355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Джоди Линн Пиколт » Уроки милосердия » Текст книги (страница 7)
Уроки милосердия
  • Текст добавлен: 21 октября 2016, 18:53

Текст книги "Уроки милосердия"


Автор книги: Джоди Линн Пиколт



сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 29 страниц) [доступный отрывок для чтения: 11 страниц]

Сейдж

Когда на следующий день я прихожу на работу, в кухне уже кто-то хозяйничает. Настоящий бегемот, а не человек: ростом выше метра восьмидесяти, с татуировкой на предплечье в стиле племени маори. Когда я вхожу, он как раз режет пластами тесто и с невероятной меткостью бросает его на весы.

– Привет, – произносит он чудаковатым голосом, который никак не вяжется с его внешностью. – Как делишки?

В моей голове пусто – слова, необходимые для поддержания разговора, словно сквозь сито просеялись. Я настолько удивлена, что даже забываю прикрыть шрам.

– Вы кто?

– Кларк.

– Что вы здесь делаете?

Он смотрит на стол, стены – куда угодно, только не на меня.

– Булочки к ужину.

– Мне так не кажется, – отвечаю я. – Работаю здесь я одна.

Кларк не успевает ответить, как в кухне появляется Мэри. Рокко явно предупредил ее о моем приходе. Сам он приветствовал меня у входа в булочную загадочным высказыванием: «Странствовать жаждешь? Иль хочешь вязать научиться? Кажется, время настало».

– Вижу, с Кларком ты уже познакомилась. – Она улыбается гиганту, который с молниеносной скоростью формует булочки. Интересно, он рылся в моих проферментах? Разглядывал таблицы? Такое чувство, будто он копался в моем ящике с бельем. – Кларк работал в булочной «Король Артур» в Норвиче, штат Вермонт.

– Вот и чудесно! Пусть туда и возвращается.

– Сейдж, Кларк здесь, чтобы тебе помочь. Освободить от некоторых нагрузок.

Я беру Мэри под руку и разворачиваю так, чтобы Кларк меня не слышал.

– Мэри, – шепчу я, – не хочу я никакой помощи.

– Возможно, – отвечает она. – Но помощь тебе необходима. Пойдем прогуляемся?

Я едва сдерживаю слезы и неудержимое желание закатить истерику – меня одновременно душат и злость, и обида. Да, я взяла выходной, не предупредив начальницу, но я сама нашла себе замену. И даже если я поменяла меню, тоже предварительно с ней не посоветовавшись, хала, которую я испекла, была пропитанной, вкусной, словом, идеальной. Но больше всего я расстроилась из-за того, что считала Мэри своей подругой, а не просто начальницей, отчего ее политика нетерпимости еще более потрясает.

Она ведет меня мимо малочисленных посетителей булочной, которых выпроваживает Рокко. Проходя мимо кассы, я отворачиваюсь от него. Мэри сообщила Рокко, что собирается от меня избавиться? Неужели теперь он стал ее доверенным лицом, каким раньше была я?

Я следую за ней через стоянку, выхожу в ворота храма, поднимаюсь по ступеням для покаянных молитв, и мы оказываемся у пещеры, где Джозеф признался мне, что он нацист.

– Ты меня увольняешь? – не выдерживаю я.

– С чего тебе такое пришло в голову?

– Не знаю. Возможно, потому, что мистер Чистюля в моей кухне печет мои булочки к ужину. Поверить не могу, что ты вместо меня наняла какого-то бездельника с хлебозавода…

– Булочную «Король Артур» едва ли можно назвать хлебозаводом, а Кларк не претендует на твое место. Он здесь только для того, чтобы тебе стало немного легче. – Мэри присаживается на гранитную скамью. У нее пронзительные голубые глаза, особенно на фоне сиренево-голубого аконита. – Сейдж, я просто пытаюсь тебе помочь. Не знаю, то ли это усталость, то ли чувство вины, то ли что-то еще, но в последнее время ты сама не своя. Ты стала какой-то рассеянной.

– Но я все равно выполняю свою работу. Выполняла, – возражаю я.

– Вчера ты напекла двести двадцать плетенок.

– А ты их пробовала? Поверь мне, покупатели нигде не попробуют такой халы.

– Но им пришлось бы идти в другую булочную, если бы они захотели ржаного хлеба. Или хлеба на закваске. Или обычного пшеничного. Или любого другого хлеба, который ты решила не печь. – Голос ее становится невероятно мягким. – Я знаю, что это ты уничтожила хлеб с Иисусом, Сейдж.

– Господи!

– Я молилась об этом. Этот хлеб был ниспослан для того, чтобы кого-то спасти. И теперь я вижу, что этот человек – ты.

– Потому что я прогуляла работу? – спрашиваю я. – Мне нужно было навестить бабушку. Она неважно себя чувствовала.

Я изумляюсь, как быстро научилась лгать. Одна ложь накладывается на другую, как слои краски, и ты уже не можешь вспомнить, каким цвет был изначально.

Может быть, Джозеф и сам начал верить, что он именно тот человек, которым его считают окружающие. И возможно, именно это и заставило его сказать правду.

– Сейдж, посмотри на себя, ты витаешь где-то в облаках! Ты вообще меня слушаешь? Выглядишь ты ужасно. Волосы похожи на воронье гнездо, и сегодня ты, наверное, вообще не умывалась, а под глазами такие черные круги, будто у тебя проблемы с почками. Ты сгораешь, как свеча, с обоих концов: по ночам работаешь здесь, а днем совершаешь прелюбодеяние с тем проститутом. – Мэри хмурится. – Как правильно назвать мужчину-проститутку?

– Долбанутый, – подсказываю я. – Послушай, я знаю, что у нас по поводу Адама разные взгляды, но ты же не взбеленилась, когда Рокко спросил, каким удобрением лучше подкармливать кусты конопли…

– Если бы он пришел обкуренным на работу, я бы взбеленилась, – настаивает на своем Мэри. – Можешь не верить, но я не считаю тебя распущенной из-за того, что ты спишь с Адамом. Если честно, мне кажется, что в глубине души это так же гнетет тебя, как волнует меня. И возможно, именно потому ты так увлеклась личной жизнью, что это мешает твоей работе.

Я смеюсь. Да, мои мысли заняты мужчиной. Только так уж получилось, что ему больше девяноста лет.

Неожиданно в голове рождается мысль, хрупкая, как бьющаяся о стекло бабочка: «А что, если все ей рассказать?» А что, если поделиться этим грузом, признанием Джозефа, с кем-то еще?

– Возможно, я действительно немного расстроена. Но Адам тут ни при чем. Дело в Джозефе Вебере. – Я смотрю ей прямо в глаза. – Я кое-что о нем узнала. Нечто ужасное. Мэри, он нацист!

– Джозеф Вебер? Тот самый Джозеф Вебер? Тот, который оставляет двадцать пять процентов чаевых и всегда делится половинкой своей булочки с собакой? Тот самый Джозеф Вебер, которому в прошлом году Торговая палата присвоила звание «Добрый самаритянин»? – Мэри качает головой. – Вот об этом-то я тебе, Сейдж, и толкую. Ты перетрудилась. У тебя в голове все перепуталось. Джозеф Вебер – милый старик, которого я знаю уже лет десять. Если он нацист, милая, то я Леди Гага.

– Но, Мэри…

– Ты кому-нибудь еще об этом говорила?

Я тут же думаю о Лео Штейне.

– Нет, – лгу я.

– Вот и хорошо, потому что, по-моему, это не повод для сплетен.

У меня такое чувство, будто весь мир смотрит через не ту линзу телескопа, и я единственная, кто способен видеть все четко.

– Я не обвиняю Джозефа, – в отчаянии продолжаю я, – он сам мне признался.

Мэри поджимает губы.

– Пару лет назад ученым удалось перевести какой-то древний текст, который, как они предполагали, был Евангелием от Иуды. Они утверждали, что информация, изложенная с точки зрения Иуды, перевернула бы весь христианский мир с ног на голову. Иуда уже не предстает в роли самого подлого в мире предателя, а преподносится единственным доверенным лицом Христа, которое исполнило его волю: Иисус знал, что умрет, и выбрал Иуду, чтобы довериться ему.

– Ты должна мне верить!

