Текст книги "Кролик успокоился"
Автор книги: Джон Апдайк
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 40 (всего у книги 44 страниц)
Земля вокруг становится все менее освоенной, все более неухоженной. Названия городишек звучат все более вычурно: Лейк-Плэсид, иначе Тихие воды, Винус и Олд-Винус, или соответственно просто Венера и Старая Венера, и еще Палмдейл – Пальмовая долина; сразу за этой самой «долиной», проехав через Рыбный ручей (не где-нибудь, а в Гаррисберге: не путать флоридскую дыру с пенсильванским почтенным тезкой), вы уходите направо по 29-й, узкой, но такой прямой и ровной дороге, что просматривается все на многие мили окрест, грузовики наплывают на тебя из дрожащего знойного марева, и кажется, будто им отрезали колеса, местный трудовой люд жмет на своих пикапчиках, высовываясь, чтобы ты заметил их в зеркале заднего вида и дал себя обогнать, реклам практически не видно, общее ощущение духоты и болота кругом, в обозримом радиусе никаких признаков цивилизации, даже радио ничего не берет, последняя из мелодий, в которых заключена «вся ваша жизнь», пока и она тоже не растворяется в эфире, это песня в исполнении неизвестной ему Конни Босуэлл, выступавшей задолго до того, как Кролик влился в ряды радиослушателей. «Скажи, и я поверю» – она чуточку пришепетывает, и голос звучит так печально и тихо, словно она с тобой одним говорит: «теперь тебе милей другаяааа», и оркестрик тоже играет приглушенно, с легким металлическим призвуком, как играли раньше в вестибюлях отелей, где стояли пальмы в кадках, атмосфера двадцатых, жилось тогда трудно, но не было никаких страхов по поводу табака, алкоголя, холестерина, никто не носился со своим здоровьем, пили, ели и курили, кто сколько мог, и все тут. «Скажи, и я поверю». У него чуть ли не слезы на глаза наворачиваются, столько искренности, столько подлинной боли в ее голосе. Что все-таки у Дженис на уме? Ладно, скоро выяснится, ждать осталось недолго.
В какой-то момент начинаешь думать, что эта 29-я никогда не кончится, так и будет тянуться до бесконечности между канавами болотной воды в обрамлении скудной, жесткой, серой растительности, но нет, приходит время, и она вливается в 80-ю, в местечке с названием Ла-Бель, и та уже бежит на запад, проходя чуть южнее русла Калусахатчи, и, значит, ты почти дома, вот и указатель на региональный аэропорт юго-западной Флориды, а вот и самолеты загудели совсем низко над головой, хоть пали по ним через ветровое стекло, только он же не злодей-«Винсенс». Поддавшись ностальгическому порыву, чтобы поскорей вобрать в себя подзабытый флоридский дух, он проезжает мимо поворота на федеральную автостраду 75 дальше, на знакомое шоссе 41. «Старвин Марвин». Универсальное протезирование. Суперкассир. Мотель «Звездопад». Один раз они с Дженис отмочили шутку и остановились на ночь в мотельчике вроде этого, прикинувшись любовниками, хотя в действительности прожили в законном браке без малого тринадцать лет. Несчастливое число, однако ничего, они через него благополучно перевалили. В этом году их браку уже тридцать три. А вместе они тридцать четыре года. С тех пор, как оба еще работали у Кролла. Тогда он и думать не думал, что она получит наследство. Стояла себе за прилавком, продавала орешки, трогательно-жалкая маленькая дуреха, на форменном коричневом халате вышито имя «Джен», и что-то в ней было такое беззащитное – и потому сексуальное: умеющая постоять за себя независимая женщина, как Эльвира, наверное, никогда не бывает зациклена на сексе, но у Джен с этим было все в порядке, а как она поразилась, когда он показал ей все, на что способен, все, что он уже проходил с Мэри-Энн на заднем сиденье в автомобиле, только с Джен это было в постели. Мама сразу невзлюбила Джен; встав посреди кухни с необтертыми мыльными руками, она не раз громогласно заявляла, что Фред Спрингер с этими его подержанными автомобилями мошенник каких поискать. Ну, а теперь фирме «Спрингер-моторс» капут – финито. Она теперь там же, где и «Кролл», в отхожем месте. Ничего святого не осталось.
Гарри подъезжает к своей отвилке на 41-м. Плюмажи пампасной травы, цветущие кусты, обрамляющие извилистые улочки, все выглядит как-то иначе в это время года, цветистее что ли. Раньше ему не доводилось бывать здесь в эту пору. Сравнительно малолюдно, меньше машин в подъездных аллеях, больше задернутых штор, тротуары кажутся и вовсе нехожеными, на дорогах свободнее, даже сейчас, в час пик, когда в воздухе уже проступает вечерняя пелена, будто тусклый налет на серебре. Ни одного раздавленного броненосца не примечает он на бульваре Пиндо-Палм. Охранник у въезда на территорию Вальгалла-Вилидж, поджарый негр в очках, которого Гарри никогда прежде не видел, находит в списке его имя и взмахом показывает, что можно проезжать. Даже не улыбнулся любезности ради, ишь какой серьезный, в университете, поди, обучался, ученый.
Кодовое устройство на внутренней входной двери в корпус Б не срабатывает. Столько всяких цифр нужно держать в голове, может, он чего и напутал. Но когда после третьей попытки дверь по-прежнему не открывается, он смекает, что дело, наверно, не в нем, а в замке. Должно быть, сменили шифр. Тогда, припадая на плохо слушающуюся правую ногу, которая три дня кряду жала на педаль акселератора, Гарри вынужден ковылять через затянутый зеленым покрытием транспортный островок и голый асфальт, по безумной жаре, сквозь налетающие на него со всех сторон основательно забытые тропические ароматы – благоухание гибискуса, бугенвиллеи, сухих пальмовых листьев, хрустящей бермудской травы, – к офису администрации в корпусе В, чтобы узнать наконец новый код.
Там его уверяют, что его, вне всякого сомнения, известили о смене кода письмом по его летнему адресу на севере; в ответ он говорит: «Ну, значит, жена его выбросила, или потеряла, или я не знаю, что она сделала с вашим письмом». Его голос, вновь разговаривающий с другими людьми, кажется ему очень странным, каркающим, и раздается откуда-то извне, с расстояния нескольких футов от него самого, словно отскакивающее только с одной стороны эхо или хор, который иногда вдруг как грянет вот так же странно, из одного динамика стереосистемы в машине, даже вздрогнешь. Сейчас без машины он чувствует себя неуютно, слишком обнаженно: морская улитка без раковины. На обратном пути он заглядывает в клуб «Девятнадцать» и, к своему удивлению, не обнаруживает ни единой души ни внутри, ни снаружи, хотя на первой ти толчется какой-то народ, отбрасывая начавшие уже удлиняться тени. Понятно, доходит до него, в это время года в разгар дня просто никто не играет.
В лифте карточка технического осмотра в рамочке поменяла цвет, персиковый коридор пахнет каким-то новым освежителем воздуха, с ностальгическим привкусом душистого шипучего лимонада. Дверь в 413-ю открывается легко, оба ключа, царапнув по металлу, попадают в скважину и послушно поворачиваются, и, что тоже приятно, лицом он не задевает паутину, а по ковру от него не пускаются наутек большие бурые пауки. В последнее время его преследуют какие-то жуткие фантазии. Их кондо в точности такое, как всегда, как неподвластная переменам реконструкция себя самого, – открытый стеллаж, Дженисовы птички и цветочки из мелких беленьких ракушек, большое зеленое стеклянное яйцо, перекочевавшее сюда из гостиной мамаши Спрингер, светлый диван, письменный стол с ножками под бамбук, серо-зеленый экран выключенного телевизора. Никому, видать, до их квартирки дела нет, ни хулиганам, ни грабителям, даже обидно. Он переносит вещи в спальню и открывает раздвижную дверь на балкон. Звук его шагов оставляет глубокие рытвины в мертвой тишине жилища. Электрический разряд молчаливого укора застревает в спертом воздухе. Квартира не ждала его так рано. Сейчас, когда он, преодолев такие расстояния, прибыл на место, все предметы кажутся ему непомерно увеличенными в размерах, точно щербинки на булавочной головке под микроскопом. Да и вся квартира в целом – мебель, аквамариновые шкафчики и стол в кухне, уголки плотно пригнанной дверной коробки и плинтуса – производят на Кролика впечатление тщательно сработанной и накрепко сбитой конструкции, герметично закрытой со всех сторон, так чтобы из нее не выплеснулся заполнивший ее до краев страх.
Белый телефон стоит, готовый звонить по первому требованию. Гарри снимает трубку. Гудка нет. Господь Бог на проводе. Номер отключен на время мертвого сезона. Сегодня воскресенье, завтра праздник, День труда. Вот вам старая как мир загадка: если телефон не работает, нужно позвонить на телефонную станцию, а как позвонить, если телефон не работает?
Но телефон не звонит и когда его подключают. Дни проходят впустую. Голды, их соседи за стенкой, пока еще у себя во Фрамингеме. Берни и Ферн Дрексель на севере, катаются между домами своих дочек – один в округе Уэстчестер, другой их прежний дом в Квинсе – и «чудесным» домом их сынка в Принстоне и его же дачкой в Манахокине. У Зильберштейнов квартира в Северной Каролине, где они живут с апреля по ноябрь. Гарри однажды полюбопытствовал, почему они не уезжают на лето к себе в Толидо, и Эд, посмотрев на него с вечным своим многозначительным прищуром, ответил вопросом на вопрос: «Ты сам-то бывал в Толидо?» Ресторан в Вальгалле наводит жуть небывалой пустотой за столиками, любой случайный стук прибора о тарелку эхом отдается во всех концах зала, бинго проводится всего один раз в неделю. На гольф-поле с утра пораньше собираются горластые первые четверки, из-за них Гарри просыпается ни свет ни заря, когда на небе еще отчетливо видна луна, – эта публика явно помоложе привычного контингента, бизнесмены из местных, которые, пользуясь мертвым сезоном, покупают временные членские билеты с хорошей скидкой; зато потом, примерно с десяти утра до четырех дня гольф-поле изнывает на убийственной жаре и там не увидишь ни единой живой души, разве только собака бродячая пробежит или кошки залезут сделать свои дела в песчаные ловушки. Когда же наконец в одно прекрасное утро Гарри собрался с духом, чтобы самому пройти круг, не на своих двоих, а в карте, но все же, то оказывается, что его туфли, сданные на хранение в клуб, куда-то подевались. Парнишка, оставленный присматривать за гольф-магазином при клубе, пока хозяин с помощником не вернутся с севера, где сезон в загородных клубах продолжается до конца октября, заверяет его, что туфли найдутся, никуда они не делись, просто сейчас, в это время года, у них тут совсем другая система.
Единственная живая душа, кого он видит в коридоре у себя на пятом этаже, единственная, кто здесь, а не где-то, это сумасшедшая из 402-й, миссис Забрицки, вдовица с седыми космами волос, подколотыми с боков двумя старинными черепаховыми гребнями, отчего общее впечатление полного сумбура у нее на голове только усиливается. Голды рассказывали ему, что совсем молоденькой девушкой она чудом выжила в концлагере. Она поглядывает на Гарри так, будто он тоже сумасшедший, иначе зачем он здесь?
Как-то раз, поскольку они нос к носу сталкиваются у лифта и она смотрит на него с непонятным выражением, он считает нужным объясниться:
– Нынче меня что-то подкинуло вернуться сюда раньше обычного. Жена пробует заняться недвижимостью, делает первые шаги, а мне наскучило одному сидеть в четырех стенах.
Маленькая, совсем без шеи голова миссис Забрицки свернута на сторону к самому плечу, будто она прижимает к уху телефонную трубку. Вперилась ему в лицо с яростным негодованием, ощерившийся рот, длинные искусственные зубы на обтянутом овале лица – ни дать ни взять стилизованная эмблема Бэтмена, которая этим летом встречалась на каждом шагу [181]181
В 1989 г. в прокат был выпущен полнометражный художественный фильм «Бэтмен».
[Закрыть]. Глаза ее с красными прожилками, горячие и круглые, глубоко вставленные в глазницы, отмечены печатью угасания, какой было отмечено и лицо Лайла.
– Это сущий ад, – произносит старушонка-лилипуточка, с трудом шлепая губами, из-под которых так и норовят вылезти наружу ее зубы.
– Что-что? О чем вы?
– Погода... – говорит она. – Ваша жена... – Она умолкает, мучительно шевеля губами.
– Да? Моя жена?.. – Кролик старается подавить стремление говорить громче нормы – со слухом у нее, по-видимому, все в порядке, несмотря на неестественно свернутую набок голову.
– Миленькая, – заканчивает она свою мысль, но взгляд у нее при этом страшно сердитый. Волосы косматыми клочьями топорщатся на голове – их словно взбили для укладки, а уложить забыли.
– Она скоро приедет, – почти кричит он, испытывая страшную неловкость и оттого, что выдает первому встречному свои тайные надежды, и оттого, что оказался наедине со скособоченной безумной карлицей. Вот, значит, какая женщина досталась ему под конец, после Мэри-Энн и Дженис, после Рут с ее шелковистой увесистой плотью, и Пегги Фоснахт с ее удлиненными глазами, и Джилл с ее незрелыми грудками и безучастной покорностью, и Тельмы с ее черным вместилищем, и Пру, которая светилась в темноте, как улица, которая живет по своим суровым законам, но ненадолго одевается нежным белым цветом, не говоря уже о техасской шлюхе с шероховатым, как сахар на языке, голосом и еще об одной, той он тоже заплатил за любовь и редко-редко, но вспоминает, – девушке с вечера дружбы между типографией «Верити» и бруэрским Польско-Американским клубом: она была тощенькая, простуженная, так и не сняла ни свитера, ни бюстгальтера, сидела и ждала его в маленькой комнатушке на койке, будто пленница, такая молоденькая, живот и бедра взмокшие от лихорадки, но сама вся чистенькая, бледная, с синими детскими прожилками в том месте, где под кожей выступают тазовые кости, и старомодный нетронутый темный меховой треугольник, не выбритый с боков, не как у моделей в порножурналах; для него само собой разумелось, что девушка была полька, просто потому что познакомились они с ней в клубе с таким названием, и было ей, наверно, лет восемнадцать, миссис Забрицки в таком примерно возрасте освободилась из концлагеря, тогда у нее тоже кожа была гладкая, а тело гибкое – юная жертва, уцелевшая в этом кошмаре. Что делает с людьми время; теперь все лицо у нее изборождено канавками, пересекающимися, как линии на листке бумаги в мелкую клеточку.
– Ей надо подождать, – говорит миссис Забрицки.
– Я передам ей ваш наказ, – обещает он громким голосом, пытаясь отряхнуть прилипчивое наваждение, в основе которого то обстоятельство, что она женщина, а он мужчина, и оба они одинаково одиноки и безумны, и разделяет их всего несколько дверей в общем коридоре, который смахивает на длинную вентиляционную шахту нежно-персикового цвета с серебристыми прожилками, поблескивающими на рельефном рисунке обоев. Вся его жизнь – путешествие в женские тела, и кто сказал, что это путешествие пора завершить? Предположим, на конец войны ей было восемнадцать, ему двенадцать, всего-то шесть лет разницы. Значит, сейчас ей шестьдесят два. Не так уж страшно, вполне может на что-нибудь сгодиться. Вон Бью Голд, их соседка, и того старше, а еще хоть куда.
Он пытается отвлечься на телевизор, но долго ему перед экраном не усидеть. Последние из крутившихся все лето сериалов в повторном показе идут вперемежку с анонсами новых шоу, которые, похоже, мало чем отличаются от старых: все те же семьи, звуковые вставки с дружным хохотом, череда потешных эпизодов для разрядки, надоевшие декорации – трехстенные гостиные с лестницей на заднем плане, как в «Косби», и входной дверью справа, через нее-то и появляются источающие добродушный юмор комические фигуры бабушки и дедушки – стариканы раздают подарки и создают проблемы. В «Косби» дверь справа, в «Розанне» слева. У толстяка-мужа тоже намечаются сердечно-сосудистые неполадки. Все труднее различать, где кончается телевизионная семья и начинается твоя собственная, реальная; правда, жизнь твоей семьи не прерывается каждые шесть минут рекламным блоком, а экранное житье-бытье не заходит в конце концов в тупик, в ничто, когда ничего уже больше не происходит, где ни тебе острот, ни комических персонажей, которые бы хоть изредка возникали на пороге, ни взрывов хохота на звуковых врезках, ровным счетом ничего, кроме скуки и неприкаянности, особенно когда просыпаешься ни свет ни заря, и луна еще светит на небе, а на первой ти какие-то люди уже гомонят, шумно договариваясь о ставках.
Поначалу он уверяет себя, что Дженис, устав дозваниваться до него в те четыре дня вплоть до вторника, пока телефон был отключен, должно быть, просто отчаялась и потому оставила попытки. Потом он начинает воспринимать ее молчание как демонстрацию и вызов. Я тебе этого никогда не прощу!О'кей, прекрасно, будь он проклят, если он ей сам позвонит. Дура набитая. Сучка богатая. Деловая женщина в придачу. Ишь, командирша выискалась, думает теперь, с бухгалтерами да юристами, которых ей Чарли, спасибо, подсунул, она уже может распоряжаться жизнью всех вокруг, но мы-то знаем, какая она самостоятельная, видали, как она спьяну даже до унитаза не могла самостоятельно добраться. Раз-другой Гарри давал слабину, не мог устоять, как правило, часов около четырех или пяти, когда ему невыносимо было слышать доносившиеся с гольф-поля звуки вечерней серии игр, которые возобновляются после дневного перерыва, и знать, что до ужина ему еще ждать несколько часов, но телефон в маленьком, сложенном из известняка доме в Пенн-Парке все звонит и звонит и никто к нему не подходит. Он кладет трубку, отчасти испытывая облегчение. Ничто – есть в этом какая-то чистота. Как в беге, пока бежишь. Он дал ей понять, что у него еще есть кое-какая прыть в ногах, зато теперь она дает понять ему, что у нее тоже еще хватает упрямства ему противостоять. Ее упорное молчание пугает его. Он гонит от себя картины всевозможных несчастий, которые могли с ней стрястись: вдруг она поскользнулась в ванне, вдруг съехала на «камри» в кювет, выпив с горя лишнего у Нельсона или за ужином в обществе Чарли в каком-нибудь вьетнамском ресторане, а он сидит тут и ничего не знает. Или он видит, как полицейские водолазы находят ее в затонувшей машине на заднем сиденье, как ту девушку из Уилкс-Барре [182]182
Герой, по-видимому, вспоминает несчастный случай на о-ве Чаппакуиддик (см. примеч. [138]138
Чаппакуиддик– курортный остров в штате Массачусетс, где в 1969 г. с моста в воду упал автомобиль, в котором находились сенатор Э. Кеннеди и его секретарша (погибла).
[Закрыть]).
[Закрыть], двадцать лет назад. Да нет, глупости, случись что-нибудь, его бы, конечно, известили, не Нельсон, так Чарли, не Чарли, так Бенни позвонил бы ему из магазина, если магазин еще существует. С каждым проведенным здесь днем пенсильванские дела уходят от него все дальше. Вообще, пока он бродит по пустым комнатам их квартиры в кондо (из каждой комнаты открывается вид на гольф-поле и целое море крыш из испанской черепицы за ним), вся его жизнь начинает казаться ему нереальной, вернее, не более реальной, чем жизнь героев телесериалов, и теперь ему уже не успеть повернуть ее русло к реальности, отнестись к ней серьезно, докопаться до земного ядра, до железного стержня планеты и добыть оттуда для себя какую-то иную, настоящую, реальную жизнь.
Местные новости по радио здесь, во Флориде, в это время года переполнены сообщениями о катастрофах и преступлениях, можно подумать, здешнее население дало зарок вести себя хорошо в зимний период, а в межсезонье отпускает вожжи. То ураганы (Габриэла наращивает мощь), то лобовые столкновения на дорогах, то вооруженное нападение в универмаге «Пабликс». На следующий день после Дня труда молнией убивает совсем молоденького футболиста, покидающего поле после тренировки; в том же сообщении упоминается между прочим, что во Флориде от молний людей погибает больше, чем в любом другом штате. Житель Кораллового мыса, офицер полиции с мексиканским именем, привлечен к судебной ответственности за то, что ломиком забил насмерть своего коккер-спаниеля. Морские черепахи тысячами гибнут, запутавшись в сетях для креветок. Убийца по фамилии Петтит, про которого даже его родная мать говорит, что в профиль он вылитый Чарльз Мэнсон [137]137
Чарльз Мэнсон со своими сообщниками совершил зверское убийство в Лос-Анджелесе актрисы Ш.Тейт и шестерых ее друзей (август 1969).
[Закрыть], признан вменяемым и посему способным предстать перед судом. Старый знакомец Дейон Сандерс по-прежнему не сходит с первой полосы форт-майерской «Ньюс-пресс»: сегодня он делает четыре пробежки и один хоум-ран, играя в бейсбол за «Нью-йоркских янки», завтра он подписывает контракт на несколько миллионов, обязуясь играть в футбол за «Соколов Атланты», послезавтра против него возбуждает дело тот самый полицейский, которого он ударил еще в прошлое Рождество в местном торговом центре, а в воскресенье он уже играет за «Соколов» и забивает гол – поистине уникальный случай в истории: один и тот же человек в течение всего одной недели ухитрился записать в свой актив хоум-ран и гол, причем и то, и другое в матчах профессионалов!
Дейон слеплен
из нужного теста
На радость всем, пока он в силе. Он сам не устает повторять, что он сейчас в расцвете сил. Когда дает интервью перед телекамерой, он всегда в черных очках, весь увешанный золотыми цепями. Кролик смотрит, как юная знаменитость, рослый детина Беккер, одерживает верх над Лендлом в финальной игре Открытого чемпионата США по теннису, и отчего-то расстраивается: Лендл показался ему старым, заезженным, отощавшим, хотя ему ведь всего двадцать восемь.
Он ни с кем не разговаривает, кроме миссис Забрицки, когда той удается подловить его в вестибюле, да с продавцами – подростками из бедняцких флоридских семей, когда покупает кое-что из еды, лезвия для бритвы или рулон туалетной бумаги, да еще с теми, кто чувствует себя обязанным вступать со всеми в беседу, такими же, как он, пенсионерами, в их общем ресторане в Вальгалле; все, словно сговорившись, расспрашивают его о Дженис, так что с каждым разом он чувствует себя все более по-дурацки, и он все чаще разогревает какое-нибудь готовое замороженное блюдо и не высовывает носа из квартиры, шныряя взад-вперед по кабельным каналам в поисках, чем бы убить время. Единственный его товарищ, разделивший с ним его тоскливое одиночество, – его сердце. Он прислушивается к нему, пытается понять, о чем оно хочет поведать. В разное время суток оно отстукивает разный ритм: с утра, словно нехотя, как сквозь толщу воды, доносится его биение – тхоррампф, тхоррампф, а ближе к вечеру, когда организм уже подустал и одновременно возбужден, стук становится своенравным, сбивчивым, с акцентом на первом ударе и россыпью орнаментальных ноток вослед, с внезапными коротенькими скороговорками и замираниями ни с того ни с сего. В нем что-то неприятно дергается, когда он поднимается с постели, и снова – когда ложится, и еще всякий раз, когда он напряженно думает о своем нынешнем положении, о том, почему он оказался в таком подвешенном состоянии. Мог ведь он сделать над собой усилие в ту злосчастную ночь, принять уготованное ему испытание как подобает мужчине, кабы только знать, сколько и каких испытаний подобает мужчине безропотно принимать? Он и Пру переспали один-единственный раз, но было, было, факт. А для чего, если разобраться, приходим мы в этот мир? Женщины теперь все страшно негодуют – мужчинам подавай грудь да задницу, больше они в них, женщинах, ничего не хотят видеть, а чего еще там видеть, скажите на милость? Нас изначально запрограммировали на ихнюю грудь и задницу. Исключение составляют такие ребята, как Тощий и Лайл, у них в программе грудь не значится. Одно он знает совершенно точно: скажи ему сейчас выкинуть из своей жизни какие-то куски, последнее, с чем он расстанется, будет то, что связано с постелью, даже ту хлюпающую носом девчонку из Польско-Американского клуба дружбы он не отдаст, хоть она ему и двух слов не сказала, забрала двадцатку и была такова, немалые деньги по тем-то временам, и нос утирала платком, пока он наяривал, и пусть, все равно она что-то свое дала ему, пустила его туда, куда ему так необходимо было попасть, и это главное. А всякое разное другое, очень много всего, за что ты якобы должен быть благодарен, это все не то, не главное. Когда Гарри поднимается из глубокого плетеного кресла, весь кипя от возмущения, – без Шелли Лонг программу «Будем здоровы!» смотреть невозможно, не на этого же типа любоваться, у которого лоб, как у кроманьонца, он ему и никогда-то не нравился, – и идет на кухню насыпать себе еще кукурузных чипсов «Кистоун» (тут их не во всяком магазине найдешь, лучше сразу ехать в «Уинн-Дикси» на бульваре Пиндо-Палм), Гаррино сердце доверительно выстукивает ему тихий быстрый галоп, вроде того кружевного ритма, какой отбивали на ударных в эпоху свинга, когда в ход шла не только мембрана барабана, но и обод – и под конец замирающее насмешливое дзынь по тарелке: музыка его молодости. В такие минуты у него в груди возникает беспокойное ощущение какой-то спешки, переполненности. Не боль, просто странное чувство, дающее исподволь о себе знать откуда-то из глубин притаившегося у него внутри неблагополучия, думать о котором ему неприятно, как о непрожаренных, с кровью, бифштексах в сандвичах-«субмаринах», всю жизнь вызывавших у него содрогание и продававшихся навынос в «Придорожной кухне» на противоположной от магазина стороне шоссе 111 до того, как ее место заняла «Пицца-хат». Теперь при каждом резком движении он чувствует внезапный прилив крови, мгновенное удивление, легкий сдвиг в голове, отчего одна нога на какую-то долю секунды вдруг кажется короче другой. А боль – может, ему просто мерещится, но противное ощущение, будто ленты жгутами стягивают ему ребра, будто что-то пришито с внутренней стороны к коже, стало острее, жгучее, как если бы нить, которой пришито это что-то, сделалась теперь гораздо толще и раскалилась докрасна. Когда он вечером выключает свет, ему не нравится, как сильно запрокидывается назад голова, если он по привычке спит на одной подушке – как в яму проваливаешься, и не то чтобы в таком положении ему трудно дышать, просто почему-то теперь ему удобнее, не так тяжеловнутри, если он подпирает голову двумя подушками. Засыпая, он лежит на спине, Лицом в потолок. Можно повернуться на бок, но спать так, как он спал всю жизнь, распластавшись на животе и свесив ступни ног за край кровати, стало совершенно невозможно; ему страшно зарываться головой в гнездовище подкарауливающих его внизу багряных, расползающихся скользкими ужами, тронутых тленом мыслей. Как теперь с опозданием выясняется, теплое, маленькое, крепко сбитое тело Дженис хоть и похрапывало-попукивало порой, притулившись у него под боком, но зато она и охраняла его от целого полчища злобных гоблинов. И вот сейчас ее нет, и он спит один со своим сердцем и слушает, как оно пускается вскачь, спотыкаясь, когда что-нибудь внезапно нарушит его покой – то мальчишки перелезут через забор на поле для гольфа и ну давай там орать, то где-то в центре Делеона заблеет сирена, то авиалайнер с севера пролетит ниже обычного, заходя на посадку в аэропорту юго-западной Флориды, будоража вокруг себя ночное пространство. И он просыпается в лавандовом свете и потом ждет, когда понемногу замедляющийся ритм его сердца снова утащит его в толщу сна.
А сны у него сладкие, как запретное лакомство: разноцветные, яркие, с переизбытком действующих лиц вариации на темы разных ситуаций из прошлого, отложившиеся в клетках-хранилищах его мозга; какие-то комнаты, то как будто их маленькая гостиная на Виста-креснт, 26, с камином, которым там никто не пользовался, с лампой на основании из обрубка деревянного плавника, то старая кухня на Джексон-роуд, 303, с деревянным ледником и газовой плитой с сосочками синего пламени, с фарфоровой, местами потертой, доской стола – все слегка набекрень и все подновленное, и люди, множество людей, только возраст у всех перепутан: вот Мим с густо наложенными зелеными тенями вокруг глаз в возрасте их мамы, когда они с сестрой были детьми, вот Нельсон-карапуз выдвигается из-под машины в грязной ремонтной мастерской «Спрингер-моторс», и взгляд у него на перепачканном личике болезненно-тоскливый, а вот Марти Тотеро, и Рут, и даже безмозглая козявка Маргарет Коско тут как тут, тридцать лет имени ее не вспоминал, а поди ж ты, сохранилось в тайниках мозга так же ясно, как и ее худосочная городская бледность, которая запомнилась ему по тому эпизоду в китайском ресторане – они вчетвером сидели в кабинке, Рут рядом с ним, Маргарет напротив с мистером Тотеро (голова у него, как у издыхающего носорога, серая, с каким-то странным перекосом), так, вчетвером, они и сидят теперь в ресторане Вальгалла-Вилидж, на это ясно указывает путаный барельеф на тему викингов и богатый салат-бар, сколько тут всякой всячины под прозрачными пластмассовыми крышками, все яркое, разное, всех цветов радуги, как драгоценные каменья, как цветные мелки «Крейола», без которых не обходился в детстве ни один февраль, ни один его день рождения, другие подарки тоже были, но этот непременно – несколько выступающих один над другим рядов в коробке вкусно пахнущих воском новеньких мелков с заостренными кончиками – будто ряды зрителей на трибуне стадиона – в ярком февральском свете из окна, и сосульки, и непередаваемое чувство, что ты стал на год старше. Гарри неохотно пробуждается от этих сладких сновидений, словно череда миниатюрных картинок необходима ему как хлеб насущный, словно это некий многоцветный, тонко сработанный прибор, который нужен ему для поддержания жизни, так бедная Тельма зависела от аппарата искусственной почки. Просыпается он всегда лежа на животе, и только по мере того, как голова его постепенно проясняется и вновь воссоздает картину настоящего: фетрово-серые параллельные полоски, которые, смутно доходит до него, означают рассвет по ту сторону жалюзи, настойчиво лезущая в лицо прохлада утреннего свежего ветерка с залива, проникающего сквозь открытую дверь балкона, – только тогда его снова начинает грызть сознание своего одиночества и сердце снова вступает с ним в разговор. Иногда оно кажется таким маленьким, беззащитным, как ребенок, который, спрятавшись у него внутри, жалуется, что о нем все забыли, просит помочь ему, не бросать, а иногда это злодей, агрессор, интервент, предатель, тайком передающий секретные сведения на непонятном шифрованном языке, чужеродный паразит, от которого нет способа избавиться. Боль наносится ему теперь жестоко и расчетливо: враг набирает силу, оттачивает клинки.
Он записывается на прием к доктору Моррису. К его удивлению, ему назначают прийти почти сразу, через день после звонка. Кого-кого, а врачей тут пруд пруди, как старателей на Клондайке – не столько золота, сколько желающих его добыть, особенно в это время года, когда массового переселения престарелых иммигрантов с севера на юг еще не наблюдается. Доктор Моррис принимает в одной из многочисленных низких оштукатуренных лечебниц, что тянутся вдоль шоссе 41. В приемной всегда играет успокаивающая нервы тихая музыка, прибойным рокотом вплетается в нее шум машин за окнами. Со времени их последнего свидания доктор постарел. Какой-то стал весь согнутый, ногами шаркает, суставы пальцев распухли, артрит, видно, замучил. Щеки в обвислых складках, кажется, не совсем чисто выбриты; ноздри забиты черной шерстью. Сын доктора, «юный Том», розовый, гладенький, сорокапятилетний, встречает Гарри в холле и протягивает ему для пожатия толстую, усыпанную веснушками руку; на нем белый докторский халат, из-под которого торчат ярко-зеленые слаксы для гольфа. У него за стенкой своя приемная, и не сегодня-завтра он станет тут единовластным хозяином. Но пока старый доктор еще не хочет расстаться со своей клиентурой. Гарри пускается в путаные описания всех своих сложных ощущений. Нетерпеливым взмахом артритической руки доктор приглашает его пройти в смотровую. Там он велит ему раздеться до трусов, взвешивает его, укоризненно цокает языком. Затем сажает на кушетку, слушает стетоскопом грудь, постукивает по голой спине внимательными узловатыми пальцами и с важной серьезностью молча берет Гаррины руки в свои. Долго, внимательно разглядывает ногти, переворачивает ладонями вверх, изучает, недовольно хмыкает. Вблизи от него исходит печальный стариковский запах кожевенной лавки и плесени.