Текст книги "Зверь, которого забыл придумать Бог (авторский сборник)"
Автор книги: Джим Гаррисон
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 17 (всего у книги 17 страниц)
К внутренней стороне двери был приклеен единственный найденный мною наконечник стрелы. Ручеек на дедовской ферме, возле которого Синди нашла змею, стекает в болото площадью гектаров двадцать. При впадении была небольшая возвышенность, где, наверное, стояли лагерем индейцы. Когда-то я знал название племени, но, как заметили Д. Г. Лоуренс и Уильям Карлос Уильямс, это первое, что стараются забыть американцы. Короче говоря, однажды отец взял нас на ферму, чтобы на несколько дней освободить мать, и там оставил, отправившись по ботаническим делам на южную границу Индианы. Мне, пятнадцатилетнему, велено было присматривать за Мартой и Тадом, которым было двенадцать и девять, причем оба вели себя порой кошмарно, а дряхлые дед с бабкой уже не могли за ними уследить. Я сидел на бугре и пытался проникнуться поэтическим чувством, как Вейчел Линдсей. [72]72
Вейчел Линдсей (1879–1931) – американский поэт и декламатор, прозванный «трубадуром прерий».
[Закрыть]Марта нашла наконечник стрелы, и мы стали копать вокруг. В итоге Марта нашла семь, а Тад – четыре. Я нашел всего один и разозлился, потому что он пробил брешь в моем предполагаемом превосходстве. Миллионы людей находили наконечники, но тогда мне впервые открылась живая история, и она смутила меня. Все авторы книг, которые я читал, были мертвы, как изготовители наконечников.
Отвернувшись от двери и взглянув на полку, я увидел книги своей юности – по большей части испанскую и французскую поэзию девятнадцатого и двадцатого веков и романы таких людей, как Фолкнер, Мелвилл, Достоевский, Тургенев, Джойс, Шервуд Андерсон, и любопытную книгу, которую дал мне преподаватель французского, – «Поэтика пространства» Башляра. [73]73
Гастон Башляр (1884–1962) – основатель психоаналитического метода во французском литературоведении.
[Закрыть]Я вытащил несколько потрепанный томик Лорки, «Поэт в Нью-Йорке», помня, что в нем лежит нелепое фото. В девятом классе я взял в школу свой фотоаппарат и на большой перемене уговорил приятеля сняться рядом с группой девочек, среди которых была португалка Лейла. Иначе я не мог ее снять, но на фотографии она немного не в фокусе и стоит вполоборота. В томиках Ретке и в «Корнях и листьях» Роберта Данкана были спрятаны фотографии подруг из школы и колледжа, включая возбуждающий поляроид голой Синди, но ни одна не обладала такой сногсшибательной силой, как Лейла – перед ступеньками школы, нерезкая, с поднятой к небу рукой, в солнечный, но холодный день среди зимы.
Какой же романтический олух, думал я, сидя на своей узкой кровати. Как я мог быть таким недоумком и вкладывать столько содержания в юношескую влюбленность, не имевшую содержания. Но, очевидно, имевшую.
И может быть, эти некогда любимые книги были всего лишь драгоценными фетишами незрелого юнца, как прежде магические наконечники стрел или грязная кроличья лапка, заношенная до того, что от нее остались только кость и жилы. Комната мерцала, как в отвратительных фильмах ужасов, которые я иногда смотрю по телевизору. В книжке Хемингуэя «В наше время» лежало короткое письмо старухи Иды о библейском Лазаре – когда-то оно казалось мне очень смешным. Еще подростком я сказал Иде, что не верю в рассказ о том, как Иисус вернул Лазаря к жизни. Она была так шокирована, что сперва ничего не сказала, а через несколько дней написала мне письмо: «Молодой человек, если в Библии так сказано, значит, так оно и есть. Ида Прайс Шотсуорт». Сейчас этот спор не казался смешным. Ида «видела» Лазаря, а я не мог. У нее были другие глаза. В старших классах я стал слишком взыскателен, чтобы читать Хемингуэя. Незадолго до этого мы с двумя приятелями пошли в лесок и настреляли одиннадцать белок. Собирались поджарить их и устроить пир, но вместо этого свалили в корзину за гаражом, где они и протухли.
Комната снова заволновалась, и я выключил свет. На стене напротив моей кровати была большая карта Испании, сейчас едва различимая при свете уличного фонаря, пробивавшемся сквозь листья кустов и деревьев, колеблемых ночным ветром. Севилья, Кордова, Гранада мелькали из-под тени листьев. Я хотел спустить занавески, но уличный фонарь оказался луной, не закрытой небоскребами Нью-Йорка и Чикаго. Постижима ли жизнь? Непостижима ли жизнь? Или я могу записать только то, в чем немного разобрался, и упустить остальные семь восьмых или больше – насыщенную иногда пустоту, вихрящуюся вокруг нас, или обступающую тьму, выбеленную светом, или полдень, удушающий Марту? Она ненавидит безыскусную искренность. Она ненавидит искренность. Она любит искусство, и две комнаты наверху полны книг по искусству. Я сказал, что они проломят потолок в гостиной, а она ответила: хорошо, пусть попадают книги по искусству и наставят нам шишек. Может быть, родители должны охранять детей от поэзии, а не от порнографии. Какие же разрушительные были у меня идеалы! Гильен [74]74
Хорхе Гильен (1893–1984) – испанский поэт.
[Закрыть]сказал: «Твое детство нынче притча для фонтанов». Мне кажется, что он так сказал. Марта застигла Тада с грязными восьмистраничными комиксами и завопила, мать увидела их, потом показала отцу. Тад стал врать, что нашел их в моей комнате, но ему не поверили. Я сидел на траве, обдумывал свое отношение к луне и звездам. Мать и отец были на террасе, бедный Тад между ними. Мать сказала: это о чем-то сигнализирует, но она не понимает о чем. Отец сказал: я согласен. Их тянуло к вечерней рюмке – они позволяли себе только одну. Отец сказал: Тад, мы сожжем их в камине. Тад сказал: ладно, я чего? Я ничего. Я что? – сказала мать. Говори правильно. Я что? Лучше бы они сожгли мое собрание поэтов. Оно было предназначено для другой культуры, уже не нашей. Ранние идеалы могут убить тебя, но они это право заслужили. Ранние идеалы создавались в муках, веками, от Гонгоры до Селы, от Вийона до Шара и дальше, от Эмили Дикинсон до всех нас бартльби. [75]75
Бартльби – герой новеллы Германа Мелвилла «Писец Бартльби».
[Закрыть] «Таймс» писала, по-моему, что в Нью-Джерси тридцать девять тысяч писателей. Трудись, богатей, и увидишь расклешенную попку девушки в «Кадасу». Сегодня я плакал на шоссе, а сейчас, под лунным светом, падавшим на мой голый живот, родители впервые куда-то исчезли. Мужчина в ресторане заплакал, когда проехала пожарная машина. Он не мог остановиться, и метрдотель попросил его уйти. Я сидел, недоумевая, почему он плачет, и испытывал легкое искушение пойти за ним и спросить. Может быть, это признак характера.
В полночь послышались шаги Марты и остановились за моей дверью. Потом медленно удалились. Я сомневался в том, что новый язык и даже два изменят алфавит моей жизни, но, с другой стороны, мне больше не надо нанизывать вымыслы, этих мутных родственников лжи. «Знаменитая Личность Боб играл яичным желтком за завтраком, рисовал ломтиком бекона на белом фаянсе будущее наций. Я мог бы быть Дали, думал он, но он был Бобом, и он смотрел на руки, распоряжавшиеся миллионами судеб, руки, которые он мыл по утрам в овечьем молоке, – эту привычку привила ему мать в альпийском кантоне Швейцарии, потому что они жили высоко на горе и за водой ходить было далеко».
Луна поднялась за верхний край окна. Я слышал Донну, спящую в Нью-Йорке. Я слышал Синди, прислушивающуюся к реке в Висконсине. Я слышал свои вдохи и выдохи или выдохи и вдохи. Я поднял руку из лунного света на кровати в темноту и помахал ею перед Испанией. Я заставлял себя поверить, что я больше того, что я написал. Это было очень трудно и продолжалось до двух часов ночи, но я добился своего и уснул.
Родилось ощущение плана, но пока без деталей. Я проснулся в пять часов утра, оставил Марте умеренно прочувствованную записку, выгрузил из портфеля четыре с половиной килограмма эйснеровских заметок и полтора килограмма «Гуманистической ботаники», заменив их несколькими двуязычными антологиями поэзии с их драгоценными (серьезно) пингвиновскими колофонами. [76]76
«Пингвин букс» – крупное издательство, выпускающее книги в мягких обложках. Зд.:слово «колофон» означает марку издательства (в серии художественной литературы – изображение пингвина).
[Закрыть]Покинул дом бесшумно, как домушник-верхолаз, щеголеватый и уверенный в себе без особых на то оснований, думая, что найдется способ оградить мою жизнь.
В Индианаполис я успел к рейсу на Чикаго и удачно заказал билет на Нью-Йорк в «Клубе американских адмиралов». Мне нравилось название, хотя никогда не воображал себя адмиралом. Преследовало неприятное ощущение сытости, но не после великолепного угощения у Марты, а оттого, что слишком долго объедался миром и, с особой жадностью, – его помоями. Была потребность набросать заметки о том, как выблевать эти тридцать лет помоев, но я не хотел ничего записывать, пока окончательно не пойму, какой в этом смысл, – а это могло отнять бог знает сколько времени. Однажды по Эн-пи-ар [77]77
Эн-пи-ар (National Public Radio) – Национальное общественное радио.
[Закрыть]какой-то умный человек рассказывал, как можно поболтать с Богом, но космические снимки «Хаббла» [78]78
«X а б б л» – орбитальный телескоп.
[Закрыть]иссушили мою гортань. Если загробная жизнь так чудесна, зачем утруждался Иисус, возвращая Лазаря к жизни? Чтобы показать нам, что мертвые на самом деле мертвы или что мертвые на самом деле не мертвые? Откуда мне знать? Вопрос заслуживал того, чтобы позвонить Донне и заодно подержать в руках ее чудесную попку, сказочно красивую при свете ночника. Попки и Лазарь не так уж, в сущности, далеко.
Аэропорт О’Хейр – наш глупый, бездарный ад. В Библии все время рассказывают о богатых, у которых есть три коровы, два верблюда и полный зерна амбар. А кого, черт возьми, мы сегодня называем богатым? И какой нынче месяц? Начало, середина мая? В зале ожидания человек, устремившийся к своему самолету, отдает честь моим башмакам.
В такси из Ла Гвардиа я полез в портфель за блокнотом, но поймал себя за руку жестом Франкенштейна. Меньше всего на свете мне надо было сейчас писать. Когда мы проехали по мосту Куинсборо на Пятьдесят девятую улицу Манхэттена, красивого, как никогда, я подумал, что надо поехать в какое-нибудь далекое экзотическое место, потом решил, что экзотика плохо подготовит меня к остатку жизни. Я спросил шофера, почему такое маленькое движение. С мелодичным вест-индским акцентом он ответил: «Потому что воскресенье, сэр» – и улыбнулся в зеркальце так, словно привык развозить по городу полоумных.
У себя в квартире я любовно посмотрел на винные пятна, как мог бы смотреть молодой человек на свое первое стихотворение. Я позвонил Донне, но ее не было. Я позвонил Рико, но его не было, хотя почему кто-то должен быть дома в погожий воскресный день? И вообще, почему кто-то должен быть дома, когда ты звонишь? Я позвонил Волшебнику Дону, как звали его секретарши, но его жена в Гринвиче сказала, что он уехал на денек в Северную Каролину поиграть в гольф. Я сказал ей, что ухожу на покой, и она ответила: «Сегодня воскресенье, но вечером я попрошу ему передать», – загадочный ответ. Я вынул портящиеся продукты из холодильника и вынес за дверь. Чуть не открыл почтовый ящик, но отказался от этого намерения. Позвонил в «Эр Франс» и сумел обменять часть моих налетанных пятисот тысяч километров на место в вечернем самолете. Собрал крепкую сумку, потом часа два проспал на кушетке сидя, свесив голову, пуская слюни на рубашку, и снилось мне, что в квартире собаки размером не больше моего кулака и они пытаются сообщить мне какой-то жизненно важный секрет. Сон был не настолько нелеп, чтобы его не обдумать по пробуждении, – впрочем, как я пойму собачий язык?
В аэропорту Кеннеди я купил полдюжины карт Испании и Франции, чтобы наполнить мой полупустой портфель чем-то важным. Никакого серьезного кризиса, кажется, не происходило, просто я долго занимался не той работой и надо было придумать другую. Я не мог торчать там без дела и разлагаться, как «бульвардье», которые ходят из бистро в бистро по расписанию, привязанному к дежурным обедам. Мне надо было избавиться от робкого выдумщика, который обвивал мой хребет, как страшная зеленая мамба. В самолете я вспомнил свой смелый, но мошеннический поступок перед самым получением сомнительной степени магистра изящных искусств. Моя «творческая диссертация» была недостаточно длинна, и я добавил десять стихотворений молодой испанской поэтессы, которую будто бы встретил в Бильбао и теперь впервые перевел на английский. Я там, конечно, не был, и она не существовала, но стихотворения выскочили из меня быстрее и легче, чем помет из гуся. Одно даже было о том, как готовить тресковые котлеты с белым чесночным соусом. Моему руководителю-профессору эти липовые переводы очень понравились, гораздо больше, чем моя более серьезная работа. Этот человек в начале пятидесятых годов считался «смелым» формалистом, но, обучая нас, «пентюхов», отупел сам. К несчастью, он попросил оригиналы, но двухдневная поездка домой и безупречный испанский Марты спасли ситуацию. Тогда она была еще не так востра и решила, что я могу быть «многоликим», как Джоанна Вудворд в известном фильме. [79]79
Фильм «Три лица Евы» (1957).
[Закрыть]
Высоко над Атлантикой у меня возникла идея, что я мог бы скромно преуспеть как поэт и даже романист, выступая под разными масками. Съевши кусок палтуса, менее впечатляющего, чем висконсинская зубатка, и выпивши две полные бутылки вина, этот новый литератор выглядел вполне изумительно. Зачем быть одной персоной, если можно быть несколькими? Меня не смущал тот очевидный факт, что романисты уже занимаются этим, поскольку мой вариант будет, несомненно, свежим и оригинальным по исполнению и это моментально даст себя знать. Имена мои могли варьироваться от Альберто Дорадо до Моник Сенегаль.
На багажном конвейере в аэропорту Де Голль случилась заминка, вызвавшая у меня легкую разгерметизацию. Первым классом летел только один еще пассажир, угрюмый нью-йоркский банкир с обвисшей кожей лица. Несмотря на наклейки «priorité», [80]80
Первоочередность (фр.).
[Закрыть]наш багаж появился из черной дыры в полу последним – несомненно, проделка грузчиков, леваков, к чьим политическим сторонникам я всегда наполовину серьезно себя причислял. Во время часового ожидания я позвонил Клер и попал на Оливье, ее друга, с которым три раза встречался, молодого человека, настолько худого, что он казался сделанным из детского конструктора. Оливье провел два года в Оксфорде, отлично говорил по-английски, но имел раздражающую привычку называть меня «стариной». Выяснилось, что Оливье снял квартиру у Клер, которая последние четыре месяца живет в Праге. Несколько раз она мне звонила, но связь была балканского качества, и она не сказала, где находится. Клер не потрудилась высылать хозяину дома деньги, которые слал ей за квартиру Оливье. Таким образом, она потребляла двойную дозу денег – деньги Оливье и те, что регулярно поступали к ней с моего счета. Ну-ну. Короче, Оливье сказал, что его выгоняют и виноват в этом я. Я спросил: каким образом? Оливье видел мою подпись на договоре. Поскольку никаких договоров я не подписывал, это означало, что мою подпись подделали.
Не с этого я собирался начать новую жизнь. Это была реальность, принявшая форму пинка в яйца, в полном соответствии с папиным описанием. Одна из причин зарабатывать деньги – возможность откупиться от такой отравляющей жизнь муры. Прежде чем мы попрощались, Оливье сказал, что самый разумный выход – если я заплачу за оставшиеся шесть месяцев аренды и пересдам квартиру прямо ему, – по крайней мере, так предлагает хозяин дома, не желающий больше иметь никаких дел с Клер. С трясущейся головой я сказал Оливье, что скоро перезвоню. К счастью, рядом оказалась служащая «Эр Франс». Я спросил, не будет ли скоро рейса на Барселону, она сказала «да» и направила меня к другому терминалу. Благополучно погрузившись в самолет и дождавшись минуты, когда он оторвался от земли и понес меня прочь от осложнений с Клер, я ощутил слегка маниакальный прилив бодрости. К тому же на завтрак подали мелко нарезанную треску, напоминавшую котлетки из того моего давнего стихотворения. Упомянутые выше симпатии к левым породили беспокойную мысль, что если бы я не так сосредоточился на работе, приносящей большие деньги, у меня хватило бы ума не связываться с бессовестной сучкой Клер.
И еще один опасный облом ожидал меня перед началом новой жизни. Мне пришлась по вкусу легкая красная «риоха», которое щедро разносили в самолете. Не скрою, это привело к небольшому головокружению, и, сойдя с самолета, я бездумно поплелся за остальными пассажирами, сплошь европейцами. И вдруг очутился снаружи, под жарким солнцем, лицом к пальмам – не пройдя таможню, как положено американцам и прочим, в отличие от европассажиров. Не заботьтесь о завтрашнем дне, ибо завтрашний сам о себе позаботится, сказал Иисус, поэтому я дождался такси и поехал в гостиницу, номер в которой забронировал из Де Голля.
К сожалению, после того, как я взглянул с балкона на многолюдную Рамбла и улегся на кровать в своем замечательном номере, оплошность моя стала меня беспокоить. Она могла привести к осложнениям, хотя вряд ли с участием грозной Guardia Civil,которая выдернет меня из постели, потрясая над моей головой дубинками. Собранный, рассудительный американский гражданин позвонил бы в консульство и спросил совета, а я задремал. По дороге из аэропорта я не видел крестьянских поэтов, ведущих под уздцы осликов. И тем не менее был очень рад, что я здесь. Когда я задремал, мозг сыграл мне несколько любимых риффов [81]81
Рифф – в джазе многократно повторяемая короткая мелодическая фраза.
[Закрыть]Монтойи.
Мое первое путешествие по Испании длилось всего сорок девять часов, это все же семь раз по семь, а семь – мое любимое число. К чести своей, я не обкакался и не потерял бумажник. Вечером я несколько часов гулял, покуда зуд не погнал меня обратно в номер, за дегтярной мазью. Я видел множество прекрасных черноволосых женщин и целый час провел на рынке, изучая съестные возможности. Я даже понял, что большинство людей говорят по-каталански, а не на собственно испанском. Короче, я крепко держал себя в руках, но знал, что озабоченность, привитая мне воспитанием на Среднем Западе, заставит меня вновь и вновь возвращаться к моей таможенной ошибке. Я часто замечал, что уроженцы наших Восточного и Западного побережий менее склонны представлять себе мир совершенным, а потому снисходительнее относятся к собственным ошибкам. Снова воспроизводя сцену высадки, я даже вспомнил указатели, которыми пренебрег.
Перед тем как отправиться ужинать, я принял душ, а после душа вошел из передней вместо спальни в гардероб. Гардероб был большой, и только очутившись внутри, я понял свою ошибку. Ничего смешного в этом происшествии не было, но оно сразу помогло мне понять, что я еще не в Испании, хотя физически уже там. Настоящее пребывание в Испании займет дни и дни, а то и недели. А сейчас я, как всякий турист, был внутри сжатого аккордеона, где время кинематографически катится мимо зрителя, не позволяя переварить сцены.
Помощь явилась в виде ирландца-бармена в пабе, за несколько кварталов от гостиницы. Когда я вошел в переполненный ресторан, хозяин сказал мне, что, несмотря на зарезервированный столик, лучше будет, если я зайду через часок, и я решил переждать в полупустом баре, убедительной имитации дублинского. Выпив стаканчик, я рассказал любезному бармену о моем затруднении, и он отнесся к нему с глубокой серьезностью. Он сказал, что если бы я был просто американским туристом и поболтался здесь несколько дней, тогда никаких сложностей не было бы, но если я хочу снять квартиру и пожить здесь, то лучше всего вернуться на автобусе во Францию, хотя бы в Нарбонн, пообедать там и снова въехать в Испанию с правильно проштемпелеванным паспортом. В Барселоне чиновники дружелюбные, но в других местах можно нарваться на недружелюбного бюрократа.
Простой обед – треска, тушенная с томатом и чесноком, и порция жареного поросенка, по совету бармена, возможно плохо информированного, – принес мне облегчение. Ошибочной информацией я был набит под завязку. Но эта последняя подействовала успокоительно. И по странному совпадению, из Монпелье я видел тогда как раз огни Нарбонна – прекрасное воспоминание, если вычесть из него Клер.
На другое утро я позорно заблудился и час тыкался в проулки, поворачивая карту то боком, то правильно, то вверх ногами в попытках определиться на местности. Единственным утешением были толпы людей, устремившихся к рабочим местам, миллионы вытянутых вперед голов. К десяти часам утра, весь потный, я все-таки нашел гостиницу, быстро привел себя в порядок и взял на день машину с шофером. И опять, действительно ли я был здесь, когда восемь часов колесил по городу в «мерседесе» с кондиционером? Отчасти, но не совсем. После того как проблема с таможней была решена с помощью отъезда и приезда, снова напомнила о себе квартира Клер, как собачье дерьмо, которое никак не можешь соскрести с подметки. Шофер, действительно по имени Педро, был превосходен во всех отношениях, но единственным зрелищем, которому удалось заслонить мою заботу, были произведения Гауди. [82]82
Антонио Гауди (1852–1926) – испанский архитектор-модернист.
[Закрыть]Даже могучая сила моих разнообразных неврозов не устояла перед этим гением. Квартиру Клер Гауди заставил исчезнуть в жарком городском мареве и смоге. Ни в какое туристическое умонастроение Гауди не укладывался, ибо олицетворял самые привлекательные аспекты нашей фантазии.
Грустно сказать, город пытался увлечь меня, но ему это не вполне удалось – вина моя, а не города. Просто я должен был обернуться и разобраться со своими маленькими неприятностями – пусть это звучит буржуазно. Это соображение пришло мне в голову, когда я обжирался в баскском баре. Я очень напоминал гусей, которых видел во дворе барселонского кафедрального собора. Я был гусем среди великолепного окружения, но все равно гусем. Кроме того, я немного смутился, когда хозяин бара стал жать мне руку за то, что я так уважил его еду. Оказалось, что я съел двадцать одну закуску, тоже кратное семи, хотя грядущие восемь семерок – мои пятьдесят шесть лет – не стали от этого более понятной перспективой.
Утро еще не кончилось, а я уже был в аэропорту Де Голль и отправился прямо на квартиру Клер, разбудил Оливье, и мы вместе пошли в знаменитую кулинарию домохозяина, где тот как раз припускал лук-порей для винегрета. Это само по себе обезоруживало. Он заметил, что я напряженно смотрю на блюдо с селедкой по-бисмарковски, и живо подал мне на тарелке с луком и куском хлеба. В тесной конторе Оливье вынужден был стоять и сделался особенно похож на карамору. Мы выпили по чашке кофе и еще по бокалу белого вина для пищеварения. Белое вино сделало меня покладистым, и я живо вообразил себе, как летаю взад-вперед между Парижем и Барселоной и по неделе здесь и там учу французский и испанский. А почему бы и нет?
Между тем домохозяин показал мне договор об аренде. Моя подпись была подделана, но подделана изумительно. Минуту или две мир рушился мне на голову, и увесисто. Домохозяин стоял на той позиции, что, хотя Клер от квартиры отказано, я все равно должен платить, если не хочу обращаться в полицию и идти в суд. Оливье изнемогал, и я уступил ему свой стул. Он сел и обхватил лицо руками. Отнюдь не исключалась возможность, что сцена отрепетирована. Я знал, что Оливье учится на врача, но сомневался, что он намерен подражать Альберту Швейцеру. [83]83
Альберт Швейцер (1875–1965) – французский богослов и философ, музыкант и врач, лауреат Нобелевской премии мира.
[Закрыть]Банальность ситуации грозила стать удушающей. Я вынул чековую книжку и заплатил за весь год, до конца аренды, – сумму, равную пяти страницам моего Биозонда об Уильяме Пейли, который сказал под конец жизни, будучи уже неизлечимо больным: «Почему я должен умереть?» – словно для него могло быть сделано исключение. На выходе Оливье сказал: «Старина, я буду каждый месяц высылать вам чек», а я ответил: «С голой жопой не останусь».
Я нашел учительницу французского и вечером ужинал с ней в «Рекамье». Это была моя коренастая сверстница, и сперва я собирался просто выпить с ней кофе в вестибюле моей гостиницы на рю Вано – «Отель де Сюэд». Она происходила из Оверни и недолгое время была замужем за американцем, аспирантом Чикагского университета. Поужинать я пригласил ее потому, что она знала историю американской литературы, как ни один из моих знакомых. Она прямо мне сказала, что мое намерение интенсивно учить французский и испанский в одно и то же время «крайне глупо». Какими-то чертами характера она очень напоминала Донну. После ужина я посадил ее в такси. Мы договорились встретиться через восемь дней, после того как я проведу мою первую полную неделю в Испании. Глупость всей затеи вызвала у нас обоих легкую одышку, и, когда она села в такси, я учтиво поцеловал ей руку.
Я пошел в джазовый клуб на рю де Сен-Жак, где любил пропустить стаканчик на ночь. Я радовался тому, что иду один, без Клер, этой ежевечерней парижской ноши. Современный джаз резок, и в нем звучит одиночество – именно то, что надо белому немолодому мужчине, разрезавшему путы, которыми он сам себя обвязал. Музыка несколько металлическая и грустная, но это музыка. В конце концов, я не надеялся стать одним из тех, кто входит в бар, бросает шляпу и всякий раз попадает на рожок. По сути дела, ни шляп, ни рожков больше нет. Вы, может быть, удивитесь, какое отношение к чему бы то ни было имеет музыка Майлза Дэвиса ночью в Париже, – но вопрос этот возникает из наших тщетных попыток все увязать. Надеюсь, я двигался в другом направлении.