животное задыхалось. Несколько секунд все в ужасе смотрели на пуделя. Затем тетя Айви взвыла, вой скоро перешел в оглушительный вопль – никогда бы не подумала, что ее голосовые связки способны произвести звук такой силы. Вопль Айви был бессловесным, и сама она оставалась пассивной, даже не попросила никого вмешаться, но тем не менее Беатрикс вскочила, рванулась к Бонапарту, сидевшему теперь посреди кухни, и схватила его за морду, пытаясь открыть пасть. Толку от этого не было никакого. Наоборот, Бонапарт закашлялся и заскулил еще отчаяннее, и тут к Айви вернулся дар речи. Она заорала на дочь:

– Прекрати, дура! Ты задушишь его, задушишь!

Крик матери побудил Реймонда (наконец-то!) к действию: он выхватил несчастное животное из рук Беатрикс и сделал… что-то, точно не знаю, что именно, однако мощный удар по спине имел место (наверное, это был собачий вариант приема Хеймлиха). Косточка пулей вылетела из пасти Бонапарта и стукнулась об пол на другом конце кухни.

* * *

Словом, кризис миновал. Хотя – смотря для кого. Пес-то был в полном порядке. Но Айви пришлось отнести наверх (я не преувеличиваю – Реймонд и Оуэн подняли ее за руки, за ноги), а потом двое суток ее никто не видел, за исключением Беатрикс. Бедной девочке повелели явиться к матери на следующий же день. Мы вместе играли в прицепе и так же, вдвоем, потопали в дом, но в спальню к Айви Беатрикс зашла одна, я же томилась снаружи, приложив ухо к двери. То, что я услышала, меня сильно расстроило. И не столько слова – поскольку я едва могла разобрать, о чем говорят, – сколько тон, которым Айви обращалась к дочери. Она не кричала, ничего подобного. Если бы кричала, возможно, я бы меньше расстроилась. Битых пять минут Айви говорила низким монотонным голосом, и этот ее тон я могу лишь назвать – при том, что я стараюсь аккуратно подбирать слова, не впадая в патетику, – убийственным. У меня до сих пор мороз по коже, как вспомню эту холодную едкость в ее голосе, когда она практически обвинила Беатрикс (так мне было передано впоследствии) в покушении на жизнь обожаемого пуделя, который, разумеется, все это время лежал, растянувшись, в ногах хозяйки, пыхтел, исходил слюной – в общем, всем своим видом выражал самую пылкую привязанность. Под конец монолога Айви я услыхала странный звук. Это был не шлепок, нет, но в воздухе вдруг что-то просвистело, затем раздался хруст, словно кость выворачивали из сустава, а затем горестный вопль Беатрикс. Потом наступила долгая напряженная тишина. Когда Беатрикс вышла из комнаты матери, она потирала запястье, глаза у нее были красные, а по щекам размазаны слезы. Вдвоем мы поднялись в игровую комнату, и, выждав немного, я спросила, что произошло, но она мне так ничего и не рассказала. Просто сидела молча, поглаживая запястье. Меня же больше всего пугали не догадки о том, что Айви сделала с дочерью, но то, как она с ней говорила. Никогда прежде я не слыхала, чтобы мать разговаривала со своим ребенком тоном, исполненным ледяной ненависти. Такому я была свидетелем в первый раз и, увы, не в последний.

История с Бонапартом на этом не закончилась. Она имела продолжение – безрадостное и довольно странное, если не сказать необъяснимое. Вскоре я расскажу, как было дело. А сейчас давай-ка вернемся к снимку. Я вдруг сообразила, что, увлекшись воспоминаниями, не закончила его описание.

Вдоль газона идет кирпичная стенка высотой приблизительно полметра, этот барьерчик делит лужайку на два уровня, верхний и нижний. Фотограф стоял на нижнем уровне, заняв почтительную позицию по отношению к дому, и оттого создается впечатление, будто дом горделиво надвигается на зрителя. Но благодаря углу, под которым сделан снимок, окна смотрят не прямо, не в объектив, но куда-то в сторону и вдаль. Зритель здесь фигура незначительная, ею можно пренебречь, главное – сама «Мыза», с хозяйской невозмутимостью взирающая на лужайки и пастбища, покорно лежащие у ее подножия. Честно говоря, не припоминаю, чтобы дом действительно выглядел таким заносчивым, как на этой фотографии, но в данном случае снимок очень точно перекликается с тем, что я рассказала тебе о тете Айви, дяде Оуэне и их отношении к Беатрикс и ко мне. Под их пустым, словно незрячим, взглядом мы с Беатрикс стали союзницами, сестрами, и связь между нами не прерывалась очень долго. Верно, бывали перебои, мы не раз разлучались, но существенного значения это не имело. Я всегда знала, что мы не сможем жить вместе постоянно. Поэтому я загрустила, но ощущения окончательного разрыва не испытала, когда пришла пора прощаться, – в выложенном каменными плитами холле зазвонил телефон, и уже через несколько минут я собиралась домой, к родителям. Меня вернули столь же внезапно и беспричинно, как и отослали сюда полгода с лишним тому назад; во всяком случае, мне так казалось.

А теперь, Имоджин, карточка номер пять. Зима. Детская площадка в парке Роу-Хит, в Борнвилле, пригороде Бирмингема. Первые морозные месяцы 1945-го.

Признаться, я не ожидала, что мне будет тяжело смотреть на этот снимок. Он сделан моим отцом простейшей нераздвижной фотокамерой, воскресным днем. Пруд в центре парка замерз, и десятки людей катаются на коньках. На переднем плане две фигуры в толстых спортивных куртках и вязаных шапочках – это я, одиннадцатилетняя, и Беатрикс, четырнадцатилетняя. Беатрикс держит в левой руке поводок, который надет на Бонапарта, пес сидит у ее ног, готовый в любой момент сорваться с места. Мы смотрим прямо в объектив, улыбаемся – широко, весело, ни сном ни духом не ведая о грядущей катастрофе.

Мой отец умел снимать, и композиция этой фотографии тщательно продумана. На снимке явственно проступают три разных слоя, если можно так выразиться; я опишу их тебе один за другим. Прежде всего, в самой глубине под белым снежным небом угадываются очертания павильона. В юности это здание для меня много значило. Там устраивались танцы – летом на террасе, если погода благоприятствовала, – и это страшноватое, но захватывающее событие было главным и чуть ли не единственным моим развлечением в компании ровесников: общительностью я никогда не могла похвастать. Павильон был элегантно черно-белым, с застекленными дверьми, которые оканчивались арочными навершиями. Три из этих дверей видны на снимке, прочие заслонены деревьями, как и находившийся рядом с павильоном фургон, в котором торговали горячим шоколадом в стаканчиках, и две небольшие одинаковые эстрады для оркестрантов, стоявшие на газоне под террасой. Жаль, что они пропали за деревьями. На снежном фоне они смотрелись бы празднично и даже эксцентрично.

Перед павильоном, с обеих сторон, – два ряда мощных величественных каштанов, по четыре дерева в каждом ряду. Толстые ветви так крепко переплелись, что создается впечатление, будто деревьев всего два, два массивных купола, сложенные не из дерева, но из кости; они нависают над прудом, словно здоровенные тучные стражники, суровые и молчаливые. Обычно каштаны отражались в серебристой поверхности пруда, и их отражения внушали не меньшее уважение, чем они сами, но сейчас пруд покрыт льдом. Лед неровный, щербатый, сверкающий белизной там, где на него не падают серые тени, а из редких трещин не пробиваются хилые водоросли. Второй слой фотографии – это люди, катающиеся на коньках. Некоторые из них сняты в движении – размытое пятно, мелькнувшее перед камерой; другие застигнуты в нелепых угловатых позах – руки, раскинутые в попытке сохранить равновесие, непомерно высоко задранные колени. Какой-то мужчина, сунув левую руку глубоко в карман, правой, вытянув палец, указывает на лед, словно он только что заметил нечто зловещее под его поверхностью. Две девушки просто стоят на льду и болтают, и похоже, в них вот-вот врежется мальчик-подросток. На мальчике короткие брюки, что кажется довольно странным в такой мороз. В этих людях есть что-то волнующее и печальное: фотограф заставил их неестественно замереть, когда на самом деле они поглощены динамичным и веселым делом – катанием на коньках. С тем же чувством мы смотрим на фигуры, забальзамированные расплавленной лавой Помпей в момент финальной битвы со смертью… До чего же мрачное направление приняли мои мысли с некоторых пор!.. Большинство мужчин в кепках – и эта деталь помогает датировать снимок, – а также в брюках особого покроя, модного в то время: невероятно широкий пояс доходит чуть ли не до середины груди. Наверное, на современный взгляд, это дико смешно. Брюки видны, потому что многие катаются без пальто, и это напоминает мне/что пусть пруд и замерз, но день выдался солнечным. Мы с Беатрикс были, пожалуй, слишком тепло одеты. Вероятно, вскоре началась оттепель. Зима 1944–1945 годов была особенно тяжелой. Обязательное затемнение уже отменили, но на смену ему пришло то, что называли «потемками». И не только погода была мерзкой (помню, как много дней подряд стоял необычайно густой и вонючий туман, который в сумерках сгущался еще сильнее, так что тусклый свет уличных фонарей едва пробивал эту жижу), но и вести из-за границы удручали. Немцы начали мощное контрнаступление против Первой американской армии, и наши надежды на завершение войны к Рождеству рассыпались прахом. Хотя я не очень вникала во все эти дела (я была погружена в себя; смысл событий, разворачивавшихся в большом мире, был мне понятен, но любопытства не вызывал; думаю, с тех пор я мало изменилась), но разочарование и уныние моих родителей, видимо, передалось и мне.

Смутно припоминаю разговоры за ужином, и даже не сами разговоры, но настроение, которое они порождали во мне и во всем доме. В то воскресное утро из Шропшира приехали Айви и Беатрикс. Для меня это была долгожданная радость. Мы с Беатрикс состояли в переписке, обменивались письмами каждую неделю, но виделись нечасто. К сожалению, ее писем у меня больше нет, и понятия не имею, хранила ли она мои. Впрочем, кто знает, как она расценивала мои послания. Не удивлюсь, если она находила их чересчур ребяческими. Ее письма пестрели куда более взрослыми заботами: одежда, косметика, мальчики – всем тем, что меня совершенно не увлекало. (И сейчас не увлекает, хочу заметить.) Тем не менее я берегла ее письма как сказочное сокровище, потому что их написала она, а все, чем интересовалась Беатрикс – даже столь невыразимо скучные предметы, – носило отпечаток волшебства и счастья. Да я была просто на седьмом небе, оттого что она соблаговолила вступить со мной в эпистолярное общение, вздумай она переписывать страницы из телефонного справочника, я бы все равно хватала ее письма, стоило им через щель почтового ящика упасть на коврик в нашей прихожей, и проглатывала бы их с тем же восторгом и замиранием сердца. Однако встречи с ней были редким удовольствием. В том году мы даже не ездили в «Мызу» на Рождество, но Айви внезапно решила наведаться в Бирмингем (причем она сама вела машину, что для женщины в те времена считалось чуть ли не подвигом), чтобы повидаться с сестрой (моей мамой). С собой она взяла Беатрикс, таким образом мы и провели вместе полдня. Замерзший пруд в Роу-Хит расширил программу праздника: после обеда мы отправились на каток.

Итак, Айви с мамой остались попивать чаек и перемывать косточки родне, а папа повел нас в парк, который находился в десяти минутах ходьбы от нашего дома. Тротуары поблескивали льдом, Бонапарт часто дышал и рвался с поводка. Сперва Айви не хотела отпускать с нами пса. Она бы, конечно, предпочла, чтобы тот провалялся до вечера у нее на коленях, но Беатрикс взмолилась, и мать, после продолжительного сопротивления, сдалась. Думаю, это было впервые, когда Беатрикс позволили вывести пуделя на прогулку.

Ох, я же еще не описала первый слой фотографии! То есть Беатрикс и меня саму на переднем плане. Что ж, мы стоим вплотную друг к другу, крепко взявшись за руки. Разница в росте весьма ощутима: я стою слева, и моя макушка едва достигает ее плеча. Я слегка наклонила голову набок, но на плечо Беатрикс голову не положила. Мою позу можно назвать кокетливой, глаза флиртуют с камерой, заигрывают с моим отцом, но в совершенно детской и безыскусной манере. Беатрикс же смотрит прямо в объектив и улыбается непосредственно ему, улыбается со знанием дела – то есть по-взрослому и немного… хм, вызывающе, так мне теперь видится. Она словно бросает вызов фотоаппарату, желая добиться от него какого-нибудь отклика. А может быть, вызов адресован моему отцу. Но каков бы ни был объект, разница между нами – в зрелости и характере – столь же очевидна, как и разница в росте. И все же Беатрикс на этой фотографии еще ребенок, нельзя об этом забывать. То, что случилось почти сразу после позирования перед камерой, случилось с ребенком. Взрослому это происшествие показалось бы забавным или по крайней мере отчасти забавным. Для Беатрикс оно стало настоящей трагедией.

О том, что воспоследовало, лучше рассказать очень коротко: ведь все произошло в мгновение ока. Беатрикс решила, что Бонапарту пора как следует поразмяться. Она спустила придурочного пса с поводка, ожидая, что он, как обычно, примется бессмысленно носиться кругами.

На сей раз, однако, Бонапарт выбрал совсем иной путь. Не колеблясь, он рванул в глубь парка, рванул со всех ног и строго по прямой, не отклоняясь ни вправо, ни влево и словно ничего не замечая вокруг. Не прошло и минуты, как он взбежал на склон, где росли двумя рядами каштаны. Что творилось в его маленьких собачьих мозгах, я и вообразить не могу. Мы наблюдали за ним, все трое, сначала улыбаясь, наслаждаясь зрелищем – буйством высвободившейся энергии. Из-под лап Бонапарта веером летел снег. А потом вдруг до нас дошло: он не собирается тормозить и поворачивать обратно. Пес продолжал бежать; вот он уже мелькает между деревьев, почти скрываясь из виду. Даже на таком расстоянии было заметно, как он счастлив, как бодр и силен, и это обстоятельство помешало нам вовремя сообразить: с псом творится что-то неладное. Повинуясь некоему странному порыву, он несся во всю прыть, не сбавляя скорости. Он ни за кем не гнался. Он не пытался удрать. И не стремился найти дорогу обратно, к своей любимой Айви. Его помыслы – если у собаки могут быть помыслы, особенно у такой глупой, как Бонапарт, – были целиком сосредоточены на далеком горизонте. Исполнившись железной решимости, он не собирался останавливаться, пока не достигнет заветной черты.

Когда пес стал почти неразличим, Беатрикс, вздрогнув, пришла в движение. С пронзительным криком «Бонн! Бонн!» она бросилась в погоню. Сейчас, когда я рассказываю об этом, ситуация выглядит совершенно комичной, но тогда нам было не до смеха. Отец, увешанный коньками, – их нам было так и не суждено пустить в ход – побежал следом за Беатрикс и вскоре перегнал ее, я замыкала цепочку. Мы все громко звали Бонапарта, на нас с любопытством оборачивались. Но двигались мы слишком медленно. Пес уже выскочил за пределы парка, перебежал дорогу, нырнул в дыру в заборе и теперь, не переставая радостно тявкать, пересекал игровое поле, принадлежавшее фабрике «Кэдбери». Нам же пришлось искать вход на это поле, оказавшийся метрах в двадцати от шоссе. Когда мы наконец нашли ворота, пудель исчез.

– Где он? – просипел отец, согнувшись, уперев руки в бедра и тяжело дыша. – Где он, черт побери!

К этому моменту Беатрикс уже выла, это был настоящий вой, от которого кровь стынет в жилах; тут и я потеряла голову – к тому же на моих коленках горели ссадины после падения на асфальтированном шоссе. В результате моему отцу пришлось иметь дело с двумя рыдающими детьми, не считая пуделя, в которого определенно вселился демон, с чьей помощью пес сумел раствориться в воздухе.

Уф. Что еще рассказать о том дне? Час с лишним мы обыскивали прилегающие улицы; начало смеркаться, а с наступлением темноты похолодало. Мы звали пса, пока не охрипли. И все это время мы задавали себе один и тот же вопрос – во всяком случае, я задавала, – почему! Почему этот глупый пудель удрал, почему пустился в бега, да еще с таким воодушевлением и целеустремленностью? Это не укладывалось в голове, озадачивало и повергало в печаль.

Когда стало ясно, что дальнейшие поиски бессмысленны, мы в тоске потащились домой – медленно, удрученно. Сообщили новость Айви, та отреагировала многоступенчато: сначала молчание, затем недоверчивые возгласы, всплеск раздражения, крик, истерика и под конец судорожный приступ прагматизма – Айви, Беатрикс и мой отец погрузились в машину и поехали в ближайший полицейский участок, где заявили о пропаже пса, оставив его приметы. Напрасные хлопоты, конечно, но отсутствовали они довольно долго и вернулись уже в полной темноте, часов в восемь вечера. Айви с Беатрикс сразу же отправились в Шропшир – без собаки, подавленные и по-прежнему не в состоянии поверить в случившееся. Бог весть, о чем они говорили по пути. Скорее всего, ни о чем. Беатрикс наверняка плакала не переставая.

Потом мы долго не виделись. И очередного письма от Беатрикс тоже пришлось дожидаться. А когда я получила письмо, в нем не было ни слова ни о скандальном происшествии, ни о Бонапарте. Пудель так и не нашелся. Однажды, когда мы с мамой, взявшись за руки, шагали по Борнвиллю, направляясь к дантисту, я заметила прохожего с собакой. Пес был один в один Бонапарт. Я сказала об этом маме, и она со мной согласилась. Мы остановились, обернулись и воззрились на прохожего; он тоже обернулся, глядя на нас недоуменно и слегка рассерженно. Но подступиться к нему мы не осмелились.

Вот какие воспоминания навеял мне этот снимок. Сдается, образы, сохраненные в нашей памяти, те, что мы носим в голове, могут быть куда более яркими и живыми, чем все то, что способна запечатлеть фотокамера. Если я сейчас отложу в сторону этот снимок и закрою глаза, я увижу не тьму, но Беатрикс, какой я ее запомнила в тот момент, когда до начала погони за псом оставались считанные секунды: ее силуэт на фоне зимнего неба, ее беззащитная фигурка, черная на белом, неподвижная меж двух рядов каштановых деревьев. Беатрикс стоит спиной ко мне, всматриваясь вдаль, взгляд ее прикован к горизонту, к той черте, за которой вот-вот исчезнет бестолковый капризный пес. Силуэт – то есть всего лишь очертания человеческой фигуры, – но для меня он столь же выразителен, как если бы я смотрела Беатрикс в лицо: по напряженной застывшей позе я угадываю ее отчаяние, ужасное чувство утраты, страх при мысли о том, что ее ждет по возвращении к матери. Она стояла там как вкопанная, стояла, как мне показалось, очень долго – парализованная происходящим. Это длилось всего несколько секунд, но как же отчетливо я вижу ее. Этот образ выжжен в моей памяти. С тех пор он никуда не исчезал, и теперь я могу быть уверена, что уже никогда не исчезнет.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю