355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Джоанн Харрис » Спи, бледная сестра » Текст книги (страница 11)
Спи, бледная сестра
  • Текст добавлен: 26 октября 2016, 22:40

Текст книги "Спи, бледная сестра"


Автор книги: Джоанн Харрис


   

Ужасы


сообщить о нарушении

Текущая страница: 11 (всего у книги 18 страниц)

– Доктор Рассел? – Я старалась говорить ровно, но голос не слушался. – Он сказал, что не станет посылать за доктором! Со мной все хорошо, Тэбби, все хорошо.

– Не волнуйтесь так, мэм, – начала успокаивать меня Тэбби. – Осмелюсь сказать, мистер Честер переживает за вас, вот и позвал врача, чтобы посоветоваться. Наверное, не нужно было вам говорить.

– Ах, нужно, Тэбби, конечно, нужно. Ты правильно сделала, что рассказала мне. Пожалуйста, что сказал доктор? Когда он приходил?

– Да вчера, мэм, когда вы спали. Я точно не знаю, что он сказал, мистер Честер говорил с ним наедине в библиотеке, но он попросил меня проследить, чтобы вы продолжали принимать свои капли, и давать вам много теплого питья и легкой еды. Куриный бульон и желе, и все такое. – Тут ее лицо снова помрачнело. – Вам нужна хорошая питательная еда, настоящие пудинги и мясо, и, может быть, стаканчик портера. Вот что вам нужно, а вовсе не бульоны и желе. Так я и сказала мистеру Честеру.

– Генри… – пробормотала я, стараясь обуздать волнение. Какая разница, даже если он говорил с доктором? Скоро он уже ничего не сможет сделать. Мне просто нужно оставаться спокойной, не давать ему ни малейшего повода для недовольства. Вскоре Моз готов будет осуществить свой план. А пока…

(Шшш… спи. Шшш…)

Тэбби протягивала чашку шоколада.

– Шшш, мэм. Выпейте и ложитесь. Это вам обязательно поможет.

Я заставила себя взять чашку.

– А ваши капли? Вы уже приняли лекарство, мэм?

Я невольно улыбнулась. Мысль о том, чтобы не принять настойку, вдруг ужасно развеселила меня. Я кивнула, все еще улыбаясь.

– Тебе скоро придется сходить в аптеку, Тэбби, и купить еще. Бутылочка почти закончилась.

– Конечно, схожу, мэм, – заверила Тэбби. – Прямо сегодня и пойду, будьте покойны. Теперь допивайте шоколад, и я принесу вам завтрак. – И строго добавила – На сей раз вы должны хоть что-то съесть!

Я снова кивнула и закрыла глаза, на меня вдруг нахлынула усталость, заболела голова. Услышав, что дверь за Тэбби закрылась, я тут же снова открыла глаза. Тисси легко вспрыгнула на покрывало рядом с моей рукой, и я машинально потянулась ее погладить. Она с урчанием свернулась на подушке совсем близко ко мне, и мы вместе немножко поспали.

Проснувшись, я увидела на прикроватном столике чашку с остывшим шоколадом и поднос с обещанным Тэбби завтраком. Чай – давно холодный – и тост с беконом и омлетом. Наверное, я проспала целый час. Я вылила чай в окно, а яйца и бекон отдала Тисси, которая съела все с большим аппетитом, – по крайней мере, бедняжка Тэбби порадуется, что хоть раз моя тарелка не отправится назад нетронутой. Я самостоятельно надела старое серое домашнее платье, убрала волосы под белый чепец, затем умылась и, взглянув в зеркало, отметила, как бледна я и утомлена. Даже глаза казались бесцветными, а скулы обозначились с неестественной резкостью. Мне было все равно. Я никогда не считала себя хорошенькой, даже в те дни, когда была Маленькой Красавицей мистера Честера. Красивой всегда была Марта. Не я.

Генри, как всегда, работал в студии, он теперь почти все время проводил там. «Игроки в карты» были закончены, и картина уже удостоилась похвалы Раскина. Тот посоветовал Генри выставить ее в Королевской академии и обещал написать прекрасную статью о Генри в газеты, но Генри был равнодушен, словно все это его не слишком интересовало. Он сказал мне, что теперь работает над новым проектом, большим полотном под названием «Шехерезада», но был на удивление немногословен. Я заметила, что он вообще стал мало говорить: мы ужинали почти в тишине, и звяканье приборов о фарфоровую посуду жутковатым эхом разлеталось по столовой. Несколько раз я жаловалась на легкое недомогание, чтобы избежать этих пугающих трапез: Генри жует, мои пальцы нервно барабанят по бокалу, а голос царапает тишину, отчаянно пытаясь ее порвать. Иногда Генри пробуждался от пустых раздумий и разражался яростными тирадами, и я впервые начала понимать Генри Честера: я знала, что он ненавидит меня с гнетущей, затаенной страстью, вне разума или логики. Это было что-то стихийное, безотчетное, как осиный рой, ведающий лишь всепоглощающую потребность жалить… Я не сомневалась: Генри не осознавал, что ненавидит меня. Это спало в нем, росло в темноте и ждало своего часа… Я надеялась, Моз скоро начнет действовать.

Следующие четыре недели я провела в дурмане, обрывочном полусне, как гусеница в куколке. У моего тела появились новые необычные пристрастия: я в огромных количествах поглощала конфеты и печенье, к наивному восторгу Тэбби, хотя раньше не любила сладкое, а вместо чая начала пить лимонад. Мне не дозволялось выходить из сада – если я хотела подышать воздухом, рядом всегда был кто-то из прислуги, чтобы составить мне компанию у пруда или на веранде: Эм со своей беспечной болтовней или Тэбби, косноязычная, но неизменно добрая, в цветастой блузе с подвернутыми рукавами, открывавшими полные красные руки, ее обветренные проворные пальцы всегда были заняты вязанием или шитьем. В плохую погоду я часами сидела у окна, смотрела на дождь и вышивала – впервые я получала удовольствие от этой однообразной работы. Время текло незаметно, и иногда за целый день в голове моей не рождалось ни одной связной мысли. В мозгу появились огромные пустоты, провалы в памяти, меж которыми мелькали беспорядочные картины, застигавшие меня врасплох и ослеплявшие внезапной яркостью.

Однажды утром, когда Генри не было, ко мне пришли тетя Мэй и мама. В тот день я была в таком смятении, что едва узнала их. Мама щеголяла в розовом пальто и шляпке со страусиными перьями и оживленно рассказывала о некоем мистере Дзеллини, который возил ее кататься в своей двуколке. Тетя Мэй постарела; целуя ее, я чуть не расплакалась безо всякой причины, с неожиданной ностальгией вспомнив прежние дни на Кранбурн.

Тетя Мэй проницательно посмотрела на меня ясными черными глазами, затем крепко прижала к своей плоской груди и пробормотала еле слышно:

– Ох, Эффи, возвращайся домой, ты знаешь, ты всегда будешь у меня как дома, что бы ни случилось. Возвращайся домой сейчас, пока не стало слишком поздно.

Плакать хотелось еще и потому, что я знала: уже слишком поздно. Теперь у меня новый дом, новая семья. На миг меня охватил ужас: я словно тонула в чужих воспоминаниях… Может, будь мы одни, я попробовала бы рассказать тете Мэй, что со мной происходит, но рядом была мама, радостно перечислявшая достоинства мистера Дзеллини, и Тэбби вытирала пыль в холле, напевая разудалую песенку из водевиля… все это было так далеко от Крук-стрит, что я не находила слов, чтобы начать рассказ.

Как-то вечером, готовясь ко сну, я с мучительным желанием вдруг подумала о Мозе и с изумлением поняла, что вот уже целых две недели о нем не вспоминала. Голова закружилась, я беспомощно упала на кровать, охваченная безысходной тоской, одиночеством и чувством вины. Как я могла забыть того, кого любила, того, за кого могла бы умереть? Что со мной происходит? Если я забыла Моза, маму, тетю Мэй, что еще я могла забыть? Может, я действительно теряла рассудок. Что происходило со мной ночью, когда казалось, что я крепко сплю? Почему однажды утром я обнаружила свой плащ в шкафу, мокрый, словно я выходила под дождь? Почему опиумной настойки в бутылочке оставалось все меньше, хотя я не помнила, чтобы хоть раз ее пила? И отчего растет убежденность, что вскоре что-то случится, что-то очень важное?

Я стала вести дневник, чтобы ничего не забывать, но, перечитывая исписанные страницы, не могла вспомнить, как написала половину того, что там было. Отрывки стихотворений, имена, неразборчивые рисунки… а кое-где почерк настолько отличался от моего, что я сомневалась, я ли это вообще писала. У меня буквы всегда выходили аккуратные, закругленные, а это чужой почерк – просто бесформенные каракули, будто незнакомка лишь недавно выучилась писать.

Однажды я открыла дневник и прочла свое имя, ЮФИМИЯ МАДЛЕН ЧЕСТЕР, повторенное много-много раз. В другой раз почти полстраницы было исписано именами кошек Фанни: ТИСИФОНА, МЕГЕРА, АЛЕКТО, ТИСИФОНА, МЕГЕРА, АЛЕКТО, ТИСИФОНА… Но иногда мой ум был остер и точен, как алмазная игла, – в один из таких моментов я и поняла, что Генри меня ненавидит. В панике, последовавшей за этим открытием, я осознала почти с радостью, что должна бороться с ним – со всей хитростью, на какую способна, обращая его презрение ко мне против него же самого. Я ждала, наблюдала и постепенно начинала понимать, что он задумал.

Тэбби меня предупредила – невольно, конечно, – и едва она упомянула доктора Рассела, я поняла. Но страх, когда-то переполнявший меня, исчез. Я не позволю Генри победить. Я написала это в дневнике большими кроваво-красными буквами, и, если у меня опять случится провал в памяти, они мне напомнят: я собираюсь избавиться от Генри; я собираюсь сбежать с Мозом; Фанни об этом позаботится. В присутствии Генри я всегда притворялась особенно задумчивой и сонной… но глаза под тяжелыми веками смотрели очень внимательно, и я ждала.

Я знала, что высматриваю.

39

Четыре недели тянулись мучительно долго, и я вспоминал те летние дни, когда мне было двенадцать лет и все сокровища Природы простирались за пыльными зелеными окнами классной комнаты. Я выжидал, специально работая в студии до изнеможения: когда наконец приходилось идти домой, я мог хотя бы изобразить спокойствие. Стены студии были увешаны эскизами: лица в профиль, анфас, в три четверти, руки, фрагменты волос, глаз, губ. Я работал с почти маниакальной скоростью; на полу валялись наброски акварелью, пастелью и чернилами, каждый был совершенством, рожденным кристальной памятью влюбленного.

В воскресенье я пошел к своему поставщику на Бонд-стрит и купил превосходный холст, натянутый и обработанный, самый большой холст за всю мою карьеру – восемь футов в высоту и пять в ширину, – и поскольку он уже был прикреплен к раме, пришлось заплатить, чтобы рабочие доставили его из магазина в студию. Но он стоил каждого пенни из потраченных двадцати фунтов, и, едва установив его на мольберте, я лихорадочно бросился рисовать огромную величественную фигуру из моих фантазий прямо на прекрасной кремовой поверхности.

Вы наверняка видели мою «Шехерезаду» – она до сих пор висит в Академии, царит над полотнами Россетти, Миллеса и Ханта, и глаза ее переливаются всеми цветами радуги. Она намного выше, чем в жизни, почти обнажена, на заднем плане восточные ковры, фон темный и смазанный. Ее тело совсем юное – стройное, упругое, изящное; кожа цвета некрепкого чая, кисти длинные и выразительные, с острыми зелеными ногтями; волосы почти до пят (я лишь слегка приукрасил действительность, поверьте), а в позе намек на чванство: она наблюдает за зрителями, вызывающе обнаженная, высмеивающая их порочное желание. В своем бесстыдном великолепии тянется она к зрителю, маня в экзотическую сказку, полную опасных приключений; на щеках ее играет возбужденный румянец, а губы чуть изогнуты в насмешке. У ног Шехерезады лежит открытая книга, ветер перелистывает страницы, а в тени, оскалив зубы, поджидает пара волков, и глаза их пылают дьявольским огнем. Если присмотритесь, увидите начертанный на раме отрывок из стихотворения:

 
Шехерезаду кто станет искать,
На земле, в небесах, в морях?
Поцелуй с алых губ кто сумеет сорвать,
Наяву, не в бредовых снах?
 
 
Я посмею Шехерезаду искать
Тысячу ночей и одну,
В закатных лучах, в предрассветных снах,
В неверных тенях найду.
 
 
О, кто же удержит ее с собой,
Когда солнце сменит луну?
Я останусь с ней в пелене теней
Тысячу ночей и одну.
 

В четверг я вернулся домой раньше обычного: слишком разволновался от вида моей незаконченной «Шехерезады». Я торопливо покинул студию, даже не переоделся; голову вдруг наполнила боль, чудовищной волной хлынувшая к налитым кровью глазам. Я оставил хлорал дома, поэтому, едва добравшись до Кромвель-сквер, направился прямиком в свою спальню, к темно-синему пузырьку. Оставив дверь приоткрытой, я метнулся к шкафчику с лекарствами и тут увидел ее, застывшую у письменного стола, как будто думала, что если будет стоять неподвижно, я ее не замечу.

На миг я принял ее за Марту. Потом в мозгу вспыхнул яростный гнев, затмивший даже боль, – возможно, оттого, что она застала меня в момент, когда я был уязвим и беззащитен, роясь в склянках с лекарствами в поисках хлорала. А может, потому, что я едва не выкрикнул имя Марты вслух; или из-за ее лица, бледного и тупого, из-за пустых бесцветных глаз и старушечьих волос… или из-за писем, которые она держала в руке.

Письма Рассела! А я уж почти забыл.

С минуту я молчал, уставившись на нее, с одной лишь холодной мыслью: «Как она смеет? Как она смеет?» Эффи будто окаменела, смотрела на меня тусклыми серыми глазами и говорила тихо, но обвиняюще:

– Ты писал доктору Расселу. Ты просил его прийти. Я лишился дара речи от ее дерзости. Как она вообще может обвинять меня, если сама взяла чужие письма?

– Почему ты не сказал мне, что написал доктору Расселу? – Голос был ровный, безжизненный. Она протягивала письма, словно оружие. На лице такая враждебность, что я чуть было не отступил к двери. Гнев волнами расходился от нее.

– Ты читала мои письма. – Я старался говорить властно, но слова рассыпались колодой карт, превращаясь в бессмысленный набор звуков. Мысли вдруг стали бессвязными и неповоротливыми, гнев мешал сосредоточиться. Я попробовал еще раз: – Ты не имеешь права рыться в моих бумагах, – сказал я, облизнув губы. – В моих личных бумагах.

Кажется, впервые она не вздрогнула от моего резкого тона. Глаза – как покрытая патиной бронза, кошачьи глаза.

– Тэбби сказала, что заходил доктор Рассел. Ты мне ничего не говорил. Почему ты не сказал, что пригласил его, Генри? Почему ты не хотел, чтобы я знала?

По спине медленно пополз липкий страх. Я почувствовал, что уменьшаюсь, усыхаю под палящими лучами ее гнева, превращаюсь в кого-то другого, кого-то юного… перед глазами возник образ танцующей Коломбины, словно ненавистный чертик из табакерки моей памяти. Я даже вспотел. Я заставлял себя не смотреть на пузырек с хлоралом в нескольких дюймах от моей руки.

– Теперь слушай меня, Эффи, – бросил я. Да, так лучше. Гораздо лучше. – Ты ведешь себя непозволительно глупо. Я твой муж и имею полное право принимать любые меры по своему усмотрению, дабы удостовериться в твоем добром здравии. Я знаю, что у тебя расшатаны нервы, но это не повод совать нос в мои личные бумаги. Я…

– С моими нервами все в полнейшем порядке. – Голос ее яростно зазвенел, но в нем не было и тени истерики, которую можно ожидать при таком взрыве. Напротив, когда она вслух зачитала отрывок из письма, передразни вая тягучую речь Рассела с дотошностью дерзкого ребенка, в нем звучал горький сарказм.

Дорогой мистер Честер, в продолжение нашего недавнего разговора: я полностью согласен с Вашим собственным диагнозом, касающимся психического состояния Вашей дорогой супруги. Хотя в настоящее время мания, кажется, не в стадии обострения, я, тем не менее, вижу признаки некоторого ухудшения. Я бы рекомендовал продолжать прием опиумной настойки с целью предупредить дальнейшие припадки истерии, а также легкую диету и продолжительный отдых. Согласен, что Вашей супруге было бы чрезвычайно нежелательно выходить из дома, пока я не удостоверюсь в ее психическом состоянии. Пока же советую Вам присматривать за ней и сообщать мне обо всех приступах, обмороках, проявлениях истерии или каталепсии…

– Эффи! – перебил я. – Ты не понимаешь! – Даже мне самому слова показались неубедительными, и мне снова примерещилось, что я уменьшаюсь. В голове стучало, но я не осмеливался взять пузырек с хлоралом у нее на глазах. Один раз я потянулся к нему дрожащей рукой, но он укатился в глубину шкафчика, к другим порошкам и снадобьям… теперь, чтобы достать его, придется повернуться к ней спиной, подставив уязвимый затылок ее зловещему взору. – Я только хочу тебе помочь, – выпалил я. – Я хочу, чтобы ты выздоровела. Я знаю, ты была больна, а я… ты так заболела, после того как потеряла ребенка… вполне естественно, что твои нервы слегка расшатаны. Вот и все, клянусь тебе, Эффи, клянусь!

– С моими нервами все в полном порядке, – каменным голосом сказала она.

– Приятно это слышать, дорогая, – ответил я, вновь обретя уверенность. – И если ты права, я буду очень рад. Ты только не глупи. Это… эта твоя странная фантазия… что мы с доктором что-то… замышляем против тебя… Разве ты не видишь, что я именно этого и боюсь? Ты моя жена, Эффи. Какая жена станет подозревать мужа, как ты подозреваешь меня?

Она нахмурилась, но я понял, что смутил ее. Стук в голове слегка утих, и я с улыбкой шагнул вперед, чтобы обнять ее. Она напряглась, но не оттолкнула меня. Она вся горела.

– Бедная моя. Может, тебе лучше прилечь ненадолго? – посоветовал я. – Я пришлю Тэбби с чашкой чая.

Она судорожно дернулась в моих руках.

– Я не хочу чай! – Голос был приглушен волосами, но в ее возгласе я расслышал беспомощное раздражение и позволил себе улыбнуться. Да, меня встревожили эта ее ледяная ярость и самообладание, но, как я и думал, она вернулась в обычное состояние. Ведь я знал: послушание так прочно укоренилось в ней, что она не могла перечить мне подолгу. И все же что-то я уловил в ее взгляде… то, что на миг отбросило меня, будто я не имел значения, будто я даже не существовал…

Она вышла из комнаты, но я не сразу смог забыть этот взгляд. Даже темно-синий пузырек был бессилен против моих нестройных беспорядочных мыслей, и когда я наконец сомкнул веки, мне приснилось, что я завожу отцовскую танцующую Коломбину. Мне снова было двенадцать лет, и я с благоговением смотрел, как она танцует все быстрее и быстрее, уже в демоническом безумии извиваясь; руки, ноги, запятнанная кровью юбка сливались в единое пятно. Во сне мною владела холодная уверенность, что я привел в действие некое зло, что несется ко мне сквозь годы отрочества и ждет возможности прорвать пелену памяти и нанести удар…

Рассекая дрожащий воздух, я потянулся к месиву из шелка и ножей, коим была Коломбина, – я почувствовал, как по руке полоснуло лезвие, но сумел схватить ее. Она извивалась змеей, но я держал крепко и, тщательно прицелившись, со всей силы швырнул ее об стену. Раздался удар, скрежет колесиков и шестеренок, финальная дрожь музыки… и когда я вновь осмелился взглянуть, она лежала, сломанная, у стены, фарфоровая голова разлетелась вдребезги, а юбки задрались до талии. Жаркая волна облегчения накрыла меня. Продираясь сквозь путы сна, я отчетливо услышал собственный зловещий голос:

– Не стоило тебе просыпаться, малышка.

Туз мечей[32]32
  В правильном положении карта символизирует могущество, власть и справедливость, опирающиеся на реальную силу, также – успех, достижение цели; в перевернутом – насилие, разрушение, измену, несправедливость, внешнюю угрозу или давление.


[Закрыть]

40

Теперь они приходили вместе, как призрачные близнецы, их лица переливались одно в другое – вот Эффи пристально смотрит на меня глазами моей дочери, а вот уже смех Марты просачивается сквозь улыбку Эффи. Наконец-то она была здесь, почти видимая, и казалось, мое сердце разорвется от любви к ней, от любви к ним обеим. Теперь она была счастлива, счастливее, чем когда-либо, и знала, что вернулась домой, что снова в безопасности со своей матерью и своей сестрой. После той ночи, когда я попросила ее назвать имя Отшельника, мне уже не нужны были ее воспоминания, эта часть ее спала, погружаясь в глубокий мрак того, что лучше позабыть, и ей больше не снился Плохой Дядя и то, что он сделал с ней много лет назад. На самом деле благодаря моим снадобьям она вообще мало что помнила.

Ей нравилось спать в своей комнате, в окружении своих книжек и игрушек, она с удовольствием играла с Мегерой и Алекто, а когда приходил Генри, играла и с ним тоже. Каждое посещение затягивало его все глубже, мы опаивали его хлоралом и мощными афродизиаками, сдирали с него кожу поцелуями, и после ухода Марты он подолгу лежал, задыхаясь, на полу. Он потерял способность отличать реальность от фантазии, и я уверена, что, если бы показала ему Эффи без грима, он бы ее даже не узнал. Она похудела, на руках и груди цвели царапины, но Генри ничего не замечал. Моя Марта светилась сквозь плоть Эффи, вырастая из нее, становясь сильнее; и он принадлежал ей, только ей. Шли недели, и он делался рассеянным и вялым, он вздрагивал от теней, а сердце мое наполнялось черным ликованием, и мы наслаждались им – моя дочь и я. Не верьте, если кто-то будет отрицать, что месть сладка. Еще как сладка. Я знаю.

Моз приходил ко мне дважды. Кредиторы не станут ждать вечно, говорил он, не понимаю, чего мы ждем. Я одолжила ему пятьдесят фунтов, чтобы он продержался какое-то время, и он согласился продолжить игру. Скоро, сказала я ему. Скоро.

Дай моей Марте время подрасти.

Прошло еще пять недель. Еще пять четвергов подряд Генри Честер спотыкался на ступенях моего дома, ослепленный кошмарным восторгом похоти. Она проходила прямо сквозь него, моя душа, отнимая всю его уверенность, его надменное мужское превосходство, его религиозную нетерпимость, его идолов и его мечты. Не будь он Генри Честером, я могла бы его пожалеть, но мысль о моем маленьком грустном призраке и о той, кем он был когда-то, очистила мой мозг от сомнений. Он не пожалел мою Марту.

За эти пять недель пролетела тусклая серая осень, пришла ранняя суровая зима, звенящий черный ветер покрыл улицы льдом и разорвал небо на хмурые серые лохмотья. Я помню рождественские гирлянды в лондонских магазинах, елки на Оксфорд-стрит, мишуру на газовых фонарях – но окна и двери на Крук-стрит никто не украшал. Мы отпразднуем позже.

В последний раз Генри пришел двадцать второго декабря. В тот день стемнело уже в три часа; к девяти морось превратилась в дождь со снегом, белые хлопья падали на черную мостовую и тут же таяли. Может, в конце концов, это Рождество будет снежным и белым. Эффи пришла рано, закутанная до самых глаз в толстый плащ. Я посмотрела на небо и чуть не отправила ее обратно, думая, что Генри ни за что не появится в такую страшную промозглую ночь. Но вера Марты была сильнее моей.

– Он придет, – с озорной уверенностью заявила она. – Сегодня он обязательно придет.

Ах, моя милая Марта! Ее улыбка была так прекрасна, что мне захотелось забыть о мести. Разве не достаточно снова быть с ней, обнимать ее, щекой чувствовать ее прохладную кожу? Зачем рисковать этим ради бесплодной победы над тем, кто уже проклят?

Но, конечно, я знала, зачем.

Сейчас она все еще принадлежала ему. В его глазах часть ее по-прежнему была Эффи, и она не будет целиком моей, пока он не откажется от своих притязаний. Пока он продолжает считать их отдельными существами, они никогда не смогут совершенно соединиться, никогда не вернутся в доброе, безопасное место, которое покинули. Они будут двумя блуждающими половинками, что медленно растворяются в пустоте забвения, из коего их сумеет вытянуть лишь материнская любовь. Ее нужно освободить.

– Марта.

Ее улыбка просияла из зеленоватых глаз Эффи.

– Что бы ни случилось, помни, как сильно я тебя люблю.

Я почувствовала, как ее маленькая ручка подобралась к теплой ложбинке у моей шеи.

– Я обещаю, это скоро закончится, милая моя, – прошептала я, обнимая ее. – Обещаю.

Я кожей ощутила ее улыбку.

– Я знаю, мама, – сказала она. – Я тоже тебя люблю.

41

После той стычки жена стала моим врагом – мягкая тень, что холодными бронзовыми глазами следит за моими передвижениями по дому с привидениями. Она стала тощей, как богомол, несмотря на тонны поедаемых сладостей, и бродила, словно русалка-утопленница, в густом зеленом свете газовых ламп. Я избегал дотрагиваться до нее, но ей, похоже, доставляло удовольствие то и дело якобы случайно задевать меня, и прикосновения эти были как зимний туман. Она почти не говорила со мной, лишь тоненьким детским голоском что-то бормотала себе под нос. Иногда, лежа ночью без сна, я, кажется, слышал, как она напевает в темноте – детские стишки, считалки и французскую колыбельную, которую она пела, когда была маленькой:

 
Aux marches du palais…
Aux marches du palais…
'У а une si belle fille, lonlà…
'У a une si belle fille…
 

Я еще раз переговорил с Расселом и со вздохами и намеками на скупую мужскую слезу позволил убедить себя, что единственная возможность вылечить мою дорогую Эффи – отправить ее на время в какую-нибудь достойную клинику под тщательное наблюдение врачей. Я заметно вздрогнул, когда добрый доктор намекнул, что потеря ребенка, возможно, навсегда лишила Эффи душевного равновесия, но всерьез задумался, когда он стал убеждать меня, что, если не принять меры немедленно, она может серьезно навредить себе. Напустив на себя хмурость и внутренне ухмыляясь, я подписал бумагу, затем и доктор поставил свою роспись, и, уходя, я аккуратно спрятал документ в бумажник. По дороге домой я зашел в свой клуб пообедать – впервые за несколько недель – и жадно набросился на еду. За стаканом бренди я позволил себе роскошь и выкурил сигару. Я праздновал.

Уже почти стемнело, когда я добрался до Кромвель-сквер, однако, взглянув на часы, обнаружил, что еще только десять минут четвертого. Поднялся ветер; он гонял по мостовой черные листья, снег щипал лицо; расплатившись с извозчиком, я заспешил в дом. Леденящий ветер когтистыми лапами цеплялся за мое пальто, я открыл дверь, впустив вперед себя ворох палой листвы. Дрожа, я захлопнул дверь, оставив темноту топтаться на пороге. Наверное, сегодня пойдет снег.

Я нашел Эффи в неосвещенной гостиной: она сидела у погасшего камина, забытая вышивка лежала на коленях. Окно почему-то было открыто, и ветер дул прямо в комнату. На полу валялись сухие листья. На один краткий кошмарный миг меня вновь охватил прежний страх, беспомощное ощущение своей ничтожности, будто она со всей этой своей готической бледностью и призрачным обликом каким-то образом превратила меня в призрак в моем собственном доме, будто я – блуждающий дух, а она – живая, дышащая плоть. Потом я вспомнил о бумаге в кармане, и мир встал на место. С нетерпеливым возгласом я сделал два шага и позвонил в колокольчик, вызывая Тэбби. Я заставил себя заговорить с Эффи, всматриваясь в серое пятно ее лица в темноте.

– Ну и ну, Эффи, – проворчал я. – Что это тебе вздумалось сидеть на таком холоде? Так и простудиться недолго. О чем только Тэбби думала? Как она позволила тебе рассиживаться здесь? Да еще и камин не затопила! Давно ты тут сидишь?

Она повернулась ко мне – полудевочка, лицо разделено надвое лучом света из коридора.

– Генри. – Голос ровный и бесцветный, как она сама. Черты ее причудливо исказились: казалось, двигалась только половина рта, один глаз уставился на меня, от света зрачок сузился в точку.

– Не волнуйся, дорогая, – продолжил я. – Сейчас придет Тэбби. Я позабочусь, чтобы она хорошенько растопила камин, а потом ты сможешь выпить горячего шоколада. Разве мы хотим, чтобы ты простыла?

– А разве нет? – В ее голосе мне послышалась язвительная насмешка.

– Конечно нет, дорогая моя, – бодро ответил я, давя желание забормотать. – Тэбби! Черт бы побрал эту женщину, пора бы ей уже появиться. Тэбби! Она что, хочет тебя до смерти заморозить?

– Тэбби ушла, – тихо произнесла Эффи. – Я отправила ее в аптеку за каплями.

– Ах вот как.

– Никого нет. У Эм выходной. Эдвин ушел домой. Мы с тобой одни, Генри.

На меня снова нахлынул беспричинный страх. Я старался взять себя в руки. Почему-то мысль о том, что я с Эффи наедине, пугала. Кто знает, что за странные мысли бродят в ее голове? Я нашарил в кармане спички, усилием воли заставил себя повернуться к ней спиной и трясущимися руками зажег лампу… Я чувствовал, как ее глаза впиваются мне в затылок, челюсти сводило судорогой от ненависти к ней.

– Вот, так уже лучше, правда? Теперь нам друг друга видно. – Вот так, правильно, оживленная болтовня. Нет причин думать, что она замыслила ссору, что она уже знает… Я повернулся к ней, и челюсть снова заболела, теперь от натянутой улыбки, которая, я знал, ни на миг не обманула ее. – Я закрою окно, – сказал я.

Целую вечность я возился со шпингалетом, шторой, листьями на полу. Я бросил листья в камин.

– Интересно, мне удастся развести огонь?

– Мне не холодно, – сказала Эффи.

– Зато мне холодно, – отозвался я с притворной жизнерадостностью. – Посмотрим-ка… я думаю, это не трудно. Тэбби каждый день это делает. – Я стал на колени перед камином и принялся раскладывать бумагу и щепки на углях. Пламя вспыхнуло, затрещало, и из трубы пошел дым. – Ну и ну, – засмеялся я. – Этот фокус сложнее, чем я думал.

Эффи скривила губы в проницательной ненавидящей полуулыбке.

– Я не ребенок, – процедила она. – И не полоумная. Не нужно так со мной разговаривать.

Неожиданная реакция. Она снова застала меня врасплох.

– Да ты что, Эффи… – пролепетал я. – Я… – И, оправившись от изумления, заговорил терпеливым, наставительным тоном врача: – Я вижу, что ты больна. Скажу только, что надеюсь, позже ты поймешь, как больно мне слышать эти неблагодарные слова. Однако я…

– И я не больна, – снова перебила Эффи. И в тот миг я ей поверил: пронизывающий ясный взгляд, глаза – как ножи. – Что бы ты ни говорил и ни делал, как бы ни пытался доказать обратное, я не больна. Пожалуйста, не пытайся мне врать, Генри. Мы одни в доме – не перед кем притворяться, разве что перед самим собой. Попробуй быть честным, ради нас обоих. – Она говорила сухо, бесстрастно, как гувернантка, и мне вдруг снова стало двенадцать, и я наивно и безуспешно оправдывался, чтобы избежать наказания, и каждое слово лишь усугубляло мою вину.

– Ты не имеешь права так со мной разговаривать! – Слова показались неубедительными даже мне самому, я постарался говорить властно: – Мое терпение не безгранично, Эффи, хотя я многое спускаю тебе с рук. Ты должна уважать меня как жена, хотя бы как жена, и…

– Жена? – воскликнула Эффи, и я странно успокоился, уловив в размеренной интонации истеричные нотки. – Это когда же ты хотел, чтобы я была женой? Да если бы я рассказала, что ты…

– Что рассказала? – Я говорил слишком громко, слова вырывались сами собой. – Что я нянчился с тобой, когда ты болела, терпел твои истерики, давал тебе все, чего бы ты ни пожелала? Я…

– Тетя Мэй всегда говорила: неприлично, что ты женился на девушке настолько моложе себя. Если бы она знала…

– Что знала?

Она перешла на шепот:

– Знала, как ты со мной обращаешься… и куда ходишь по ночам…

– Девочка, ты бредишь. Куда хожу, ради всего святого?

– Ты знаешь. На Крук-стрит.

У меня перехватило дыхание. Откуда ей известно? Неужели кто-то меня узнал? Неужели кто-то следил за мной? То, что она сказала, значило… Не может быть. Она блефует.

– Ты сошла с ума!

Она молча покачала головой.

– Ты сошла с ума, и я могу это доказать! – Я лихорадочно полез в карман пальто и вытащил бумагу Рассела. Хрипло, опьяненный болезненной эйфорией, я начал читать вслух отрывки: – «…что пациентка Юфимия Мадлен Честер… симптомы слишком очевидны… не следует игнорировать… мания, истерия и каталепсия… опасна для себя и окружающих… таким образом, рекомендовано лечение… на неопределенный срок… в руки… обеспечивающих необходимые условия…» Ты слышала, что он сказал: я могу отправить тебя в больницу, Эффи, в сумасшедший дом! Никто не поверит умалишенной. Никто!


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю