Текст книги "Рассказы о Маплах"
Автор книги: Джон Апдайк
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 11 страниц)
– Последний выстрел, – прокомментировал Ричард.
– У тебя есть предложение лучше? Остаток субботы ты сможешь отвечать на вопросы, собирать веши и торжественно удаляться в сторону заката.
– Нет, – сказал он в том смысле, что лучшего плана у него не имеется и он согласен на ее предложение, хотя ему виделось в нем скрытое стремление все контролировать, как в бесконечных списках домашних дел и платежей, которые вечно составляла Джоан, или в ее чрезмерно подробных лекционных конспектах, испугавших его при их знакомстве. План Джоан превращал для него один барьер в четыре – четыре острые, как бритва, стенки, да еще с глубокой канавой позади каждой.
Всю весну он провел в мире внешнего содержания, противоречившего видимости, среди барьеров и перегородок. Они с Джоан были хлипкой изгородью, отделявшей детей от правды. Перегородкой становилось каждое мгновение, по одну сторону которого находилось прошлое, по другую будущее, причем в будущем содержалось и это невероятное «сейчас». За четырьмя наточенными стенками его ждала неясная новая жизнь. В голове у него хранилась тайна, белое лицо, одновременно испуганное и ласковое, чужое и знакомое, которое ему хотелось заслонить от слез, это лицо он ощущал вокруг себя, надежное, как солнечный свет. От испуга у него появилась мания – готовить дом к своему уходу: заменять сетки и шнуры на окнах, петли и задвижки на дверях – совсем как Гудини, все прочно завинчивавший, прежде чем совершить побег.
Замок. Ему оставалось заменить замок на одной из дверей веранды. Задача оказалась, как всегда, сложнее, чем он представлял. Старый замок заржавел и заедал, но из-за злокозненности изготовителей с заменой этого старья возникли трудности. Ричард побывал в трех магазинах скобяных изделий и нигде не нашел ничего хотя бы приблизительно подходившего к той дыре, которая зияла в двери после извлечения (предательски легкого) старого замка. Предстояло проделать новую дыру, но сверла у Ричарда оказались мелковаты, а пилы, наоборот, великоваты; прежнюю дыру требовалось заткнуть деревяшкой, но стамеска, к которой он сначала прибег, была туповата, пила широковата, пальцы от недосыпа едва шевелились. Солнце безжалостно освещало окружающую заброшенность. Кусты уже пора было подстригать, на стороне дома, которую обычно трепал ветер, облупилась краска, что грозило после его отъезда протечками. А дальше – насекомые, гниение, гибель. Его семья, семья, которую он вот-вот потеряет, укоризненно взирала на него (так ему представлялось, хотя он старался об этом не задумываться), пока он возился с гайками, шайбами, какими-то щепками, слепыми инструкциями и действующими на нервы железяками.
Джудит восседала на веранде, как вернувшаяся из изгнания принцесса. Она потчевала родителей рассказами о нехватках бензина, поисках бомб в метро, громких стонах вожделения, которыми ее провожали рабочие-пакистанцы, когда она торопилась в школу танцев. Джоан то выходила из дома, то возвращалась, она держалась спокойнее, чем следовало бы, и хвалила его за возню с замком, словно это была не последняя их общая домашняя проблема, а просто очередная в долгом списке. Младший сын Джон, внезапно ставший в пятнадцать лет красавчиком, снизошел и несколько минут держал расшатанную дверь, пока отец неуклюже орудовал молотком и стамеской. Каждый удар звучал в ушах Ричарда, как рыдание. Младшая дочь, ночевавшая накануне в гостях, спала на веранде в гамаке, несмотря на шум, – отяжелевшая, румяная, доверчивая и заброшенная. Время скользило без устали, как солнечный свет, которого становилось все меньше. День был одним из самых длинных в году, но и его оказалось мало. Замок щелкнул и заработал. Ричард облегченно перевел дух. Он принес на веранду рюмку виски, не переставая слушать рассказы дочери.
– Было так здорово, – щебетала она, – когда все лавки, и мясные, и бакалейные, не закрывались в самые напряженные дни, там торговали при свечах. Они такие смельчаки, такие умницы! Если судить по газетам, здесь все было гораздо хуже: люди, якобы, стреляли друг в друга в очередях за бензином, все замерзали…
– Тебе по-прежнему хочется переехать в Англию навсегда? – Слово «навсегда», раньше просто понятие, ставшее теперь для него реальностью, царапнуло горло.
– Нет, – призналась Джудит. Глаза на ее овальном лице все еще были по-детски широко расставлены, но сочная складка губ уже говорила о взрослой удовлетворенности. – Мне не терпелось вернуться домой. Я американка. – Она женщина, они ее воспитывали, одну ее из всей четверки детей они с Джоан уже вырастили, остальной троице еще предстояло немного подрасти. Но ему было невыносимо представлять, как они скажут правду именно ей, Джудит, когда рука об руку побредут с ней, своим первым ребенком, к мосту.
Сдерживать слезы становилось все труднее. Садясь за праздничный стол, Ричард чувствовал в горле пощипывание: и шампанское, и омары употреблялись сквозь слезы. Он часто моргал, с трудом глотал и хрипло отшучивался, кляня сенную лихорадку. Слезы наворачивались постоянно, и дыру, через которую они сочились, не заткнуть, это было слабое место в мембране, преодолеваемое слезами без всякого труда. Эти чистые, неиссякаемые слезы играли роль щита, заслонявшего его от остальных: от их лиц, оттого что они в последний раз собрались вот так, ни о чем не подозревая, за столом, где он в последний раз сидел как глава семьи. Пока он ломал панцирь омара, слезы капали в тарелку с кончика носа, шампанское стало соленым от слез. Спазм в горле сделался приятным. Он не мог с собой справиться.
Дети старались не обращать внимания на плачущего отца. Джудит, сидевшая справа от него, закурила и принялась смотреть вверх, на дым, который она выдыхала с излишней энергичностью. Сидевший слева Джон был искренне поглощен извлечением мяса – лапок, кусочков хвоста – из малинового панциря у себя на тарелке. Джоан с удивлением взирала на мужа с другого конца стола; сначала в ее взгляде был упрек, потом он сменился быстрой гримасой то ли прощения, то ли признания его стратегического таланта. Между ними Маргарет, больше не откликавшаяся на детское ласкательное «Бин», слишком крупная для своих тринадцати лет, смотрела как бы с другой стороны, через стену слез, словно на что-то желанное в магазинной витрине, на отца, эту стеклянную груду осколков и воспоминаний. Но не она, а Джон, очищая вместе с матерью на кухне тарелки от остатков омара, задал вопрос:
– Почему папа плачет?
Вопрос Ричард расслышал, тихий ответ – нет. После этого раздался крик Бин: «Нет!..» – чуть преувеличенное выражение чувств, учитывая готовность к новости.
Джон вернулся с полной салатницей. Он скупо кивнул отцу и произнес одними губами, заговорщически:
– Она сказала.
– Что сказала? – громко, забыв про всю диспозицию, спросил Ричард.
Сын сел за стол, словно указывая отцу на его безумие своими подчеркнуто хорошими манерами.
– О разъезде.
Вернулись Джоан и Маргарет; Ричард уже не мог доверять своему зрению: ему почудилось, что младшая дочь уменьшилась в размере, что она испытывает облегчение от того, что детская страшилка наконец-то стала реальностью. «Ты знала, ты всегда знала!» – крикнул он через стол, вдруг ставший бесконечно длинным, но голос сел, и крик получился нечленораздельным. Откуда-то издалека он слышал голос Джоан – ровный, полный благоразумия. Она произносила заготовленный ими текст: это будет эксперимент, жизнь порознь летом. Они оба, она и папа, согласились, что так им будет лучше, у них появится место и время подумать; они друг другу родные люди, а вот почему-то несчастливы вместе…
Джудит, подражая материнскому деловитому тону, но с юношеской фальшью, слишком равнодушно, сказала:
– По-моему, это глупо. Либо живите, либо разводитесь.
Плач Ричарда, подобно волне, взметнувшейся и обрушившейся на берег, стал неудержимым. Но степень его удрученности была превзойдена удрученностью Джона: тот, раньше такой сдержанный, занимал за столом все больше места. Вероятно, его вывела из себя осведомленность младшей сестры.
– Почему вы нам не говорили? – воинственно спросил он басовитым, совсем не своим голосом. – Надо было сказать нам, что вы перестали ладить.
Ричард был так поражен, что попытался что-то сформулировать сквозь слезы:
– Мы ладим, в том-то и дело, поэтому даже нам самим не очевидно, что… – Завершение фразы должно было стать таким: «что мы больше друг друга не любим», но закончить так ему было не под силу.
За него договорила Джоан – в своем стиле:
– А своих детей мы всегда очень любили и продолжаем любить.
Но Джон уже разошелся.
– Кто мы для вас? – забасил он. – Так, мелюзга, народились, и все тут. – Сестра хохотнула, он поставил ее на место, передразнив: – Ха-ха-ха.
Ричард и Джоан одновременно поняли, что их младший сын захмелел от шампанского, налитого ему в честь возвращения домой Джудит. Стремясь оставаться в центре внимания, он взял сигарету из пачки Джудит, сунул ее в рот так, что она повисла на нижней губе, и по-гангстерски прищурился.
– Никакая вы не мелюзга, – возразил ему Ричард, – в этом вся штука. Вы выросли. Или почти выросли.
Сын чиркал спичками, но не прикуривал (они никогда не видели, чтобы он курил; он «хорошо себя вел» – это был его способ доказывать свою самостоятельность), а подносил к лицу матери, с каждым разом все ближе, позволяя ей их задувать. Наконец он запалил весь коробок, превратив его в трескучий факел, осветивший лицо Джоан. Пламя, отразившееся в каждой слезинке Ричарда, затмило ему взор, и он не заметил, как оно погасло. Он услышал голос Маргарет: «Хватит выпендриваться!», потом, прозрев, увидел, как Джон в ответ переламывает надвое сигарету, сует обе половинки себе в рот и жует, высовывая, чтобы подразнить сестру, язык с крупинками табака.
Джоан обратилась к нему с вразумляющей речью – прямо-таки фонтан благоразумия, только трудноразличимого:
– Я годами это твержу… дети должны нам помочь… мы с папой хотим…
Слушая, сын опустил бумажную салфетку себе в салат, скатал шарик из бумаги и салатных листьев и, засунув его себе в рот, стал озираться в поисках одобрения. Но смеха не раздалось.
– Веди себя как взрослый, – посоветовала ему Джудит, выпуская струйку дыма.
Ричард поднялся, поскольку не мог больше сидеть за этим столом, и вывел сына на свежий воздух. Сумерки были светлые, лучистые, как положено в разгар лета. Смеясь вместе с Джоном, он проследил, чтобы тот выплюнул салат и бумагу в куст пахизандры. Потом взял его за руку – крупную, шершавую, мужскую, хотя еще по-детски пухлую. Вместе они побежали мимо теннисного корта, на пустырь, где на кучах земли, оставленных бульдозером, цвели ромашки. За пятачком, где они часто играли в бейсбол, зеленел на вечернем солнце бугор, на котором каждая травинка выделялась так, что по нему можно было, как по миниатюре на пергаменте, изучать ботанику.
– Прости меня! – крикнул сыну Ричард. – Только ты старался мне помогать в этой проклятой возне по дому!
Всхлипывая, защищенный своими слезами и шампанским, Джон стал объяснять:
– Это не просто ваш развод, весь год неудачный, ненавижу эту школу, там не с кем дружить, учитель истории – зануда…
Они сели на бугре, дрожащие, но горячие от своих слез. Им стало легче разговаривать. Ричард попробовал сосредоточиться на грустном периоде в жизни сына: долгие уроки в будни, собирание моделей самолетов у себя в комнате по выходным, пока родители вели внизу бесконечные тихие переговоры, вынашивая свой разъезд… «Вот эгоизм, вот слепота», – размышлял Ричард, и у него опять щипало глаза.
– Мы подумаем, куда тебя перевести, – пообещал он сыну. – Жизнь слишком коротка, чтобы прожить ее несчастным.
Они сказали все, что могли, но им хотелось продлить этот момент, и они стали обсуждать школу, теннисный корт и то, будет ли он так же хорош, как в первое лето. Они провели инспекцию корта и кое-что на нем поправили. Ричард, греша высокопарностью из желания максимально использовать момент, повел сына на место, откуда открывался самый лучший вид на ленту реки стальной голубизны, на изумрудное болото, на разбросанные там и сям островки, бархатистые в свете заходящего солнца, на белые полоски пляжа вдали.
– Видишь, – сказал он, – красота никуда не девается. Завтра сможешь любоваться снова.
– Знаю, – ответил Джон нетерпеливо. Момент прошел.
Дома успели открыть белое вино, раз уже было выпито шампанское. Три женщины продолжали беседовать за столом. Место Джоан стало главным. Показывая ему свой профиль, не тронутый слезами, она спросила:
– Как дела?
– Все хорошо, – с обидой в голосе заверил он ее, хотя чувствовал облегчение, что без него общение не прервалось.
– Я не могла заплакать, – взялась она объяснять в постели, – потому что выплакала все слезы за весну. Это несправедливо: идея твоя, а ты изображаешь все так, словно это я тебя вышвыриваю.
– Прости, – сказал он, – я не мог остановиться. Хотел, но не мог.
– Нет, ты не хотел. Тебе понравилось. Ты добился своего – всем все объявил.
– Да, мне нравится, что все уже позади, – сознался он. – Какие же наши дети молодцы! Такие отважные весельчаки!
Джон, вернувшись домой, снова взялся в своей комнате за модели самолетов и время от времени кричал им вниз: «Не беспокойтесь, я в порядке!»
– А то, что они не оспаривали те причины, которые мы назвали! – не унимался Ричард, наслаждаясь снизошедшим на него чувством облегчения. – Никто не подумал о ком-то третьем, даже Джудит.
– Очень трогательно, – согласилась Джоан.
Он приобнял ее.
– И ты молодчина, так всех подбадривала! Спасибо тебе. – Он виновато поймал себя на том, что вовсе не ощущает, будто живет с женой врозь.
– За тобой еще Дикки, – напомнила она ему, и перед ним словно выросла в темноте черная гора, он почувствовал ее холод, ее тяжесть на своей груди. Старший сын оставался на его совести. Джоан не пришлось добавлять: «Эту грязную работу я делать за тебя не стану».
– Знаю, сделаю. Спи.
Через несколько минут ее дыхание замедлилось, стало глубоким, свидетельствуя о забытьи. Оставалось четверть часа до полуночи, поезд Дикки после концерта приходил в час четырнадцать. Ричард поставил будильник на час ночи. Он не высыпался уже несколько недель. Но стоило ему прикрыть веки, как начинали вспоминаться эпизоды этого вечера: Джудит, с отвращением выдыхающая дым в потолок, изумленно молчащая Бин, залитая солнцем зелень на пустыре, где сидели они с Джоном… Черная гора приблизилась, налегла на грудь, заворочалась у него внутри, он ощутил себя неподъемной глыбой. Першение в горле вырывалось наружу зловонным дыханием. Жена спала рядом как убитая. Когда, выведенный из себя горячим пульсированием век и тяжестью на душе, он встал и оделся, она проснулась и повернулась на другой бок.
– Джоан, если бы я мог перечеркнуть все сделанное, то так бы и поступил, – сказал он ей.
– С чего бы ты начал? – спросила она.
На это у него не было ответа. Вот кто умел придать ему смелости! Он обулся, не став искать в темноте носки. Из комнат детей доносилось мерное дыхание, внизу было пусто. Свет оставили гореть – было не до света. Он погасил все светильники, кроме люстры на кухне. Машина завелась, а он надеялся, что не заведется… На дороге не было ничего, кроме лунного сияния – призрачного спутника, отражавшегося от листьев на обочине, преследователя, заглядывавшего ему в зеркальце заднего вида, таявшего от света его фар. Центр городка не полностью вымер, несмотря на поздний час, но все равно выглядел как-то зловеще. На ступеньках банка с компанией молодежи в футболках прохлаждался молодой полицейский в форме. Напротив вокзала работало несколько баров. Посетители, тоже, в основном, молодежь, входили внутрь и выходили в теплую ночь, наслаждаясь летом. Из проезжавших машин доносились голоса; казалось, все ведут какой-то общий разговор. Ричард заглушил мотор и от усталости упал головой на сиденье справа, прячась от суеты и фар. Он казался себе хмурым убийцей из кинофильма, готовящим преступление среди окружающего веселого шума, но разве кино способно показать тот крутой скользкий склон, по которому в душе съезжает отрицательный герой? Карабкаться вверх невозможно – остается падать вниз. Обивка кресла, нагретая его щекой, знакомо запахла ванилью.
Свисток поезда заставил его поднять голову. Поезд пришел вовремя, а он надеялся на опоздание… Опустился изящный шлагбаум, радостно зазвонил колокольчик – поезд, поезд! Огромное вытянутое туловище из стали, содрогаясь, остановилось, исторгнув из себя сонных подростков, в том числе и его сына. Дикки не удивился, что отец встречает его в такой невозможно поздний час. Он вальяжно направился к машине с двумя друзьями, оба выше его ростом, и занял место рядом с отцом, что должно было выражать признательность. Друзья сели сзади. Ричарду полегчало: неизбежное откладывалось еще на несколько минут.
– Как концерт? – спросил он.
– Отлично! – ответили сзади.
– Так себе, – возразили оттуда же.
– Хорошо, – заключил Дикки, умеренный по характеру и настолько разумный, что в детстве от неразумности мира у него болели голова и живот, даже случалась рвота. Когда у второго темного дома был высажен последний друг, сын выпалил:
– Папа, я подыхаю от сенной лихорадки! День напролет кошу матушку-траву!
– У нас еще остались капли?
– Прошлым летом они совсем не помогали.
– Может, сейчас помогут? – Ричард развернулся на пустой улице. Путь домой занял несколько минут. Черная гора теперь норовила заткнуть ему горло.
– Ричард… – начал он и почувствовал, как съехавший вниз на сиденье, трущий глаза сын сразу подобрался, уловив в тоне отца неладное. – Я приехал за тобой не только чтобы облегчить тебе жизнь. Дело в том, что у нас с мамой есть для тебя новость. Ты крепкий парень, ты выдержишь. Новость грустная.
– Все нормально, – сказал сын тихо, но без колебания, словно напружинившись.
Ричард боялся, что его снова начнут душить слезы, но мужество сына стало ему примером, и он нашел силы, чтобы добавить голосу твердости.
– Новость грустная, но не трагическая, по крайней мере для тебя. Она не должна оказать практического влияния на твою жизнь, хотя эмоционально наверняка подействует. Ты продолжишь работать, а в сентябре вернешься в школу. Мы с твоей мамой гордимся тем, как ты вступаешь в жизнь, и совсем не хотим этому помешать.
– Ага, – бросил сын как ни в чем не бывало, садясь прямо. Они свернули за угол. Церковь, которую они посещали нерегулярно, громоздилась неподалеку, словно выпотрошенный форт. За лужайкой стоял дом женщины, на которой Ричард собирался жениться, в окне ее спальни горел свет.
– Мы с твоей мамой решили разъехаться, – сказал он. – На лето. Никаких юридических шагов, это еще не развод. Посмотрим, как все будет. Уже несколько лет мы не делаем друг для друга всего, что нужно для взаимного счастья. Ты это чувствовал?
– Нет, – сказал сын. Честный, неэмоциональный ответ, как «да» или «нет» на экзамене.
Довольный фактической стороной дела, Ричард стал пространно излагать подробности. У него квартира неподалеку, он всегда доступен, они договорились, что будут поочередно проводить с детьми каникулы, больше мобильности и разнообразия летом – достоинство новой ситуации для детей. Дикки внимательно слушал.
– Остальные знают?
– Да.
– Как они к этому отнеслись?
– Девочки – совершенно спокойно. Джон стал куролесить, кричал, съел сигарету, бросил в салат салфетку, признался мне, что ненавидит школу.
– Неужели? – удивился брат Джона.
– Представь себе! Школа волнует его гораздо больше, чем мы с мамой. Он выговорился, и ему полегчало.
– Неужели? – Повторение стало первым признаком его ошеломления.
– Да, Дикки. Я хочу кое в чем тебе признаться. Тот час, который я провел, дожидаясь твоего поезда, был худшим в моей жизни. Я чувствовал себя отвратительно, отвратительно. Мой отец умер бы, но так бы со мной не поступил.
Ему невероятно полегчало от этой речи: свою черную гору он свалил на сына. Вот они и дома. Стремительно двигаясь в темноте, Дикки вылез из машины и пересек освещенную кухню.
– Хочешь стакан молока, еще чего-нибудь? – окликнул его Ричард.
– Нет, спасибо.
– Хочешь, мы позвоним утром тебе на работу и скажем, что ты приболел?
– Нет, все в порядке, – тихо донеслось от его двери. Ричард ждал сильного хлопка, но дверь затворилась почти бесшумно. Тошнотворный звук.
Джоан провалилась в первое глубокое ущелье сна и никак не могла проснуться. Ричарду пришлось повторить:
– Я ему сказал.
– А что он?
– Собственно, ничего. Может, сходишь и пожелаешь ему спокойной ночи? Пожалуйста!
Она пошла, не надев халата. Он медленно разделся, натянул пижаму, поплелся по коридору. Дикки уже улегся, Джоан сидела с ним рядом, из радиоприемника у его изголовья чуть слышно звучала музыка. Когда она встала, невесть откуда взявшийся свет – луна? – очертил контуры ее тела сквозь ночную рубашку. Ричард сел на нагретое женой место на узком матрасе сына.
– Хочешь оставить радио включенным?
– Как всегда.
– Оно не помешает тебе уснуть? Мне помешало бы.
– Нет.
– Хочешь спать?
– Ага.
– Ну и хорошо. Ты уверен, что захочешь встать и идти на работу? У тебя выдалась непростая ночка.
– Захочу. Меня там ждут.
Только этой зимой он узнал в школе, что продление бодрствования совместимо с жизнью. В раннем детстве он спал так неподвижно, так сладко, что это тревожило его нянек. Подрастая, он все равно часто ложился спать раньше остальных троих детей. Даже теперь его могло сморить перед телевизором, и он ронял голову, раскинув загорелые волосатые ноги.
– Ладно, Дикки, спи. Послушай, я тебя очень люблю. Раньше я не знал как сильно я тебя люблю. Что бы из всего этого ни вышло, я всегда буду с тобой. Правда.
Ричард наклонился, чтобы поцеловать отвернутое лицо, но сын прижался мокрой щекой к его щеке, обнял и поцеловал прямо в губы, страстно, как женщину. В отцовское ухо он простонал одно слово – ключевое, отчетливое: «Почему?»
Это было как свист ветра в щели под дверью, как удар ножом, как распахнувшееся в пустоту окно. Ждущее белое лицо исчезло, темнота стала безликой. Ричард забыл почему.
Жесты
Этот жест Джоан был для него в новинку.
Она позвонила ему со станции – как догадывался Ричард, после обеда с любовником. Он проводил субботу с детьми, в доме, где Маплы раньше жили вместе. Ее новая «вольво» стояла под домом, и было удобнее поехать на ней, но он почему-то несколько минут не мог включить первую передачу. Пока он доехал до центра города, она уже успела спуститься по главной улице и подняться на холм, к парку. Стоял теплый сентябрь, листья еще не начали опадать, но воздух был кристально прозрачен. Они издали заулыбались друг другу. Она открыла дверцу, села и пристегнула ремень, чтобы прекратился напоминающий сигнал. Она разрумянилась от ходьбы, городская одежда смотрелась на ней униформой, при ней были маленькие пакетики – результаты шопинга. Ричард попытался развернуться на узкой улице, и пока он тормозил и переключался на задний ход, она начала:
– Дорогой…
Тут он и увидел этот ее странный жест – беззвучное постукивание пальцами одной руки по ладони другой, что-то среднее между веселыми аплодисментами ребенка и призывом к вниманию взрослого человека.
– Я решила тебя спровадить. Хочу попросить тебя покинуть наш город.
У него сразу участилось сердцебиение. Он тоже этого хотел.
– Хорошо, – сказал он осторожно. – Если ты считаешь, что справишься сама.
Он покосился на нее, проверяя, не шутит ли она; в ее серьезность ему было трудно поверить. Почтовый фургон, раскрашенный в красно-бело-синей гамме, затормозил позади них и засигналил – скорее напоминание, чем нагоняй, Маплов в городе знали. Они прожили здесь почти все годы своего супружества.
Ричард нашел заднюю передачу и завершил разворот. Новая, еще не обкатанная машина полетела как птица: казалось, аплодисменты хозяйки придали ей бодрости.
– Все застряло в неподвижности, – объяснила она. – Нужен толчок.
– Я ее не брошу, – предупредил он.
– Можешь не повторять, уже слыхали.
– Ты тоже, как я вижу, не бросаешь его.
– Бросила бы, если бы ты попросил. Ты просишь?
– Нет, боже сохрани! Он – все, что у меня есть.
– Вот видишь. Отправляйся куда хочешь. Думаю, в Бостоне детям было бы интереснее всего, и тебе нескучно.
– Согласен. Когда, по-твоему, это должно произойти? – В ее профиле появилась хрупкость, и он боялся сказать лишнее слово, нагрубить. Он затаил дыхание, пытаясь приподняться над дорогой вместе с машиной, позаимствовать ее легкость. У старого каменного моста они наехали на колдобину. Лицо Джоан скрыл сигаретный дым.
– Как только ты найдешь себе жилье, – ответила она. – Через неделю. Это слишком быстро?
– Пожалуй.
– Грустное известие? Я поступаю с тобой бесчеловечно?
– Нет, все чудесно, ты, как всегда, сама мягкость и справедливость. Все правильно. Просто, я сам не смог бы этого сделать. Не понимаю, как ты собираешься жить здесь без меня.
Он увидел уголком глаза, как она поворачивается, сам тоже повернулся. Она вспыхнула, выражение лица стало озорным, дерзким. Наверное, она пила за обедом вино.
– Запросто! – заверила его Джоан. Он знал, что это блеф, что она храбрится, просит передышки. Но он промолчал, отказавшись от спора. Теперь ее гордость была его союзницей.
Дорога виляла между почтовыми ящиками, между деревьями, вид которых все же свидетельствовал о начавшейся осени.
– Чья это идея – его или твоя? – спросил он.
– Моя. Эта мысль посетила меня в поезде. Просто, Энди сказал, что я все время тебя кормлю.
Когда кончилось лето, проведенное ими врозь, Ричард поселился в лачуге на берегу моря, в двух милях от дома; он пытался себе готовить, но гораздо проще для него самого и лучше для детей было ужинать у Джоан. Он привык к ее стряпне; собственно, его тело, каждая клетка, состояло из приготовленной ею еды. После ужина они выпивали по рюмочке; в это время дети (двое уехали учиться, другие двое еще жили дома) делали уроки, смотрели телевизор. Выпивка порождала разговоры и откровения, резкие слова, покаянные слезы, иногда даже карабканье наверх, в постель, из чрезмерной любви к своей второй половине. Она была права: ситуация сложилась нездоровая, тупиковая. Двадцать лет, приличествующие для взаимной любви, истекли.
На второй день поисков он нашел в Бостоне подходящую квартиру. У риелторши были рыжие волосы, круглая попка и маска из грима, средство скрыть молодость. Поднимаясь и спускаясь по лестницам у нее за спиной, Ричард был счастлив и одновременно напуган. Устав от него больше, чем он от нее, она с трудом засунула в замочную скважину ключ, толкнула плечом дверь и каким-то беспомощным жестом предложила ему оценить квартиру.
На полу не оказалось обычного ковра от стены до стены, и это был не потрескавшийся паркет, а черно-белая плитка, как на картине Вермеера. В окне он увидел небоскреб и решил, что выбор сделан. Небоскреб, знаменитый бостонский долгострой, был прекрасным бедствием, славился именно своим плачевным состоянием (с него все время обваливалось стекло) и красотой: архитектор являлся вдохновенным творцом. Он мечтал о невидимом и при этом огромном здании, стекла которого должны были отражать небо и старый кирпичный Бостон, дому полагалось таять в небесах. Вместо этого стекла с отражением небесной голубизны падали на улицу, поэтому их постепенно заменяли уродливой черной фанерой, ничего не способной отразить. Кое-какая отражающая площадь на фасадах все еще оставалась, и из кривого старого окошка внезапно подвернувшейся квартиры можно было любоваться этой колоссальной голубизной, вертикальной родственницей горизонтальной голубизны моря, которая приветствовала Ричарда по утрам в промозглом холоде его нетопленой хижины.
– Прекрасно! – сказал он своей рыжей проводнице, та в ответ приподняла угольные бровки. Договор об аренде он подписывал дрожащей рукой; в графе «семейное положение» написал «раздельное проживание». Свою новость он сообщил по телефону-автомату не жене, которая расстроилась бы, а любовнице, тоже находившейся далеко.
– Нашел! И уже подписал договор о найме. Среди всей этой писанины оказалось всего одно простое предложение: «Никаких водных кроватей!»
– У тебя дрожит голос.
– У меня чувство, что я породил черную дыру.
– Не хочешь – не надо. – По тону Рут и по ее паузе Ричард догадался, что она берет сигарету или пепельницу, готовясь к сеансу утешения возлюбленного.
– Как раз хочу. Она тоже хочет. Все хотят, чтобы я это сделал! Даже дети. Хотят – или делают вид.
Последнюю фразу она проигнорировала.
– Опиши мне квартиру.
Он запомнил только клетчатый пол и вид на голубое бедствие, отражающее плывущие в небе облака. И еще рыжую риелторшу. Та объяснила, где покупать еду, где прачечная. Ему понадобится прачечная?
– Звучит недурно, – ответила издалека Рут, когда он все ей выложил. Потный черный почтальон и еще один страждущий ждали, скоро ли он освободит телефонную будку. Он уже ненавидел город с его столпотворением, с его ненасытностью.
– Что тут недурного? – не сдержался он.
– Ты расстроен? Не хочешь – не делай.
– Перестань повторять одно и то же! – Оба соблюдали тягостную формальность: делали вид, что свободны внутри своих рушащихся браков, что могут поступать как им вздумается. В этой игре под названием «виноватая уклончивость» Рут достигла вершины мастерства. Ее слова часто казались не словами, а черными шашками на игральной доске, данью жесткому этикету. Не то что слова его жены, всегда раскрывавшиеся внутрь, пропитанные смыслом.
– Что еще мне сказать, кроме того, что я тебя люблю? – спросила Рут. С дальнего конца телефонной линии донесся резкий выдох. Он представил себе этот жест: отвернувшись от трубки, она натужно выпускала воздух; у нее была манера изображать крайнее нетерпение, даже если она никуда не торопилась, тушить сигарету, выкуренную только наполовину, крошить ее нетерпеливыми пальцами, словно прерванную на середине сердитую фразу. Его уязвляла ее нарочитая небрежность, как уязвлял любой напрасный жест. Ему захотелось бросить трубку, но это тоже был бы напрасный жест, поэтому он аккуратно повесил ее на рычаг.
Став одиноким жильцом, он убедился в своей скаредности. Выпроводив женщину, он спешно восстанавливал холостяцкий порядок, опорожнял пепельницы, которые после Рут были набиты длинными, преждевременно умерщвленными телами, а после Джоан – окурками немногим длиннее фильтров. Женщины, как он подмечал с неожиданным удовольствием, если и изъявляли готовность у него прибрать, то это был только формальный жест: кровать после них оставалась развороченной, посуда грязной, пепел они систематически стряхивали во все три пепельницы (стеклянную, глиняную и импровизированную – крышку от кастрюльки), словно это были базы в бейсболе, касаться которых требуют правила игры. Опорожняя их, он с улыбкой избавлялся как от страшноватого морга, устроенного Рут, так и от аккуратного гнездышка, свитого из фильтров Джоан, скромного, словно белая галька в вазе для нарциссов. Когда он критиковал Рут за тушение недокуренных сигарет, она возражала с немигающей уверенностью в правоте своего внутреннего устройства, что для нее, для ее здоровья гораздо полезнее не тянуть с тушением сигареты; разумеется, она была права, лучше разрушать все вокруг, чем саму себя. Рут воплощала собой любовь, жизнь, за это он ее и любил. Но навязчивая бережливость Джоан, ее невысказанный инстинкт смерти были ему так же знакомы и дороги, как ее экономный почерк и упругие темные колечки волос на лобке, поэтому при опорожнении ее пепельниц Ричард тоже улыбался. Эта его улыбка также была сродни жесту, предназначенному для зрителя. Он начал лицедействовать еще перед родителями, бабушками и дедушками, братьями и сестрами, перед домашними питомцами, потом развил свой талант перед соучениками и учителями, позже достиг новых высот перед собственными детьми, сначала восхищавшимися им, поэтому даже в одиночестве не мог перестать кривляться. Для этого он обзавелся компаньоном, обожателем извне – голубым небоскребом. Его присутствие он постоянно чувствовал.