– Нет, – спокойно отвечает Мэри, – я тебе не верю. И тем ученым тоже не поверила. Потому что две тысячи лет история говорила, что Иисуса – который, между прочим, Сейдж, был хорошим парнем, как и Джозеф Вебер, – Иуда предал.

– История не всегда права.

– Но нужно с чего-то начать. Если человек не знает, откуда он произошел, как, скажи на милость, он узнает, куда ему стремиться? – Мэри заключает меня в объятия. – Я поступаю так, потому что люблю тебя. Иди домой. Недельку поспи. Сходи на массаж. В горы. Проветрись. А потом возвращайся. Твоя кухня будет тебя ждать.

Я еле сдерживаю слезы.

– Пожалуйста, – молю я, – не лишай меня работы! Это единственное, что я пока не испортила в своей жизни.

– Я не лишаю тебя работы. Хлеб продолжает оставаться твоим. Я взяла с Кларка обещание, что он будет использовать твои рецепты.

Но я сейчас думаю о надрезах.

Во времена коллективных печей люди приносили тесто из дома, чтобы испечь хлеб вместе с остальными жителями деревни. Как можно было отличить, где чья буханка, когда их доставали из печи? Только по тому, как они были надрезаны. Когда надрезаешь тесто, убиваешь двух зайцев: указываешь буханке, где открыться, и позволяешь ей расти изнутри. А еще надрезы позволяют каждому пекарю оставлять свой фирменный знак. Я, например, надрезаю багеты пять раз, самый длинный надрез делаю в конце.

Кларк так делать не будет.

Скажете, глупость, наши покупатели даже не обратят на это внимание, но это моя подпись. Моя печать на каждой буханке.

Пока Мэри спускается по Святой лестнице, я гадаю, не в этом ли кроется еще одна причина, по которой Джозеф Вебер доверился мне: если прятаться довольно долго, стать привидением среди живых, можно навсегда исчезнуть, и никто даже не заметит. Человеку свойственно заботиться о том, чтобы след, который он оставил, кто-нибудь увидел.

– Не знаю, что сегодня на тебя нашло, – говорит Адам, когда я скатываюсь с него и замираю, уставившись в потолок. – Но я чертовски благодарен.

Я бы не назвала то, что сейчас между нами было, занятием любовью; скорее, это попытка заползти Адаму под кожу, раствориться в нем. Мне хочется затеряться в нем, чтобы от меня ничего не осталось.

Я глажу пальцами его грудь.

– Ты не находишь меня странной в последнее время?

Он улыбается.

– Нахожу, особенно в последние полчаса. Но меня полностью устраиваешь новая ты. – Он смотрит на часы. – Мне пора.

Сегодня Адам проводит буддистскую похоронную церемонию в японской семье и предварительно подготовился, чтобы соблюсти все традиции. Девяносто девять и девять десятых процента японцев кремируют, сегодняшний его покойник не исключение. Вчера совершали поминальный обряд.

– Может, останешься хотя бы ненадолго? – прошу я.

– Нет, у меня работы по горло, – отвечает Адам. – Боюсь, как бы не напортачить.

– Ты кремировал уже сотни умерших, – возражаю я.

– Да, но для японцев это целая церемония. Мы не просто, как обычно, перемалываем остатки костей, существует определенный ритуал. Члены семьи берут фрагменты костей специальными палочками и кладут их в урну. – Он пожимает плечами. – Кроме того, тебе необходимо выспаться. Осталось всего несколько часов, прежде чем ты опять пойдешь готовить пончики.

Я натягиваю одеяло до подбородка.

– Если честно, я взяла пару выходных, – говорю я, как будто изначально это была моя идея. – Чтобы попробовать новые рецепты. Провести инвентаризацию имущества.

– Что же Мэри будет продавать, если ты здесь?

– Меня подменяет один парень, – отвечаю я, в очередной раз поражаясь, как гладко выходит у меня лгать и какое после этого остается послевкусие. – Кларк. Думаю, он справится. А еще это означает, что я поживу как нормальный человек, с нормальным распорядком дня. Знаешь, ты мог бы остаться на ночь. Было бы очень приятно заснуть рядом с тобой.

– Ты постоянно засыпаешь рядом со мной, – замечает Адам.

Но речь о другом. Он ждет, пока я отключусь, как свет, потом принимает душ и на цыпочках покидает мой дом. Сейчас я хочу того, что другие воспринимают как само собой разумеющееся: возможность почувствовать, как ночь затягивает нас своим лассо. Хочу спросить: «Ты завел будильник?» Хочу сказать: «Напомни мне, что у нас заканчивается зубная паста». Хочу, чтобы наше проведенное вдвоем время было не настолько насыщенным романтикой, а просто банально скучным.

Я обнимаю Адама и зарываюсь лицом в его грудь.

– Было бы здорово представить, что мы с тобой давным-давно женаты, разве нет?

Он высвобождается из моих объятий.

– Мне притворяться не нужно, – отвечает он, встает с кровати и направляется в ванную.

Как будто я и без него не помню! Я жду, пока польется вода, отбрасываю одеяло и бреду в кухню. Наливаю себе стакан апельсинового сока и сажусь за ноутбук. На экране таблица, по которой я делала опару, когда только-только вернулась домой из булочной. Если я не работаю в «Хлебе нашем насущном», это совсем не означает, что я не смогу усовершенствовать свои рецепты на собственной кухне.

Опара подходит на кухонном столе – нужна еще пара часиков, чтобы она перебродила, но сверху уже образовалась пена, похожая на шапку в кружке пива. Я закрываю свои таблицы и открываю в браузере видеохостинг.

Мне кажется, что я похожа на большинство двадцатипятилетних в нашей стране. Мои знания о Второй мировой войне ограничиваются школьным курсом истории в старших классах, а о холокосте я узнала благодаря программе обязательного чтения – из «Дневника Анны Франк», написанного самой Анной Франк, и «Ночи» Эли Визеля. Даже зная, что холокост непосредственно коснулся моей бабушки, – а возможно, именно из-за этого! – я склонна была относиться к нему как к чему-то абстрактному, как, например, относилась к рабству: к серии кошмаров, происходивших когда-то давным-давно в мире, который кардинально отличается от того, в котором я живу. Да, времена были тяжелые, но, положа руку на сердце, какое они имеют ко мне отношение?

В строке поиска набираю «нацистский концентрационный лагерь», и экран тут же наводняется крошечными, с ноготь большого пальца, картинками: узкое, вытянутое лицо Гитлера; груда переплетенных тел в яме; комната, доверху заваленная обувью… Выбираю видео – хронику 1945 года, сразу после освобождения. Пока оно загружается, читаю комментарии к нему:

«ХОЛОКОСТ – СПЛОШНОЙ ОБМАН. К ЧЕРТУ ЕВРЕЕВ!»

«ЧЕРТОВ ХОЛОКОСТ ПРИДУМАЛИ ЖИДЫ!»

«У моего дяди там была ферма, условия содержания в лагерях оценивал Красный Крест. Прочтите отчет».

«Да пошел ты, нацистская свинья! Хватит скулить, пора признать очевидное».

«По-твоему, свидетели тоже лгут?»

«Холокост продолжается в мире, пока мы относимся к происходящему так же, как немцы семьдесят лет назад. История нас ничему не научила».

Я щелкаю где-то посредине пятидесятисемиминутного фильма. Я понятия не имею, какой лагерь на экране, но вижу груды тел у крематория – зрелище настолько ужасающее, что поистине невозможно поверить, что это не голливудская постановка. Я вижу реальных людей, у которых так явно проступают косточки, что они похожи на скелеты, обтянутые кожей. С таким потухшим взглядом, что трудно поверить, что это взгляд человека, у которого была жена, семья, другая жизнь. Голос за кадром сообщает мне, что это место, где избавлялись от тел. В печах сжигалось более сотни тел в день. А вот носилки – их использовали для того, чтобы загрузить тело в топку, как я использую пекарскую лопату, чтобы поставить в печь домашний хлеб. В жерле одной из печей мелькает скелет, а мгновение спустя на экране – горсть фрагментов костей. Я замечаю табличку с горделивым названием изготовителя печей: «Топф и сыновья».

Мыслями я возвращаюсь к клиентам Адама, которые выбирают из пепла косточки своих любимых и родных.

Потом думаю о своей бабушке… Меня вот-вот стошнит.

Я хочу закрыть сайт, но не могу заставить себя это сделать и смотрю, как улыбающиеся немцы в воскресной, нарядной одежде идут в лагерь, словно на праздник. Выражение их лиц меняется, мрачнеет, некоторые даже плачут, когда их подводят к топке. Я вижу, как немецким бизнесменам в костюмах приказывают поработать на благо родины: перенести и захоронить мертвых.

Эти люди наверняка знали, что происходит, но не признавались в этом даже самим себе. Или предпочитали закрывать глаза, чтобы их это, не дай бог, не коснулось. И я стала бы одной из них, если бы оставила без внимания то, что сообщил мне Джозеф Вебер.

– Так что? – спрашивает Адам, входя в кухню с еще влажными после душа волосами, но уже при галстуке. Он гладит меня по плечу. – В среду, в то же время?

Я захлопываю ноутбук.

– Наверное, нам нужно сделать паузу, – слышу я свой ответ.

Адам недоуменно смотрит на меня.

– Паузу?

– Да. Мне нужно побыть одной.

– Разве не ты еще пять минут назад просила меня вести себя так, будто мы давно женаты?

– А разве не ты пять минут назад ответил, что и так уже давно женат?

Мэри сказала бы, что отношения с Адамом волнуют меня больше, чем я признаю. Я же считаю себя человеком, который отстаивает свои убеждения, а не отрицает то, что находится прямо перед носом.

Он стоит словно громом пораженный, но быстро справляется с удивлением.

– Малышка, я буду ждать столько, сколько нужно. – Адам целует меня так нежно, словно этот поцелуй – обещание или молитва. – Только помни, – шепчет он, – никто и никогда не будет любить тебя так, как я.

Когда Адам уходит, меня вдруг осеняет, что эти слова можно рассматривать и как клятву, и как угрозу.

Я тут же вспоминаю девочку, с которой мы вместе посещали занятия по религиоведению в колледже, студентку из Осаки. Когда мы проходили буддизм, она упомянула о коррупции: сколько ее семье пришлось заплатить священнику за каймио своего усопшего дедушки – специальное имя, которое дается умершему, чтобы тот взял его с собой на небеса. Чем больше заплатишь, тем больше иероглифов будет в твоем посмертном имени, тем выше авторитет твоей семьи. «Вы полагаете, что это имеет значение в жизни буддиста после смерти?» – поинтересовался у нее профессор. «Может, и нет, – ответила девушка. – Но каждый раз, когда произносится твое имя, ты возвращаешься на землю».

Оглядываясь назад, я осознаю, что следовало поделиться этой историей с Адамом.

Анонимность, по-моему, всегда дорого обходится.

***

Когда звонит телефон, мне снится кошмар, будто в кухне у меня за спиной стоит Мэри и говорит, что я недостаточно быстро готовлю. Несмотря на то что я формую буханки и отправляю их в печь настолько быстро, что на пальцах появились кровавые мозоли, оставляющие следы на тесте, каждый раз, когда я достаю готовую буханку, на лопате оказываются только выбеленные, как паруса корабля, кости. «Время!» – ворчит Мэри, и я не успеваю ее остановить, как она хватает палочками одну кость, кусает ее изо всех сил, ломает зубы, и те крошечными жемчужинами падают на пол и закатываются мне под туфли.

Я сплю так крепко, что, когда беру трубку и отвечаю на звонок, она тут же выпадает у меня из рук и закатывается под кровать.

– Прошу прощения, – извиняюсь я, когда вновь держу трубку в руках. – Слушаю.

– Сейдж Зингер?

– Да, это я.

– Это Лео Штейн.

Сон мгновенно улетучивается. Я сажусь в кровати.

– Простите.

– Вы уже извинились… Я вас… У вас такой голос, как будто я вас разбудил.

– Так и есть.

– В таком случае это мне стоит извиниться. Я решил, что раз уже одиннадцать часов…

– Я же пекарь, – перебиваю я. – По ночам работаю, а днем сплю.

– Тогда перезвоните мне в более удобное для вас время…

– Вы только скажите, – тороплю я его, – вы что-то выяснили?

– Ничего, – отвечает Лео Штейн. – В архивах нет никаких упоминаний об офицере СС по имени Джозеф Вебер.

– Это, должно быть, какая-то ошибка. Вы пробовали различное написание имени и фамилии?

– Наш историк очень дотошный человек, мисс Зингер. Мне очень жаль, но, похоже, вы неправильно его поняли.

– Я все правильно поняла! – Я убираю волосы с лица. – Вы же сами говорили, что архивы неполные. Разве нет вероятности, что вы просто пока не нашли нужную информацию?

– Возможно. Но пока не найдем, у нас связаны руки.

– А вы будете продолжать искать?

В его голосе слышится колебание, осознание того, что я прошу найти иголку в стоге сена.

– Не знаю, как остановиться… – говорит Лео. – Мы проверим в двух берлинских архивах и по нашим собственным базам данных. Но если не получим никаких веских оснований для…

– Дайте мне время до обеда! – умоляю я.

В конце концов место, где я с Джозефом познакомилась, – занятия по психотерапии – заставляет меня задуматься, что, возможно, Лео Штейн прав и Джозеф лжет. Как ни крути, а он прожил с Мартой пятьдесят два года. Чертовски долго для того, чтобы сохранить все в тайне.

Дождь льет как из ведра, когда я добираюсь до дома Джозефа, а зонтик я не взяла. Пока добегаю до накрытого крыльца – промокаю до нитки. Ева лает с полминуты, пока Джозеф идет к двери. Перед глазами у меня двоится – не из-за проблем со зрением, а из-за того, что образ этого старика накладывается на образ неизвестного молодого, крепкого солдата в форме, которого я видела на экране ноутбука.

– А ваша жена, – спрашиваю я, – она знала, что вы нацист?

Джозеф шире распахивает дверь.

– Входите. Не стоит вести подобные разговоры на улице.

Я иду за ним в гостиную, где осталась на шахматной доске не доигранная нами ранее партия – единороги и драконы замерли после моего хода.

– Я ничего ей не говорил, – признается он.

– Быть этого не может! Она наверняка хотела знать, где вы были во время войны.

– Я сказал, что родители отослали меня в университет в Англию. Марта больше не спрашивала. Вы удивитесь, насколько далеко может зайти человек, если захочет поверить, что тот, кого он любит, лучше, чем есть на самом деле, – отвечает Джозеф.

Тут, разумеется, я вспоминаю об Адаме.

– Должно быть, это очень тяжело, Джозеф, – холодно произношу я, – не запутаться в паутине собственной лжи.

Мои слова как удар – Джозеф вжимается в спинку кресла.

– Именно поэтому я и рассказал вам правду.

– Но… это же не так, верно?

– Что вы хотите сказать?

Я не могу ответить, что точно знаю это, потому что охотник за нацистами из Министерства юстиции проверил его вымышленную историю.

– Концы с концами не сходятся. Жена, которая никогда не натыкалась на правду за все пятьдесят два года… История о чудовище без единого доказательства… И, разумеется, самое большое несоответствие из всего: почему после шестидесяти пяти лет вы сбросили свою личину?

– Я же сказал вам, что хочу умереть.

– Почему именно сейчас?

– Потому что у меня не осталось ради кого жить, – отвечает Джозеф. – Марта была ангелом. Она видела во мне только хорошее, хотя я не мог даже в зеркало смотреться. Мне так истово хотелось стать тем мужчиной, за которого, по ее разумению, она вышла замуж, что я им стал. Если бы она знала, что я натворил…

– Она бы вас убила?

– Нет, – возражает Джозеф, – она бы себя убила. На себя мне было плевать, но я не выносил даже мысли о том, каково было бы Марте узнать, что ее касались руки, которые никогда не отмыть. – Он смотрит на меня. – Сейчас она на небесах. Я пообещал себе, что, пока она жива, останусь тем, кем она хотела меня видеть. Но теперь она умерла, и я пришел к вам. – Джозеф зажал руки между коленями. – Смею надеяться, это означает, что вы размышляете над моей просьбой.

Он говорит официально, как будто пригласил меня на танец на вечеринке. Как будто это деловое предложение.

Но я продолжаю водить его за нос.

– Вы хотя бы понимаете, какой вы эгоист? Хотите, чтобы меня арестовали? По сути, я жертвую остатком своей жизни, чтобы лишить вас вашей.

