Текст книги "Кролик успокоился"
Автор книги: Джон Апдайк
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 44 страниц)
* * *
Делеонская городская больница широкого профиля представляет собой группу приземистых белых зданий, нанизанных на исходный стержень – бисквитного цвета постройку тридцатых годов с кровлей из испанской черепицы и декоративными гнутыми решетками на окнах. Больничный комплекс целиком занимает два квартала вдоль южной стороны Тамаринд-авеню, что тянется параллельно бульвару Пиндо-Палм, примерно с милю к северу от него. Дженис провела здесь весь остаток вчерашнего дня, и теперь уже знает, с какой стороны въезжать в многоэтажный парковочный гараж и каким стрелкам на полу следовать, чтобы из него выйти, – проходишь по забранному в стеклянный футляр пешеходному мостику на втором этаже, над кассовыми кабинками и рабочим асфальтовым пространством, и попадаешь во внутренний двор, вымощенный восьмигранными плитками, с олеандровой изгородью и выздоравливающими в сверкающих стальных креслах-каталках, потом спускаешься по ступенькам и входишь в вестибюль, где видишь ту же уличную толпу, пестрящую расовым многообразием (правда, у здешних белых лица и кисти рук выкрашены в густо-коричневый цвет), – все сидят в дремотном оцепенении, обложенные аккуратно увязанными тюками и большими пластиковыми мешками для мусора, в которые упакованы все их больничные пожитки. В вестибюле пахнет олеандром, мочой и освежителем воздуха.
Дженис в мягком, цвета лососины спортивном костюме с нежно-голубыми рукавами и такими же полосками на брюках возглавляет шествие, а Нельсон, Рой, Пру и Джуди, одетые уже по-дорожному для обратного перелета, поспевают за ней следом. Всего одного дня оказалось достаточно, чтобы Дженис обрела расторопность и прыть одинокой женщины, подле которой нет мужчины, чтобы задавать ей надлежащий темп. А кроме того, неизжитый остаток прежней любви – прежнего животного влечения, пробужденного к жизни многолюдьем и казенной обстановкой, чем-то напоминающей атмосферу школьных коридоров, где она впервые открыла для себя, что есть на свете такой Кролик Энгстром, старшеклассник и знаменитость, блондин ростом под потолок, и вообще не чета ей, ничем не приметной чернявенькой девятикласснице, – благодаря его вдруг ставшей очевидной природной недолговечности с новой силой и остротой фиксирует ее внимание на его теле. И не только его – ее собственном тоже. После его срыва она с горделивым удовлетворением постоянно отмечает упругое здоровье своего тела, его дерзкую, не по возрасту, прямоту, упрямое чудо его бесперебойной работы.
Дети напуганы. Рой и Джуди не знают, что им предстоит увидеть, когда они войдут к дедушке. Может, он превратился в какое-нибудь чудо-юдо, как в сказках про козни злых волшебников – там все время кто-то превращается то в жабу, то вообще в мокрую лужицу, только парок от нее подымается. А вдруг он всегда был злым и ужасным, вдруг нарочно притворялся добреньким и говорил с ними ласковым голосом, как серый волк в бабушкином платье, который задумал съесть Красную Шапочку? Приторные запахи антисептиков, всюду какие-то лифты, закрытые двери, стрелочки-указатели, люди в белых халатах с пластиковыми карточками на груди, в белых чулках и туфлях, и гулкий звук их собственных быстрых шагов куда-то все дальше и дальше по линолеумным полам, надраенным и натертым до такого невозможного блеска, что кажется, будто это водная гладь, чуть тронутая рябью, – от всего этого в детских животах разрастается предчувствие беды, страх, что это лабиринт, откуда им в жизни не выбраться, начищенная до блеска дорогая ловушка, где двери и клапаны открываются только в одну сторону. Словом, тот мир, который сооружают для себя взрослые, до того странный и непонятный, что нельзя исключить и злой умысел. Стоит очутиться в больнице, и тебе уже кажется, что никакого другого мира не существует. А всякие там пальмы, белый самолетный след в небе, провисшие электропровода и само синее небо, которые ты видишь сквозь оконное стекло, воспринимаются только как часть окна, часть западни.
Сводчатый вестибюль украшен двумя настенными панно: в одном его конце счастливые люди разного цвета кожи дружно работают в апельсиновой роще, над которой сияет еще одним круглым апельсином солнце, а в другом конце бородатые испанцы в латах обмениваются какими-то не совсем понятными дарами с полуголыми индейцами, а один индеец присел за колючим тропическим кустом и целится из лука. Намерения у него, знать, недобрые. Еще миг – и отважный первооткрыватель встретит свою смерть.
Очень худая неулыбчивая женщина за стойкой регистрации сверяется с компьютерной распечаткой, сообщает номер этажа и направляет их к нужному лифту. Вся семейка, все пять душ, засовываются в лифт и кое-как размещаются там, потеснив мужчину с букетом, который никак не может прочистить горло, хоть и не прекращает попыток, молоденького латиноамериканца с позвякивающими на лотке пробирками и даму средних лет с длинным подбородком и всклокоченной копной волос при инвалидном кресле-каталке, в котором сидит ее сильно состарившаяся копия, только у той, второй, волос поменьше и краска на них тоном поспокойнее. При каждой остановке лифта она выталкивает каталку наружу, чтобы дать желающим войти или выйти, а потом снова впихивает свой драндулет обратно. Джуди закатывает свои ясные зеленые глаза туда, где по идее должно быть небо, от возмущения, до чего же противные и неповоротливые эти взрослые.
Их этаж пятый, последний. Дженис поражена тем, насколько сестринский пост оборудован здесь примитивнее, чем в кардиореанимационном отделении. Там женщины в больничной униформе сидят забаррикадированные штабелями мониторов, и на каждом, конвульсивно дергаясь в такт сбивчивому биению больного сердца, ползет оранжевая линия – все пациенты как на ладони, хотя все они лежат в отдельных боксах с застекленной передней стеной, которые с трех сторон окружают сестринский пост; двери в некоторых боксах открыты, и, проходя, видишь одурманенного обитателя, который лежит в кровати под грудой тянущихся к нему трубочек; в других двери закрыты, но занавеси полностью не задернуты, позволяя ухватить в просвете две темные дырки ноздрей и треугольник запавшего рта в уже отключившейся голове; в третьих же занавески задернуты зловеще, наглухо, скрывая от досужих глаз какие-то отчаянные медицинские манипуляции. Она родила двоих детей и проводила в могилу двоих родителей, так что с больницами она волей-неволей знакома. Здесь, на пятом этаже, сестринский пост – это просто высокая стойка, да несколько рабочих столов, да маленький холл для посетителей, где можно подождать, пока разрешат зайти в палату, с жесткой ореховой скамьей и низеньким столиком, на котором разложены журналы с названиями вроде «Здоровье сегодня», «День женщины», «Сторожевая башня» и ежемесячник «Спасемся». Толстая негритянка с глянцевыми, туго заплетенными косичками, петлями выглядывающими из-под белой шапочки, с улыбкой притормаживает взволнованный табун Энгстромов.
– Пожалуйста, учтите, что в палате не должно находиться больше двух посетителей одновременно. Мистера Энгстрома только сегодня утром перевели из реанимации, так что бурные развлечения пока не для него.
Непонятно, что усмотрел Рой в ее широком лоснящемся лице и в затейливой прическе из множества косичек, только ее вид повергает его в оторопь; столько тут всего странного и непонятного, что ребенок не в состоянии выдержать этой последней капли и ударяется в рев. Его чернильно-черные глазенки сначала широко раскрываются, потом с силой зажмуриваются; гуттаперчевые губы оттянуты книзу, будто в рот ему попала хина. На первый его вопль в коридоре оборачивается сразу несколько голов – в этот предобеденный час у докторов и больничной обслуги полно всяких рутинных дел.
Пру забирает мальчика у Нельсона и утыкает его личиком себе в шею. Мужу она говорит:
– Может, все-таки тыпойдешь с Джуди в палату?
Лицо у Нельсона испуганно вытягивается.
– Я первым не пойду, не хочу. Вдруг у него бред или еще там чего. Мам, зайди лучше ты сначала.
– Не сходи с ума, ради Бога, – одергивает она его таким тоном, будто ей на плечи легла вся тяжесть вечного Гарриного недовольства их единственным сыном. – Я же с ним говорила по телефону всего два часа назад, и он был в полном порядке. – Тем не менее она берет девочку за руку, и они идут сверкающим, подернутым рябью коридором, высматривая нужный номер – 326. Это сочетание цифр кажется Дженис смутно знакомым. Когда? Где? В какой жизни?
Пру садится на жесткую скамью – подушки, наверно, нарочно сняли, чтоб не рассиживались тут без дела, – и пытается с помощью уговоров и покачиваний утихомирить Роя. Минут через пять, громко всхлипнув-икнув напоследок, он засыпает у нее на руках. Тяжелый и плотный клетчатый костюм, который она надела в дорогу, имея в виду, что летят они навстречу северо-восточной зиме, под ребенком мнется и жарит так, что хочется из него выскочить. Кондиционеры здесь, похоже, просто выключены, а температура воздуха на улице между тем опять перевалила за восемьдесят, – на десять градусов выше нормы для этого времени года. В качестве гостинца они захватили для Гарри свежий утренний номер «Ньюс-пресс», и пока они сидят и дожидаются, Нельсон раскрывает газету и начинает читать. Рейгану и Бушу вручают судебные повестки. В 1988 году количество убийств в штате снизилось. Владелец местной команды берет на себя оплату похорон крошки Эмбер.В отличие от бруэрского «Стэндарда» здесь на первой полосе обязательно есть цветная вставка – сегодня это зеленая карта Великобритании, на которой кружочком отмечен Локерби, и еще два снимка: на одном чемодан, на другом взрыв какого-то самолета. По данным отчета, использовано сложное взрывное устройство.
– Нельсон, – говорит Пру вполголоса, чтобы не разбудить Роя и чтобы не услышали сестры. – Знаешь, мне не дает покоя одна мысль.
– Да?.. Не тебе одной.
– Я вовсе не имею в виду наши с тобой отношения. Кое-что другое для разнообразия. Как ты считаешь, могло ли так случиться, что... Нет, язык не поворачивается сказать.
– Сказать что?
– Т-сс. Не так громко.
– Черт возьми! Дашь ты мне газету почитать? Вроде теперь уже точно установили, от какой бомбы взорвался самолет «Пан-Ам».
– Это было первое, что пришло мне в голову сразу же, но я все гнала от себя эти мысли, а вчера ты уснул как убитый и мы так и не поговорили.
– Да, меня вечером как подкосило. За последние недели это была первая ночь, когда я нормально спал.
– Ты же знаешь почему. Вчера у тебя был единственный день без кокаина, первый за все эти недели.
– Вот глупости! При чем тут это? Мой организм и кокс прекрасно ладят друг с другом. Я сломался, потому что у меня отец чуть не помер, это, знаешь ли, действует на психику. В том смысле, я хочу сказать, что сегодня он, а следующий кто? Мне еще не столько лет, чтобы терять отца.
– Ты сломался, потому что твой организм остался без препарата, в кои-то веки. Ты ведь все время живешь под жутким нервным стрессом, и виноват в этом твой наркотик.
– Виновата в этом вся моя поганая психованная жизнь – вся жизнь пошла наперекосяк с тех пор, как мы вместе; виновата в этом моя святоша-жена, у которой к сексу позывов, как у замороженного йогурта; дети у нее уже есть, а больше ей ничего не надо.
Рот у Пру, когда она злится, так напрягается, что над верхней губой появляется ряд вертикальных морщинок, точно полоска усов. Приглядевшись, замечаешь, что едва приметные, как паутинка, усики у нее и правда есть. Лицо ее, когда она уязвлена и сердита, словно щит, выставленный ему навстречу, крепдешиновая кожа под глазами мертвенно-белая, как и ниточка пробора в волосах, ее гневный шепот отработан до последней модуляции – колея, слава Богу, наезженная. Все это он уже не раз слышал.
– С какой это стати я должна рисковать жизнью, спать с тобой, торчок ты несчастный, думаешь, я прямо мечтаю заразиться СПИДом из-за твоих грязных игл или какой-нибудь шлюхи накоксованной, почем я знаю, с кем ты там путаешься до двух часов ночи!
Рой жалобно пищит, уткнувшись ей в шею, а две молоденькие сестрички за стойкой поста демонстративно шелестят бумагами, чтобы не подумали, будто они подслушивают.
– Сучка безмозглая, вот ты кто, – говорит Нельсон ровным тихим голосом и при этом чуть улыбается, как если бы сказал что-то приятное, – я никакими иглами не колюсь и никаких накоксованных шлюх не заваливаю. Я, честно говоря, даже не знаю, что такое «накоксованная шлюха». Сама-то ты знаешь?
– Называй их как тебе угодно, только избавь меня от их заразы.
По-прежнему не повышая голоса, почти ласково, он говорит:
– С чего это мы стали такие важные и неприступные, интересно знать? Откуда вдруг такое чистоплюйство прорезалось? Небось когда тебя это устраивало, ты свои принципы куда подальше засовывала и сама торчала за милую душу. А отправить Мелани со мной в Бруэр, чтоб она там вертела передо мной задом, лишь бы я никуда не сбежал? Очень благородно! Это ж до какого цинизма надо дойти – лучшую подругу под своего мужика подкладывать.
Он находит даже определенное, привычкой объясняемое удовольствие, когда видит женино белокожее, растянутое временем вширь лицо-щит с этими сердитыми усиками морщинок, с гневно собранным в треугольник челом, лицо, которое придвинулось к нему в упор, заслоняя от него большую часть видимого пространства. Оно словно отсекает все, что таит угрозу, что находится за краем. Она говорит без всякого запала, как будто догадывается, что ее попросту провоцируют для собственного развлечения:
– Все это говорено-переговорено миллион раз, Нельсон Энгстром, мне и в голову не могло прийти, что ты залезешь в кровать к Мелани, я думала сдуру, что ты влюблен в меняи поехал утрясать отношения с родителями. – Обмен взаимными претензиями – занятие довольно мерзкое и однообразное, от него уже у обоих оскомина, но в то же время это что-то знакомое, привычное – тут он всегда может укрыться, как в гнездышке. Так и по ночам, когда они оба крепко спят и она тянется к нему длинной, пушистой рукой, обхватывая его взмокшую от пота грудь, он придвигается к ней теснее, сворачивается в клубок, вжимается задом в мохнатенькую складку.
– Я и утрясал, – говорит он, теперь уже откровенно ее поддразнивая. – Так что ты там начала такое говорить?
– О чем?
– О чем-то, что ты хотела мне сказать, но не смогла, поскольку я уснул, потому что, как ты считаешь, я вопреки обыкновению не был накачан. – Он откидывает голову назад, упирает ее в спинку скамьи и вздыхает, как давно не вздыхал, с усталой скукой – что значит чистая кровь, без привычных добавок. Стоит иногда сойти вниз, чтобы лучше оценить, в каких высотах ты обычно обретаешься. – Господи, – говорит он, – скорей бы уж вернуться к нормальной жизни. Насчет вчерашнего дня ты в общем и целом угадала: мне было никуда не рыпнуться, мама ведь схватила машину, как только вы приехали. А в пределах Вальгалла-Вилидж, кроме геритола [75]75
Богатый железом лекарственный препарат, который принимают обычно люди пожилого возраста.
[Закрыть], разжиться нечем.
Ее голос по-семейному сочувственно смягчается.
– Вот таким я тебя люблю, – признается она. – Таким, как ты есть. Без добавок. – Его опрятный напряженный профиль со следами усталых раздумий, залысины на висках, уравновешенные торчащими над губой усиками, кажутся ей сейчас почти красивыми. А мелькающие в его крысином хвостике седые волосы вызывают щемящее чувство, будто это ее вина, что они появились.
По прощающим интонациям Пру он все с той же вялой истомой отмечает, что она еще не готова поставить крест на их браке. Ее запаса терпения хватит еще надолго. Так что руки у него покамест развязаны.
– Я всегда одинаковый, – возражает он. – И вообще, я могу принимать, могу не принимать, как решу. Вчера, да, может, ты и права, просто из уважения к предку или еще не знаю почему. Словом, решил воздержаться. Никто не хочет понять простую вещь – бросить можно в любой момент.
– Надо же, – говорит Пру, мягкости в ее голосе заметно поубавилось. – Мой муж, оказывается, то самое исключение, которое подтверждает правило.
– Нам что, больше поговорить не о чем?
– Да, так я про тот странный случай, – начинает она, решившись, – про то, как Джуди накрыло парусом. Парус-то ведь совсем небольшой, маленький, разве нет? Ты сам знаешь, плавает она прекрасно. Как думаешь, не может ли быть...
– Не может ли быть чего?
– Что она просто разыгрывала деда, нарочно от него спряталась, а силы-то не рассчитала, а?
– И он по ее милости чуть не помер? Что за мысли! Бедный папа. – Профиль Нельсона улыбается; усы почти касаются основания его прямого маленького воспаленного носа. – Не думаю, – произносит он. – У нее бы пороху не хватило. Представь на минуту, как ей, наверно, было страшно – берега почти не видно, кругом акулы, фантазия-то детская. Нет, не стала бы она в игры играть.
– Но мы же толком не знаем, как там все происходило – быстро, долго, сколько секунд прошло. У детей ведь сознание устроено иначе, чем у нас, а твой отец все время над ней подтрунивает. Вспомни, как он с ней говорит. Она могла сделать это не со зла, а чисто по-детски воспользоваться случаем, чтобы в отместку подразнить его, отплатить ему той же монетой.
Улыбка теперь обнажает его мелкие, с наклоном назад зубы, которые всегда имеют сероватый оттенок, как бы яростно он ни драил их щеткой, ни чистил специальной нитью, ни обрабатывал особыми, укрепленными на ручке зубной щетки, конусовидными резиновыми насадками, прежде чем улечься в постель.
– Я знал, что ничего путного из его затеи не выйдет, – за каким дьяволом тащить ребенка в море, если сам ни бельмеса в лодках не понимаешь? – ворчит он. – Так ты говоришь, он тешит себя тем, что спас ей жизнь?
– Когда он лежал на берегу, пока не пришли санитары – нам показалось, их не было целую вечность, хотя они уверяли, что прошло всего семь минут, – вид у него был довольный, как будто у него легко на душе, несмотря на страшную боль и одышку. Он все пытался шутить, рассмешить нас хотел. Сказал мне, что ногти на ногах пора покрасить заново.
Мечтательно прикрытые глаза Нельсона вдруг открываются, и он неподвижно смотрит прямо перед собой, но не на противоположную стену, где висит портрет какого-то богатея, на чьи деньги была выстроена больница, а куда-то мимо, в прошлое.
– У меня была сестренка, совсем кроха, понимаешь? – говорит он. – Она утонула.
– Да, верно. Как мы могли об этом забыть?
Он еще какое-то время смотрит в пространство невидящим взором и потом говорит:
– То-то он был доволен – хоть эту спас.
И действительно, для Гарри, который лежит на спине, напичканный лекарствами, опутанный проводами и трубками, в безгоризонтном, сплошь белом пространстве, видеть девчушку живой и неповрежденной в ее совершенстве, сквозящем в каждом рыжем волоске, в каждой веснушке, в длинных ресничках, разделенных будто бы строкоотливной типографской машиной на интервалы в один пункт, – величайшая радость. Она попала в капкан семейного проклятия и – уцелела! Она сегодня покидает Флориду живая.
В том коллапсе, что случился с ним двадцать шесть часов тому назад, была и своя благодать: начиная с первой минуты, когда он лежал, беспомощный, на песке, точно медуза, под красным небом, его не покидало ощущение, что он целиком и полностью передан в чьи-то руки, что он, незрячий, терзаемый болью, – тот, вокруг кого вертится весь мир душевного беспокойства и профессионального внимания, и это ощущение в каких-то его потаенных глубинах было как возвращение домой после целой жизни неизвестно кем присоветованных ему ненужных скитаний. Проваливаясь в бездну, он воспринимал мир вокруг себя как нечто газообразное и возносящееся ввысь – серьезные, участливые лица санитаров, докторов и медсестер, выпущенные для оказания ему экстренной помощи, как облако праздничных воздушных шариков. Все его тяготы отлетели от него в этой светом пропитанной больнице, в этом вполне деловом заведении, где чудеса совершаются в рабочем порядке, даже если и не за просто так. Его уже избавили от катетера, и теперь единственная его проблема в том, что без конца возникает потребность помочиться (всё эти растворы, которые вливают в него через капельницы!), чуть накренившись, в подставленное судно, да так, чтобы при этом не выдернуть шланг от капельницы, провода от кардиомонитора и кислородные трубочки, всунутые ему в ноздри.
Есть, правда, еще одна маленькая проблема – туман: футбольный [76]76
Имеется в виду американский футбол.
[Закрыть]матч, который он мечтал посмотреть, повторная встреча между «Филадельфийскими орлами» и «Чикагскими медведями» на Солдатском поле в Чикаго, идет сейчас на экране телевизора, укрепленного на бежеватой металлической консоли в каких-нибудь двух футах от его лица, но игра, начавшись в двенадцать тридцать, по ходу дела все тускнеет и тускнеет, постепенно поглощаемая «беспрецедентным» туманом, наползающим на поле со стороны озера Мичиган. Телерепортаж мало-помалу свелся к комментарию того, что попадает в поле зрения боковых камер; зрители на трибунах и комментаторы в своей кабине видят даже меньше, чем одурманенный Кролик из больничной койки. «Ах, как артистично забирает кто-то мяч», – сообщает зрителям бывший футболист Терри Брэдшоу, если точно, тот самый Брэдшоу, у которого в матче на Суперкубок в начале восьмидесятых прямо из-под носа, как в цирке, увел мяч везунчик Сталворт. Где-то высоко, в тумане, толпа ревет и стонет невпопад с тем, что происходит на телеэкране, пытаясь следить за игрой по электронному табло. Ведущие репортаж – один черный, с лягушачьими глазами навыкате (не этот ли женился на телевизионной жене Билла Косби?), другой белый с отечным лицом – похоже, до глубины души возмущены поведением Господа Бога: как так, мешать работе «Си-би-эс», испортить такое телешоу, за каждую минуту которого спонсоры платят миллионы долларов и которого с надеждой ждали миллионы болельщиков. Они поочередно задают вслух один и тот же вопрос: почему официальные лица не отменят матч и не перенесут его на другой день? Сам-то Гарри считает туман проявлением высшей милости, поскольку когда он начал вползать на поле, «Орлы» выглядели бледновато: два великолепно отданных Каннингэмом паса пропали впустую из-за тупейшей игры Энтони Тони, а потом еще этот птенец необстрелянный, Джексон, сумел упустить передачу, а ведь был в такой позиции! Игра, все это мельтешение в тумане, – ребята в наплечниках выдвигаются откуда-то из ничего и туда же возвращаются – не лишена своеобразной красоты, неуловимо связанной с новым положением Кролика в качестве неподвижного центра некоего нового мира, причем связь эта самая непосредственная, личная. Ведущие знай талдычат свое: не видали они, дескать, ничего подобного, в жизни своей не видали.
До него не сразу доходит, что он должен сам что-то изображать в угоду своим посетителям, – недостаточно просто лежать и воспринимать их появление как очередную телепрограмму. Пока идет реклама – здоровенный черный детина демонстрирует исключительную пригодность для спортсменов пива «Миллер», запросто поднимая бильярдный стол и закатывая, как догадывается зритель, все шары в лузу, – он переводит взгляд вниз, на оживленное личико Джуди, такое чистое, лучистое, без единого изъяна, как новенький часовой механизм, и говорит ей заговорщицки:
– Зато теперь мы с тобой знаем, как надо, правда, Джуди? Знаем, как надо менять галс.
– Да – ножницы! – подтверждает девочка, делая руками движение крест-накрест. – Румпель к парусу.
– Все верно, – говорит он. – Только разве не отпаруса?
Мысли у него затуманены. Голос звучит как чужой, чей-то незнакомый гнусавый, сиплый голос; глотку дерет от манипуляций, которые с ним производили, когда его доставили в больницу, – что-то связанное с кислородом, он тогда понимал все очень смутно, а потом, благодаря какой-то гадости, которую ему впопыхах впрыснули, и вовсе вырубился.
– Гарри, а что говорят врачи? – спрашивает Дженис. – Что дальше-то? – Она сидит в кресле подле его постели, точнее, в кресле-каталке новой конструкции, с виниловой обивкой, которое чем-то смахивает на любимое кресло Фреда Спрингера, только то было неподвижное, а это еще и ездит. Лоб у нее имеет выражение обалдело-встревоженное, рот – тупоумная щель, темный, в полдюйма, проем. В своем двуцветном спортивном костюме и громоздких «адидасах» на ногах она похожа на чемпиона по игре в шар среди старшей возрастной категории; лицо у нее от избытка солнца задубело, возле скул намечаются два валика. Нежная кожа под бровями начинает собираться в складки. В старости мы все больше покрываемся ухабами и рытвинами.
– Один лекарь заявил мне, что у меня сердце атлета, – отвечает ей Гарри. – Чересчур большое. То есть это с наружной стороны оно чересчур большое, а с внутренней, наоборот, маленькое. Слишком толстая мышца. Сердце-то не атласная подушечка к Дню святого Валентина, чтоб ты знала, а сплошная мышца. Оно качает кровь с таким вроде как разворотом. – Используя в качестве наглядного пособия свой кулак, он демонстрирует малочисленной аудитории, как это происходит: удар, пауза, удар, пауза. Джуди зачарованно смотрит на экран монитора, который самому ему не виден; однако он предполагает, что усилия, прилагаемые им ради этой маленькой демонстрации, тотчас фиксируются на кардиограмме. Дженис тоже уставилась на экран, и четыре их глаза, поблескивая, отражают электронное мельтешение, а оба одинаково полураскрытых рта темнеют двумя неотличимыми друг от друга проемами. Прежде он не замечал в их внешнем облике ни единой черточки фамильного сходства. Покуда они смотрят, он продолжает давать пояснения: – Мне в сердце собираются загнать контрастное вещество – для этого в какую-то артерию в паху введут длинную трубку и тогда уже скажут наверняка, в чем причина всех моих неприятностей, а пока, по первому впечатлению, врачи считают, что по крайней мере одна из коронарных артерий у меня закупорена. Свиных отбивных переел, а до этого, в юности, перестарался на спортивной площадке. Ну, да не беда, дело поправимое. Такие времена настали, что шунтировать научились абсолютно всё, – им шунт поставить, что водопроводчику трубу заменить. За последний десяток лет медицина, говорят, научилась творить чудеса.
– Тебе будут делать операцию на открытом сердце? – встревожилась Дженис.
Изображавший работу сердца кулак кажется страшно тяжелым; он осторожно опускает его рядом с собой на простыню и на миг закрывает глаза, чтобы избавить себя от лицезрения обеспокоенной женушки.
– Пока нет. Потом, возможно. Это один вариант. Другой – катетер с баллончиком. Когда катетер проникает в закупоренную артерию, баллончик раздувают, и бляшке капут. Бляшка – так это у них называется, от бляхи, что ли? Я-то думал, бляха это вроде почетного знака за особые заслуги. – Кролика все время подмывает рассмеяться – Дженис не понять, какой безмятежный покой воцарился у него в грудной клетке благодаря закачанным в него лекарствам, какое это чудное ощущение – оказаться наконец в центре неподвижности. Обезболивающее, антикоагулянт, транквилизатор, сосудорасширяющее и мочегонное – все это капает, капает сверху в его организм, раскрашивая больничную реальность в розовые тона благодушно-приподнятого настроения. Ему нравится непрерывность действа – то у него берут кровь, то измеряют давление, то проверяют аппаратуру, капельницы, – и нравится череда сменяющих друг друга крепеньких, ничем не пахнущих молодых особ в накрахмаленных хлопчатобумажных одеждах с кожей цвета населения всех существующих на свете континентов, которые хлопочут над его беспомощной плотью, волнующе сочетая в своей манере держаться подчеркнутую почтительность и грубую бесцеремонность, и на всех хорошеньких мордашках такое сугубо профессиональноевыражение, ну точно как у актрис на сцене или у гейш в чайном доме. В его нынешнем очумелом состоянии небольшая белостенная палата кажется ему театральной декорацией со множеством входов-выходов, притом в самых неожиданных местах. Палата полуотдельная – за занавесом скрывается его сосед; с утра он все что-то бормотал, стонал, его чистило, но потом затих, видно, успокоился, а может, умер, кто знает? Однако для Гарри спектакль продолжается, и на сцену выходит очередной актер. – О, доктор пришел! – сообщает он Дженис. – Можешь сама его расспросить обо всем, что тебя интересует. Я пока посмотрю матч, а Джуди подежурит у монитора. Как увидишь ровную линию, сразу мне скажи, ладно, Джуди?
– Деда, не шути так, – пеняет ему славная девчушка.
Врач-кардиолог – монументальный краснорожий иммигрант из Австралии, которого зовут доктор Олмен. У него крупный нос крючком, ослепительно белые зубы и прямые выгоревшие волосы. За годы благополучной флоридской жизни его родной рубленый акцент уступил место южной манере растягивать слова. Доктор берет узкую коричневую ручку Дженис в свою толстую красную лапищу, и оба они в глазах Кролика становятся, так сказать, его кардиородителями – встревоженная маленькая орехово-коричневая мать и внешне невозмутимый, рассудительный отец.
– Здоровье-то ваш молодец подзапустил, – говорит ей доктор Олмен, – придется научить его, как нужно правильно о себе заботиться.
– Но что, что именно не в порядке у него с сердцем? – желает знать Дженис.
– Обычное дело, мэм. Утомленное, одеревеневшее, забитое всякой дрянью сердце. Словом, типичное, с учетом возраста, материального положения и прочего, американское сердце.
По телику показывают знакомую, неуместно напористую и чем-то немного смущающую его рекламу калифорнийского вина галло: суть ее в том, что некий типчик идет знакомиться с девушкой по объявлению и вдруг узнает в ней продавщицу из винной лавки, с которой он советовался, какое вино ему лучше всего купить для первого свидания.
– Насколько мы можем судить без данных катетеризации сердца, – излагает доктор Олмен, – основное нарушение достаточно стандартное – сужение левой передней нисходящей артерии, этой, образно говоря, рабочей лошадки всей сердечно-сосудистой системы. По счастью, у него, по-видимому, неплохо развиты коллатерали, проще говоря, обводные пути кровообращения, на них-то он и продержался. Понимаете, мэм, когда сердце начинает испытывать кислородное голодание, оно усиленно пытается разработать вспомогательные русла, которые могли бы снабжать кровью сердечную мышцу. Кроме того, прослушивается слабый шум – он может означать небольшой стеноз клапана аорты. Картина в целом не ах, но видали мы и похуже!
Дженис смотрит на мужа чуть не с гордостью.
– Ой, Гарри! Ты же и правда сколько раз говорил – то у тебя колет, то дышать трудно, а мне и в невдомек было, что это все так серьезно!Ты никогда по-настоящему не жаловался.
– Какое блаженство!– мечтательно вздыхает девица из телерекламы под конец свидания, глаза ее словно две лучистые звездочки, само лицо в мягком романтическом фокусе; дураку ясно, что постели им не избежать, если не в первое свидание, так во второе наверняка, как ясно и то, что потом они поженятся и будут жить долго и счастливо – все благодаря бутылке галло.