Текст книги "А завтра — весь мир! (ЛП)"
Автор книги: Джон Биггинс
Жанр:
Исторические приключения
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 27 страниц)
Когда я осознал свой кошмарный проступок, у меня мурашки пошли по коже. Я, будущий офицер, которому суждено командовать людьми в подобных ситуациях, не выполнил свой долг. Возможно, никто этого не заметил... Но когда я спустился, старшина фор-марсовых уже меня ждал.
– Прохазка, где ты был, кретин? Да за такое я тебя оттащу к Старику!
До той поры я не понимал, сколько проблем может свалиться на мою голову.
Как будто все мои пятнадцать лет были лишь вехами на пути к полной скорпионов яме, куда я только что рухнул, из-за единственного мгновения беспечности и нерешительности. Все взгляды устремились в мою сторону. Прохазка – некомпетентный, Прохазка – ловкач, Прохазка всегда всех подводит, Прохазка – будущий моряк, который в спешке даже свое место на рее не найдет, не говоря уже о том, что он там вытворяет, это же просто грязный чешский крестьянин, возомнивший себя моряком, хотя должен был бы стать мелким провинциальным чиновником. Я превратился в кучу отбросов, в гноящуюся язву, в пустое место...
Теперь, когда ветер стих, оставив лишь легкую дымку и короткую зыбь, нас построили на шкафуте, послушать обращение капитана. Но он запаздывал – что-то случилось.
На воду спустили шлюпки, они бороздили море в сопровождении выкриков через рупор и яростной жестикуляции. За десять минут задержки я в полной мере ощутил весь ужас своего положения, это были десять минут до вынесения вердикта, приговора и казни. Я кинул взгляд на стойки с ядрами, подумывая вырваться из строя, схватить одно и броситься за борт, прежде чем меня успеют схватить. Но я не успел ничего сделать, потому что дудка боцмана призвал всех встать по стойке смирно.
С крыши офицерского гальюна к нам обратился капитан – он всегда выбирал для разговора с нами эту трибуну. Я попытался съежиться и стать незаметным, но чувствовал на себе взгляды товарищей, как они мысленно облизывают пальчики в предвкушении предстоящего зрелища. Это не было с их стороны какой-то особой жестокостью или злобой – меня любили, и с большинством я поддерживал хорошие отношения.
Это был скорее интерес зевак на казни через распятие или тех, кто с удовольствием читает в газете колонки о разводах и банкротствах – омерзительное, но присущее всем и каждому облегчение от зверств по отношению к кому-то другому, хотя и они сами могли бы оказаться на его месте. В этом нет ничего личного, как я позже понял. На самом деле это своего рода сочувствие, осознание тленности человеческих существ.
Но в тот момент для меня в этом было мало утешительного. А хуже всего то, что мои приятели Гаусс и Убалдини явно меня жалели, но всё же чуть-чуть отодвинулись, словно несчастье заразно.
– Кадеты набора 1900 года, – начал капитан. – Сначала скажу, что вы только что показали не слишком слаженные действия в критической ситуации. Они были неплохими, но не более того. Вам потребовалось вдвое больше времени, чем опытным морякам. Кучу времени вы потратили, пытаясь сделать аккуратные узлы, а должны были сосредоточиться на том, чтобы снизить парусность. Также должен отметить, что из-за присущего ему самомнения и беспечности мы временно потеряли одного человека – кадета Каттаринича. Он пренебрег правилом всегда держаться одной рукой, прежде чем схватиться другой, и заплатил за свою беспечную браваду хорошим купанием. Похоже, он оценил риск, но оценил плохо… – Он умолк, и послышался смех. – Когда шлюпки его выудят, он пройдет перед вами весь мокрый, в качестве примера неумелого моряка. Но что мне сказать еще о двоих из вас?
Он уставился единственным, сверкающим взглядом безумца на меня, и я взмолился, чтобы меня поразила молния. Короткая пауза словно служила для того, чтобы палач вынул из ножен сияющий на солнце меч.
– ... О кадетах Гауссе и Прохазке, которых я могу поздравить с превосходной и точной реакцией в критической ситуации. Их поведение хоть немного искупает в моих глазах вину всех остальных.
Матерь Божья, мне что, это снится?! Это наверняка какая-то ошибка...
– Кадет Прохазка, – продолжил капитан, – хотя и должен был находиться на фор-марсе, без какого-либо приказа забрался выше, на бом-брамсель, а кадет Гаусс занял его место. Как люди с некоторыми интеллектуальными способностями, они поняли, что во время шквала стоит забыть об инструкциях и забраться как можно выше, чтобы убрать парус и тем самым уменьшить кренящий момент, облегчив уборку парусов тем, кто ниже. Как я вижу, они единственные из вас усвоили то, что я пытаюсь вбить в ваши дубовые черепушки последние десять дней: что инструкции необходимы для мореходства, но это еще не всё. Их могло бы хватить, если бы мы были солдатами и корабли плавали бы по парадному плацу. Но корабли ходят в море, а старик-океан не читал инструкций. В заключение позвольте сказать, что действия этих двух кадетов произвели на меня тем большее впечатление, поскольку оба они, в отличие от большинства оставшихся, не происходят из морских династий. Если все сухопутные такие, может, в будущем весь императорский и королевский флот стоит комплектовать исключительно чехами и венскими евреями. Вот и всё, что я хотел сказать. Теперь можете вернуться к своим обязанностям. Вольно.
Мы разошлись, и я в каком-то полузабытьи приступил к своим обязанностям. Для моих скромных мозгов это было слишком. То я был человеком, постыдно пренебрегшим своим долгом, а в следующую секунду стал образцовым кадетом и примером всех моряцких добродетелей.
Теперь однокурсники взирали на меня с удрученным видом, считая, что кто-то из их рядов получил незаслуженную награду, и не по случайности, которая может произойти с каждым, а с помощью своих сверхъестественных способностей. В этот день я впервые понял, что хвала и осуждение общества – это всего лишь разные стороны одной фальшивой монеты, и одно стоит не больше другого.
Для нас с Максом Гауссом итогом похода стала отметка «лучшие» в личных делах. А для Каттаринича, для бедняги и неудачника Блазиуса Каттаринича – штамп «выбыл в связи со смертью». Его тело нашли неделей спустя на берегу острова Луссин, всего в сотне метров от родного дома. Гаусс, Убалдини и я отправились на пароходе из Фиуме на похороны в качестве представителей Морской академии.
Когда мы высказывали соболезнования его матери, донне Карлотте, то оказалось, что она горюет, но не так чтобы совсем уж убивалась по сыну. Как мы выяснили, с 1783 года ни один мужчина из рода Каттариничей не умирал в постели, так что любая другая смерть, кроме как в море или от пули, считалась бесчестьем.
Настал конец учебного года, и Кастелло Убалдини пригласил меня с Гауссом провести летние каникулы в своей деревне Тополицца неподалеку от Рагузы. Мы оба впервые посещали южный край Далмации, эту опаленную солнцем землю из меловых скал и зарослей маквиса [9]9
Маквис – заросли вечнозелёных жестколистных и колючих кустарников, низкорослых деревьев и высоких трав в засушливых субтропических регионах.
[Закрыть] со сладким ароматом, с виноградниками и благоухающими летними ночами, когда на узких городских улочках разливались звуки мандолины.
Эти каникулы свершили чудо с моими познаниями в итальянском, хотя ценой стал навеки впечатавшийся в голову, как штамп с крылатым львом святого Марка, мягкий и мелодичный венецианский акцент. В те годы он был распространен по всему Адриатическому побережью вплоть до Корфу. Мы плавали между островами на маленьком куттере Убалдини, купались и ловили осьминогов, а также отправились дальше по берегу, чтобы исследовать великолепные бухточки залива Каттаро.
Я начал курить, впервые напился вроде бы легким, но сшибающим с ног курзольским вином и отрастил жалкую щеточку, впоследствии ставшую усами. А еще безнадежно влюбился в кузину Убалдини, чудесную черноглазую вертихвостку по имени Маргарета. Однажды во время пикника в оливковой роще она отозвала меня в сторонку и позволила сунуть руку ей под блузку и потрогать нахальную маленькую грудь.
А на следующий день объявила, что собирается уйти в монастырь кармелиток. Я надеялся, что это решение не связано с моим неуклюжим лапаньем накануне. Как я знаю, позже она стала матерью-настоятельницей и вела столь праведную жизнь, что ее даже собираются канонизировать. В таком случае очень жаль, что мне не придется при этом присутствовать и порадоваться, что я стал единственным смертным, кому довелось потискать святую.
В целом это было чудесное лето, апогей беззаботной молодости. Жизнь никогда не была столь беспечной, и, возможно, никогда не могла быть. Полагаю, вам должно показаться, что старушка Австрия на рубеже веков была обреченной империей и беспомощно катилась к катастрофе в зловещих сумерках, освещенных вспышками молний. И конечно, в то время люди ныли и жаловались, что никогда во всей истории не было эпохи столь же ужасной, как современность.
Но тогда в Центральной Европе говорили и, вероятно, до сих пор говорят: «Помяните мое слово, эти грязные коммунисты все дальше толкают нас к голоду и нищете. Вот, съешьте еще одну гусиную ножку, а то ваша тарелка опустела».
Но мне довелось видеть старую дунайскую монархию в ее последние годы, и я не помню, чтобы она когда-либо еще была такой. Вообще-то я помню, что под бесконечным нытьем скрывался общий оптимизм.
В конце концов, мы жили в спокойном, цивилизованном, глубоко культурном государстве, которое при всей своей скрытой нищете и притеснениях по-прежнему оставалось куда более привлекательным и веселым, чем все те, что мне довелось повидать. На многое было приятно посмотреть, и с каждым годом страна все больше процветала, война казалась такой же далекой, как и планета Марс, и если народы пререкались и ворчали друг на друга, то, как казалось, беззлобно.
Хотя я не стал бы утверждать, что только живший при прежнем режиме может понять истинную сладость жизни. Должен сказать, что юность морского кадета дунайской монархии стала прекрасной подготовкой для предстоящих испытаний и оставила множество приятных воспоминаний, которые удерживали меня на плаву в последующие годы.
Я часто вспоминал эти летние дни в Тополицце сорок лет спустя, лежа в бараке Бухенвальда среди мертвых и умирающих, с ползающими по мне тифозными вшами, и тогда все это становилось вполне терпимым. Как ни странно, долгие месяцы в этом жутком месте мне всегда снились хорошие сны. Кошмары появились годы спустя.
Глава четвёртая
ПОРТОВЫЕ ВАХТЫ
В сентябре 1901 года мы вернулись в Морскую академию, на второй курс. Мы справились с основами морского дела, и теперь предстояло приобщиться к священным тайнам морской навигации. Некоторые мои товарищи-кадеты нашли эту тему слишком сложной и (как я подозреваю), никогда по-настоящему не понимали её. Научились лишь выполнять ряд действий – как попугай учит стихотворение или неграмотный пытается подделать письмо – на самом деле, не понимая смысла того, что выполняли.
Но для нас с Гауссом навигация не представляла особых трудностей. Гаусс обладал присущими евреям способностями оперировать числами и абстрактными идеями, в то время как я, хоть вовсе и не великий математик, интересовался предметом долгие годы и понял основы задолго до начала курса. Другие продирались через определения большого и малого кругов; видимого и истинного горизонта; измеренной, видимой и истинной высоты светил и могли проложить курс корабля вдоль гребня Анд или через леса бассейна Конго.
Но мы двое почти никогда не допускали ошибок, так что наставники в конечном счете привыкли устало вызывать Гаусса (или Прохазку) со словами «выходите к доске и покажите этим тупицам, как правильно».
В те дни морские офицеры устраивали такие танцы с бубнами вокруг навигации, что на борту военного корабля полуденные измерения на мостике превращались в торжественную мессу в соборе Святого Петра в исполнении самого Папы Римского, окруженного служками со склянками и бьющими в гонг, когда солнце достигает зенита. Но между нами говоря, это не так уж трудно: требуется лишь немного здравого смысла и тщательная проверка вычислений. И помнить, что любой может ошибиться.
Главное правило долгожителей на море в те дни, до изобретения радио и радаров, было таким: «Лучше иметь одно точное измерение глубины, чем дюжину сомнительных счислимых мест». На борту парусников счисление пути судна проверялось именно таким способом. В том году мы также начали обучение на пароходах. Сначала на старом миноносце, прикрепленном к Академии в качестве плавучей базы, потом, зимой 1902 года, на крейсере «Темешвар» во время двухнедельного плавания по западной части Средиземного моря.
Впервые в жизни я ступил на чужую землю, на набережную в Картахене. Я никогда не забуду этот визит в иностранный порт, как мы под строгим присмотром медленно тащились вереницей мимо древних памятников города, и все старались и глазами, и ушами впитать новый экзотический мир, где у людей не зимне-серый среднеевропейский цвет лица и они не носят форму зеленого цвета. Так мы все почувствовали, что поступили на военно-морской флот. После возвращения из рейса в Академии нас ожидал циркуляр Военного министерства.
Нас собрали в главном зале, и начальник Академии объявил, что ввиду расширения австро-венгерского военно-морского флота в последующие десять лет и потребности в младших офицерах, командующий флотом контр-адмирал барон фон Шпаун после должных консультаций с Министерством финансов решил, что в предстоящем в конце лета и осени океанском походе курсантов набора 1899 года дополнительно выделят места для некоторых особенно способных кадетов набора 1900 года. Эти новости вызвали необычайное волнение: все знали, что кадеты 1899 года отправятся в июне в полугодовое научное плавание в Южную Атлантику.
Но кому из наших однокурсников посчастливится отправиться с ними? Ведь места есть только для четверых второкурсников. В конце концов наставники предложили десять человек, среди них и меня, а затем предстояло тянуть жребий.
В тот жаркий июньский день мое сердце замирало каждый раз, когда из фуражки начальника Академии вытягивали бумажку с фамилией. А когда имя зачитывали, кровь пульсировала в ушах даже громче, чем тем вечером в оливковой роще, когда мои руки нежно скользили по маленьким грудям синьорины Маргареты. Назвали фамилию Макса Гаусса и Тарабоччии и малопримечательного кадета по фамилии Гумпольдсдорфер. Но нам с Убалдини не повезло. Четвёртое место досталось хорватскому кадету по фамилии Глобочник. Имя Отто Прохазка назвали пятым. Это стало жестоким разочарованием. Но такова судьба.
По крайней мере, мое имя прозвучало. И даже если Гаусс на полгода уедет, останется Сандро Убалдини. Юность никогда не унывает. Поэтому, проглотив разочарование, я вернулся к учёбе и через несколько дней обо всем позабыл. До воскресного вечера неделю спустя. Мы с Убалдини тем утром спустились к пароходу, чтобы проводить Гаусса и других кадетов в Полу. Глобочник отсутствовал, но это никого особо не беспокоило.
На выходные он поехал домой, повидаться с родителями, живущими неподалёку от Сан-Пьетро, и вероятно собирался сесть на поезд до Полы. Мы вернулись в Академию и днем вышли прогуляться. В шесть часов, как раз когда мы вернулись, в дверь спальни просунул голову дневальный.
– Кадет Прохазка? Немедленно в кабинет начальника.
Час спустя, прижимая наспех собранный походный сундучок, я подкатил к пристани в грохочущем фиакре. Оказалось, что кадет Глобочник и ещё несколько придурков накануне вечером лазали по меловым скалам недалеко от его дома, и он поскользнулся, упал и сломал ногу, а теперь лежал в больнице, закованный в гипс.
Мою фамилию назвали пятой, я был запасным кадетом, и теперь мне предстояло срочно отправиться в военный порт Полы и там доложиться на борту парового корвета его императорского, королевского и апостольского величества «Виндишгрец», готового отбыть в полугодовое плавание в Южную Атлантику.
На следующее утро я проснулся совершенно окоченевшим – мне пришлось купить билет в последнюю минуту, у трапа, и путешествовать на палубе парохода компании «Австро-Ллойд». Выпуская клубы дыма, пароход миновал конец мола и вошел в широкую, усеянную островами, почти замкнутую гавань Полы, у самой южной оконечности полуострова Истрия. Я уставился в легкий утренний туман покрасневшими от дыма и недосыпа глазами. Ну вот же он, стоит на якоре у форта Франца, чуть в стороне от других военных кораблей. Его сложно с чем-то спутать.
В 1902 году корабли австро-венгерских кригсмарине перекрашивали из черно-белой расцветки девятнадцатого века – приятной глазу, но не очень практичной средиземноморским летом – в более строгий, но малопривлекательный оливково-зеленый цвет необжаренных кофейных зерен.
Но корабль, на который я смотрел, элегантный трехмачтовый парусник, был совершенно белым. Австро-Венгрия не имела колоний, поэтому белый означал корабль, готовый к долгому плаванию в тропических водах. Этот далекий корабль станет моим домом, моим миром на следующее полугодие: перенесет меня через океаны, и кто знает, к каким приключениям и удивительным землям.
Я высадился на пристани Элизабет, забрал свой сундучок и важно окликнул фиакр, чтобы тот отвез меня к пристани Беллоне, где, по словам казначея парохода, я найду лодку, чтобы переправиться к стоящему на якоре «Виндишгрецу».
У пункта назначения у меня состоялся несколько неприятный разговор с кучером фиакра: он попытался стрясти с меня больше положенного и, в общем-то, преуспел. В те времена шестнадцатилетние юнцы, как правило, не обладали твердостью характера, необходимой для споров с итальянскими извозчиками.
Покончив с этим делом, я принялся высматривать лодку, на которой можно будет добраться до корабля. В столь ранний час лишь около одной наблюдался экипаж – пара неприглядных на вид матросов восседала на швартовочной тумбе, чью роль играла древняя пушка, уткнувшаяся дулом в борт причала, и вяло переговаривались между собой.
– Er... Entschuldigen Sie bitte... [10]10
Прошу прощения (нем.)
[Закрыть], – я прокашлялся.
Один из матросов – смуглый, небритый, в грязной повседневной одежде – обернулся. На мгновение мне подумалось, будто парочка мародеров украла одежду австрийских военных моряков, чтобы легче проворачивать свои делишки.
– Ché?
– Er, um . . . Scusi, può mi aiutare, per favore?
– Verzeih – non capisco [11]11
– Чего?
– Вынемоглибымнепомочь?
– Извини, непонимаю (смесьнем. иитал.)
[Закрыть], – пожав плечами, он повернулся обратно к приятелю, продолжив разговор на столь жутком жаргоне, что ни к славянским, ни к германским, ни к латинским языкам его отнести было нельзя.
Я настойчиво обратился к нему на немецком (в конце концов, все наши военнослужащие должны были говорить на этом языке):
– Извините. Я. Спросил. Не подскажете. Ли. Вы. Где. Найти. Шлюпку. Чтобы. Добраться. До. Корабля. Его. Величества. «Виндишгрец».
Явно раздраженный моим вмешательством в разговор, матрос снова обернулся ко мне:
– Пацан. Я же. Тебе. Сказал. Отвали. К чертовой. Матери. От. Нас. Понял?
Естественно, учитывая, что я не был даже гардемарином (не говоря уже об офицерском звании), он мог себе позволить такой тон.
И что мне делать? Все же я будущий офицер, а значит, мириться с подобной наглостью не следует. Но что делать-то? Можно, конечно, потребовать от них назвать свои имена и угрожать, что доложу об их неподобающем поведении (вот только кому?), но что-то мне подсказывало: я окажусь в воде кверху брюхом еще до того, как раскрою рот. Оставалось лишь молча проглотить оскорбление и размышлять: неужели следующие полгода ко мне будут так относиться все без исключения?
По счастью, какая-то прачка с грехом пополам разобрала мой немецкий и добродушно кивнула на потрепанный и довольно неопрятный восьмиметровый гребной катер, на который чуть дальше по причалу грузили капусту и говяжьи туши. Провиантская шлюпка готовилась к первому утреннему рейсу со свежими припасами для камбузов стоящих на якоре кораблей. Настало пять тридцать утра. Портовый флагман, старый деревянный фрегат, выбросил облачко белого дыма.
Гром пушечного выстрела раскатился по гавани, и корабельные горнисты протрубили «Tagwache und zum Gebet» – сигнал к побудке и молитве. Несколько тысяч человек кряхтели в тесных гамаках, готовясь выйти на палубу и начать новый день; я же тем временем отчаянно умолял старшину шлюпки взять меня на борт:
– Ну вы же все равно идете туда? Я приписан к команде и уже опаздываю!
– Не так это просто, юный господин. Нам не полагается брать пассажиров. Кто-то в прошлом году подхватил от мяса сибирскую язву, все на уши встали... А кто вы такой, кстати?
– Отто Прохазка, кадет второго курса императорской и королевской Морской академии.
– Это где же такая?
– В Фиуме.
– Не слыхал... и потом, откуда я знаю, что вы говорите правду? Может, просто хотите пробраться на борт, мало ли шпионов. А потом неприятностей не оберешься.
– Ну пожалуйста, ну что вам стоит... – канючил я почти в слезах.
– Ладно, так и быть, запрыгивай – но там чтоб о нас ни слова! Высадим у трапа, дальше сам объясняйся. Давай свои вещи.
Вот так я и отбыл в свой первый морской вояж, скорчившись подальше от лишних глаз среди кровавых мясных туш и сеток савойской капусты и слушая брань четверых гребцов в адрес рулевого, который заставляет ни свет ни заря переть через всю гавань какого-то сопляка и его багаж.
Наконец, меня вытолкнули к подножию трапа у правого борта корвета (левый трап спущен не был), а затем выкинули и сундучок. Затем провиантская шлюпка отвалила и двинулась дальше, чтобы под присмотром вахтенного офицера застропить груз и поднять тросом, перекинутым через фока-рей.
Волоча по ступеням свои пожитки, я поднялся на палубу через проход в фальшборте и, переводя дух, вытер лицо носовым платком – становилось жарковато, – но не успел убрать платок в карман, как меня едва не смел за борт громовой рёв, похожий на пушечный залп или сирену океанского лайнера.
– Какого дьявола тебе тут понадобилось, сопливая свинячья требуха?
Оглушённый, я обернулся и оказался лицом к лицу с жутковатым подобием усатого быка, вставшего на задние ноги и влезшего в перемазанную дёгтем парусиновую робу.
– Э-э... прошу прощения... – То есть, разрешите доложить.
– Молчать! – снова заревел он и кивнул на меня двум столь же неопрятным типам, которые подошли на шум. – Гляньте-ка на этого шутника! В тёмную его, сутки ареста! До чего дошло – кадеты пользуются офицерским трапом... – Он вдруг с подозрением прищурился, снова поворачиваясь ко мне.
– Откуда ты вообще взялся? Кто такой? – Не дожидаясь ответа, он полез в карман брюк и достал замызганный и скомканный листок бумаги. Развернул, поглядывая на меня. – Так... ясно. Глобочник, кто же ещё.
– Но, герр... э-э-э... Разрешите доложить, я не...
– Разговорчики! Всякая вошь будет тут указывать! Ещё сутки ареста за опоздание! Забирайте его, некогда мне возиться с засранцами, которые даже расписание рейсов прочитать не могут.
Вот так и состоялось моё знакомство на борту «Виндишгреца» с оберштабсбоцманом Радко Негошичем.
Пока двое его прихвостней волокли меня к трапу, ведущему вниз, я успел окинуть взглядом корабль, казавшийся с берега девственно чистым, как белый лебедь, и оказался порядком разочарован. Верхняя палуба военного корабля, изгвазданная угольной пылью и цементным раствором, скорее напоминала строительную площадку, если не скотный двор: повсюду лужи масла, пятна краски, потёки дёгтя; валяются измочаленные обрывки тросов и лоскуты парусины; ветер сметает к бортам груды опилок; мотки такелажа и временные верстаки загромождают проходы.
Докеры в матерчатых кепи и котелках бродили в этом хаосе со степенной медлительностью, характерной для их собратьев по всему миру. Не будь рядом неодушевлённых предметов, движения можно было бы не заметить и вовсе. Небритые и обтрёпанные матросы, перепачканные копотью, ржавчиной и свинцовым суриком, больше бездельничали либо переносили что-нибудь туда-сюда без всякой видимой цели.
Где хвалёная морская чёткость, подтянутость и дисциплина, о которых нам все уши прожужжали преподаватели в Академии? Если в австро-венгерском флоте так представляют себе военный корабль дальнего плавания, то я предпочту как можно скорее перевестись в императорско-королевскую армию.
Меня грубо столкнули по трапу в гулкое и пропахшее дёгтем пространство батарейной палубы, затем на нижнюю палубу и, наконец, в трюм, где поволокли по тесному проходу, тёмному и пропитанному угольной пылью не хуже штольни какой-нибудь шахты. Здесь, в самой глубине корабельных недр, свет давала лишь свеча в фонаре с такими закопчёнными стёклами, что они с тем же успехом могли быть картонными. Один из моих конвоиров загремел ключом в замке.
Тяжелая, обитая железом дверь лязгнула, и меня затолкали в темную конуру размером со шкаф. Но не успел я исследовать ее, как дверь с грохотом захлопнулась за моей спиной и в замке проскрежетал ключ. Я оказался в карцере, одной из камер между бухтами каната и котельной, в самой нижней части корабля, чуть выше киля.
Я никогда не страдал от клаустрофобии и особо не боялся темноты. Но здесь, в мрачной каморке гораздо ниже ватерлинии, в полной темноте, меня вдруг охватила дикая паника. Я барабанил кулаками в массивную дверь и кричал, что ни в чем не виноват, что я не Глобочник, а Прохазка и могу все объяснить, если меня выпустят. Я требовал встречи с командиром моего подразделения, как положено по уставу, том четыре, параграф двести шестьдесят восемь.
Ответа не последовало, раздавались лишь корабельные шумы над моей головой и гул мужских голосов, стук молотков, потом звон цепи вокруг лебедки. С трудом дыша, я отпрянул от двери. Как они могут так со мной обращаться? Я будущий офицер, один из самых способных кадетов среди своих ровесников, и вот, стоит мне появиться на борту своего корабля, добравшись на лодке с капустой, мерзавцы хватают меня как преступника и бросают в карцер.
Потом меня охватили страх и невыносимое чувство одиночества: шестнадцатилетний, вдали от дома, среди незнакомцев на борту странного корабля в порту, которого я не видел до сегодняшнего утра, а вскоре отправлюсь в те края, о которых едва слышал. Я устал после бессонной ночи и зверски проголодался. Усевшись на подобие деревянной лавки, я заплакал от досады и на некоторое время погрузился в уныние. Дальше будет в том же духе или ещё хуже?
Самая большая моя глупость – не обращать внимания на Мелвилла, Дана и прочих авторов, которые пытались донести, что корабли – это фактически плавучие тюрьмы, укомплектованы человеческими отбросами и управляются плеткой. Почему я к ним не прислушался?
Понятия не имею, сколько времени я просидел вот так. Казалось, вместе со светом из камеры исчезло и время. Но потом, будучи по натуре любознательным, я начал исследовать свою тюрьму. Она оказалась примерно два метра в длину, метр в ширину и меньше двух метров в высоту, с грубой деревянной лавкой, занимавшей около половины пространства, жестяным умывальником и оловянным ведром с крышкой.
Когда я исследовал последнюю емкость кончиками пальцев, то обнаружил, что кто-то недавно ее использовал. Спустя целую вечность в коридоре снаружи послышались шаги. Дверь открылась, и мне швырнули буханку армейского хлеба. Затем дверь снова захлопнулась и ключ провернулся, прежде чем я успел объяснить, что невиновен.
Я сел на лавку и с жадностью вгрызался в еще теплый хлеб, только что из печи. Но потом я снова задумался. Я здесь на два дня, и совершенно неизвестно, когда появится, если вообще появится, следующая порция. Поэтому я съел примерно четверть буханки и завернул остаток в китель, лег на лавку и попробовал немного вздремнуть. Но я тревожился о судьбе своего походного сундука. Если эти мужланы абсолютно ни за что бросили невинного юношу в тюрьму, они почти наверняка без смущения будут рыться в его пожитках.
Неопределенное время спустя, а на самом деле в среду в шесть склянок утренней вахты, дверь открылась, и в лицо мне, щурящемуся, взъерошенному и с затуманенным взглядом, посветили фонарем. Это были два корабельных капрала.
– Давай, дружище, поднимайся и дуй на палубу. С тобой хочет поговорить боцман.
– Извините, вы не могли бы сказать, что с моим сундуком? Я поднял его на борт и боюсь, вещи могли украсть...
Я сразу же понял, что сказал что-то не то. Воцарилось тяжелое молчание. Наконец, один капрал тихо произнес:
– Если не хочешь остаться без передних зубов, не говори такого, приятель. На борту достойных кораблей вроде нашего не бывает краж, и никто не скажет тебе спасибо за подобные утверждения. Твой сундук с пожитками скорее всего в трюме. В любом случае, шагай на палубу.
На негнущихся, ноющих ногах я вскарабкался по трапу, к свежему воздуху и мягкому июньскому рассвету.
Боцман Негошич ждал меня на палубе, теперь уже выбритый и в мундире вместо комбинезона. На корабле по-прежнему царили грязь и беспорядок, но во время моего пребывания внизу уже предприняли попытки устранить хаос. Сейчас на борту суетилось больше моряков, и трудились они более энергично и целеустремленно, даже докеры слегка оживились.
– Доброе утро. Ты как, парень? – Он улыбнулся, и нафабренные кончики его усов поднялись, как крылья семафора.
Я не знал, как ответить на показное дружелюбие, подозрительно напоминающее прелюдию к новой фазе жестокой травли. И как мне обращаться к старшему мичману? С таким гигантом лучше ошибиться в сторону более вежливого обращения, подумал я.
– Докладываю, герр оберштабсбоцман… – Последовал взрыв смеха со стороны свидетелей этой сцены. Я покраснел от смущения. – То есть, герр боцман, спасибо, конечно… Только вы меня не за того приняли. Я…
– Потерянный эрцгерцог, – вставил кто-то, – украденный цыганами из колыбели. Подтверждение тому – родинка в форме сердца.
Новый приступ веселья. Господи, подумал я, почему мерзавцы меня мучают? Этот поход станет восхождением на Голгофу с издевательствами и унижением? Если так, то лучше сразу перерезать вены.
– Нет-нет, —пролепетал я, когда хохот стал стихать. – В смысле, я не кадет Глобочник. Он в…
Меня прервал яростный рев боцмана.
– Что? Не Глобочник? Так ты самозванец, собака! Безбилетник, если не карманник, скрывающийся от полиции. Я покажу, как с нами шутить! А ну, сигай за борт и плыви обратно!
Он схватил меня, брыкающегося и вопящего, огромными кулачищами за ворот кителя и верхнюю часть брюк и поволок к поручню.
– Нет! Нет! Пожалуйста! Я могу объяснить! Моя фамилия Прохазка, не Глобочник! Подождите секунду… Пожалуйста! – Он бросил меня в шпигат, встал надо мной, как скала, расставив массивные ноги и скрестив руки на груди, и посмотрел одним бычьим глазом, как будто решая, не раздавить ли огромным ботинком как мокрицу.
– Прохазка, говоришь? – Он деловито полез в нагрудный карман кителя и вытащил листок бумаги, затем некоторое время внимательно изучал его, водя указательным пальцем размером с кофель-нагель, и бубнил про себя слова. Немецкий явно был для него неродным языком.