– Только не в этом случае. Никто не станет вести дознание, когда умирает старик.

– Убийство – это преступление, – говорю я, – на случай, если за последние шестьдесят восемь лет вы это запамятовали.

– Именно поэтому я и ждал такого человека, как вы. Если вы это сделаете, это будет не убийством, а состраданием. – Он встречается со мной взглядом. – Видите ли, Сейдж, до того, как вы поможете мне уйти из жизни, я хочу попросить вас еще об одном одолжении. Прошу меня сначала простить.

– Простить вас?

– За то, что я тогда сделал.

– Не у меня вы должны просить прощения.

– Не у вас, – соглашается он. – Но все те уже умерли.

Медленно вертятся колесики, и я наконец ясно вижу всю картину. Теперь я понимаю, почему со своим ошеломляющим признанием он обратился именно ко мне. Джозеф не знает о моей бабушке, однако во всем городе человека ближе к евреям, чем я, не найти. Я для него как семья жертвы преступления, за которое предусмотрена смертная казнь. Обладают ли родные правом искать справедливости? Мои прадедушка и прабабушка погибли от рук нацистов. Неужели они наделили меня правом вершить правосудие?

Я слышу голос Лео, эхом отдающийся у меня в голове. «Не знаю, как остановиться…» В своем мщении? Или в деле торжества справедливости? Между этими двумя понятиями очень тонкая грань, и, когда я пытаюсь на ней сосредоточиться, она становится все тоньше и тоньше.

Раскаяние, возможно, принесет покой убийце, но как быть с теми, кого он убил? Я могу не считать себя еврейкой, но разве у меня нет обязательств перед моими родными, которые исповедовали иудаизм, из-за чего их и убили?

Джозеф доверился мне, потому что считает меня своим другом. Но если его слова правдивы, человек, с которым я подружилась, которому доверилась, – кукла театра теней, плод воображения. Человек, который обманул тысячи людей.

От этого я чувствую себя грязной, как будто мне следовало бы лучше разбираться в людях.

В эту минуту я даю себе обещание обязательно докопаться, был ли Джозеф Вебер офицером СС. И даже если он окажется нацистом, я не убью его, как он этого хочет. Я предам его, как он предавал других. Выкачаю из него информацию и скормлю ее Лео Штейну. И Джозеф сгниет в тюремной камере.

Но ему не обязательно об этом знать.

– Я не могу вас простить, – спокойно отвечаю я, – потому что не знаю, что вы сделали. Прежде вам придется рассказать мне некоторые достоверные факты из вашего прошлого.

Черты лица Джозефа заметно расслабляются. Глаза наполняются слезами.

– Но фотография…

– Она ничего не значит. Откуда мне знать, что там вообще вы? Может, вы купили ее в Интернете.

– Понимаю. – Джозеф поднимает на меня глаза. – Первое, что вам необходимо обо мне знать, – говорит он, – это мое настоящее имя.

Если Джозефу и кажется странным, что через несколько минут я вскакиваю и прошу разрешения воспользоваться его ванной комнатой, он никак это не комментирует. Наоборот, направляет меня по коридору в небольшую уборную, в которой стены оклеены обоями в пестрых цветочках столистных роз и стоит маленькое блюдце с декоративным нераспечатанным мылом.

Я открываю воду и достаю из кармана мобильный телефон.

Лео Штейн берет трубку после первого же гудка.

– Его зовут не Джозеф Вебер, – приглушенно говорю я.

– Слушаю.

– Это я, Сейдж Зингер.

– Почему вы шепчете?

– Потому что сижу у Джозефа в ванной комнате, – отвечаю я.

– Я подумал, что, возможно, его зовут не Джозеф…

– Верно. Его имя Райнер Хартманн. В конце две «н». И дату рождения он тоже назвал. Двенадцатое апреля тысяча девятьсот восемнадцатого года.

«Как у фюрера», – сказал он.

– Следовательно, ему девяносто пять, – говорит Лео, произведя несложные подсчеты.

– Мне казалось, вы говорили, что искать их никогда не поздно.

– Не поздно. Девяносто пять – лучше, чем усопший. Но откуда вам знать, что он говорит правду?

– Я не знаю, – отвечаю я. – Но вы узнаете. Пробейте по базам данных и посмотрите, что всплывет.

– Все не так просто…

– Ничего сложного. Где ваш историк? Попросите его узнать.

– Мисс Зингер…

– Послушайте, я сижу в туалете старика! Вы же уверяли, что, зная имя и дату рождения, найти человека намного проще.

Он вздыхает.

– Посмотрим, что можно сделать.

Пока жду, я сливаю воду в туалете. Дважды. Я уверена, что Джозеф или Райнер – как он там желает, чтобы его называли! – сейчас гадает, не провалилась ли я в унитаз. Или, может, он думает, что я купаюсь в его раковине.

Минут через десять я вновь слышу голос Лео.

– Райнер Хартманн был членом нацистской партии, – говорит он.

Я чувствую странную эйфорию оттого, что имя совпало, а еще какую-то тяжесть, потому что это означает, что человек по ту сторону двери принимал участие в массовых истреблениях людей. Наконец я выдыхаю:

– Значит, я была права.

– Факт того, что его имя есть в Берлинском документационном центре, не означает, что его можно законно прижать к ногтю, – говорит Лео. – Это только начало.

– И что дальше?

– Дальше по-разному бывает, – отвечает Лео. – Что еще вы можете выяснить?

Я чувствую приставленный к горлу нож.

Слышу, как он разрезает мою кожу, как на грудь капает липкая горячая кровь. Он опять набрасывается на меня, хватает за горло. Единственное, что мне остается, – ждать, когда вонзятся его острые как бритва зубы. Я знаю, что последует дальше.

Я слышала множество историй об упырях, что восставали из мертвых и прогрызали льняной саван в поисках крови, которая придала бы им сил, потому что собственной крови у них больше не было. И эти твари ненасытныЯ слышала истории, а теперь знаю, что это правда.

Клыки не вонзались, кровь никто не пил. Он сожрал меня и понес к краю смерти, на обрыв, откуда скользнул в вечность. Значит, так выглядит ад: медленный безмолвный крик. Нет сил пошевелиться, нет голоса, чтобы произнести хоть слово. Только обострилась реакция на прикосновения, запахи и звуки, когда он разрывал мою плоть. Он стукнул меня головой о землю: один раз, второй. У меня закатились глаза, и темнота упала, как гильотина…

Меня что-то неожиданно, рывком поднимает. Я вся в поту, щеки у меня в муке, на которой я спала, ожидая, пока поднимется тесто. Но грохот продолжает стоять у меня в голове. Я хватаю себя за горло, с облегчением почувствовав, что оно целое и гладкое, и опять слышу, что кто-то стучал в дверь моего домика.

В дверях стоит мужчина с золотистыми глазами, его силуэт резко выделяется в лунном свете.

– Я мог бы печь для вас хлеб, – говорит он. Голос у него глубокий и приятный. С акцентом. Интересно, откуда он родом?

Я все еще в полудреме и не понимаю его.

– Меня зовут Александр Любов, – представляется он. – Я видел вас в деревне. Уже знаю о вашем отце. – Он смотрит поверх моего плеча на багеты, разложенные на льняной скатерти, словно солдаты в строю. – Днем я должен следить за братом. Он нездоров, если его оставить без присмотра, может навредить себе. Но и работу мне искать нужно. Я мог бы работать по ночам, когда он спит.

– А когда же вы сами будете спать? – задаю я вопрос, который, словно стрела, рассекающая туман, проносится у меня в голове.

Он улыбается, и я перестаю дышать.

– А кто говорил, что мне нужен сон?

– Я не могу вам платить…

– Довольствуюсь тем, что есть, – отвечает он.

Я думаю о том, как устала. О том, что сказал бы отец, узнав, что я пустила постороннего человека в его булочную. Вспоминаю Дамиана и Баруха Бейлера и то, чего каждому из них от меня нужно.

Говорят, что лучше иметь дело с дьяволом, которого знаешь, чем с тем, которого не знаешь вообще. Об Александре Любове я не знала ничего. С чего бы мне соглашаться на его предложение?

– А потому, – отвечает он, как будто подслушав мои мысли, – что я вам нужен.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю