Текст книги "Дублинцы (рассказы)"
Автор книги: Джеймс Джойс
Жанр:
Прочая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 15 страниц)
– Тедди постоянно делает необыкновенные открытия, – с дружеской насмешкой сказал мистер Браун, обращаясь ко всему столу.
– А почему бы у него не быть хорошему голосу? – резко спросил Фредди Мэлинз. – Потому, что он чернокожий?
Никто не ответил, и Мэри Джейн снова перевела разговор на классическую оперу. Одна из ее учениц достала ей контрамарку на "Миньон" *. Прекрасное было исполнение, но она не могла не вспомнить о бедной Джорджине Бернс. Мистер Браун ударился в воспоминания – о старых итальянских труппах, когда-то приезжавших в Дублин, о Тьетьенс, об Ильме де Мурзка, о Кампанини, о великом Требелли, Джульини, Равелли, Арамбуро. Да, в те дни, сказал он, в Дублине можно было услышать настоящее пение. Он рассказал также о том, как в старом Королевском театре ** галерка каждый вечер бывала битком набита, как однажды итальянский тенор пять раз бисировал арию "Пусть, как солдат, я умру" *** и всякий раз брал верхнее "до"; как иной раз ребята с галерки выпрягали лошадей из экипажа какой-нибудь примадонны и сами везли ее по улице до отеля. Почему теперь не ставят знаменитых старых опер – "Динору", "Лукрецию Борджиа"? **** Да потому, что нет таких голосов, чтобы могли в них петь. Вот почему.
* "Миньон" (1866) – одна из самых популярных французских опер XIX столетия на музыку Амбруаза Тома (1811-1896) и либретто Мишеля Карре и Жюля Барбье.
** Сгорел в 1890 г., на его месте был построен Королевский театр.
*** Ария из оперы "Маритана" У. В. Уоллеса.
**** "Динора" (полное название "Плоэрмельское прощение", 1852), комическая опера Джакомо Мейербера (1791-1864) на либретто Жюля Барбье и Мишеля Карре. "Лукреция Борджиа" (1833) – итальянская опера на либретто Феличе Романи по мотивам одноименной пьесы В. Гюго.
– Ну, – сказал мистер Бартелл д'Арси, – думаю, что и сейчас есть певцы не хуже, чем тогда.
– Где они? – вызывающе спросил мистер Браун.
– В Лондоне, в Париже, в Милане, – с жаром ответил мистер Бартелл д'Арси. – Карузо, например, наверно, не хуже, а пожалуй и лучше тех, кого вы называли.
– Может быть, – сказал мистер Браун, – но сильно сомневаюсь.
– Ах, я бы все отдала, только бы послушать Карузо, – сказала Мэри Джейн.
– Для меня, – сказала тетя Кэт, обгладывавшая косточку, – существовал только один тенор, который очень мне нравился. Но вы, наверно, о нем и не слышали.
– Кто же это, мисс Моркан? – вежливо спросил мистер Бартелл д'Арси.
– Паркинсон, – сказала тетя Кэт. – Я его слышала, когда он был в самом расцвете, и скажу вам, такого чистого тенора не бывало еще ни у одного мужчины.
– Странно, – сказал мистер Бартелл д'Арси, – я никогда о нем не слышал.
– Нет, нет, мисс Моркан права, – сказал мистер Браун. – Я припоминаю, я слышал о старике Паркинсоне, но сам он – это уж не на моей памяти.
– Прекрасный, чистый, нежный и мягкий, настоящий английский тенор, восторженно сказала тетя Кэт.
Габриел доел жаркое, и на стол поставили огромный пудинг. Опять застучали вилки и ложки. Жена Габриела раскладывала пудинг по тарелкам и передавала их дальше. На полпути их задерживала Мэри Джейн и подбавляла малинового или апельсинового желе или бланманже и мармеладу. Пудинг готовила тетя Джулия, и теперь на нее со всех сторон сыпались похвалы. Сама она находила, что он недостаточно румяный,
– Ну, мисс Моркан, – сказал мистер Браун, – в таком случае я как раз в вашем вкусе; я, слава богу, достаточно румяный.
Все мужчины, кроме Габриела, съели немного пудинга, чтобы сделать приятное тете Джулии, Габриел никогда не ел сладкого, поэтому для него оставили сельдерей. Фредди Мэлинз тоже взял стебелек сельдерея и ел его с пудингом. Он слышал, что сельдерей очень полезен при малокровии, а он как раз сейчас лечился от малокровия. Миссис Мэлинз, за все время ужина не проронившая ни слова, сказала, что ее сын думает через неделю-другую уехать на гору Меллерей *. Тогда все заговорили о горе Меллерей, о том, какой там живительный воздух и какие гостеприимные монахи – никогда не спрашивают платы с посетителей.
* На горе Меллерей, расположенной в южной части Ирландии, находится монастырь траппистов, ордена, отличающегося очень строгими правилами в духе восточной аскезы.
– Вы хотите сказать, – недоверчиво спросил мистер Браун, – что можно туда поехать и жить, словно в гостинице, и кататься как сыр в масле, а потом уехать и ничего не заплатить?
– Конечно, почти все что-нибудь жертвуют на монастырь, когда уезжают, сказала Мэри Джейн.
– Право, недурно бы, чтобы и у протестантов были такие учреждения, простодушно сказал мистер Браун.
Он очень удивился, узнав, что монахи никогда не разговаривают, встают в два часа ночи и спят в гробах. Он спросил, зачем они это делают.
– Таков устав ордена, – твердо сказала тетя Кэт.
– Ну, да, – сказал мистер Браун, – но зачем?
Тетя Кэт повторила, что таков устав, вот и все. Мистер Браун продолжал недоумевать. Фредди Мэлинз объяснил ему, как умел, что монахи делают это во искупление грехов, совершенных всеми грешниками на земле. Объяснение было, по-видимому, не совсем ясным, потому что мистер Браун ухмыльнулся и сказал:
– Очень интересная мысль, но только почему все-таки гроб для этого удобней, чем пружинный матрац?
– Гроб, – сказала Мэри Джейн, – должен напоминать им о смертном часе.
По мере того как разговор становился все мрачней, за столом водворялось молчание, и в тишине стало слышно, как миссис Мэлинз невнятным шепотом говорила своему соседу:
– Очень почтенные люди, эти монахи, очень благочестивые.
Теперь по столу передавали изюм и миндаль, инжир, яблоки и апельсины, шоколад и конфеты, и тетя Джулия предлагала всем портвейна или хереса. Мистер Бартелл д'Арси сперва отказался и от того, и от другого, но один из его соседей подтолкнул его локтем и что-то шепнул ему, после чего он разрешил наполнить свой стакан. По мере того как наполнялись стаканы, разговор смолкал. Настала тишина, нарушаемая только бульканьем вина и скрипом стульев. Все три мисс Моркан смотрели на скатерть. Кто-то кашлянул, и затем кто-то из мужчин легонько постучал по столу, призывая к молчанию. Молчание воцарилось, Габриел отодвинул свой стул и встал.
Тотчас в знак одобрения стук стал громче, но потом мгновенно стих. Габриел всеми своими десятью дрожащими пальцами оперся о стол и нервно улыбнулся присутствующим. Взгляд его встретил ряд обращенных к нему лиц, и он перевел глаза на люстру. В гостиной рояль играл вальс, и Габриел, казалось, слышал шелест юбок, задевавших о дверь. На набережной под окнами, может быть, стояли люди, смотрели на освещенные окна и прислушивались к звукам вальса. Там воздух был чист. Подальше раскинулся парк, и на деревьях лежал снег. Памятник Веллингтону был в блестящей снежной шапке; снег кружился, летя на запад над белым пространством Пятнадцати Акров *.
* Центральная часть Феникс-Парка.
Он начал:
– Леди и джентльмены! Сегодня, как и в прошлые годы, на мою долю выпала задача, сама по себе очень приятная, но, боюсь, слишком трудная для меня, при моих слабых ораторских способностях.
– Что вы, что вы, – сказал мистер Браун.
– Как бы то ни было, прошу вас, не приписывайте недостатки моей речи недостатку усердия с моей стороны и уделите несколько минут внимания моей попытке облечь в слова то, что я чувствую.
Леди и джентльмены, не в первый раз мы собираемся под этой гостеприимной кровлей, вокруг этого гостеприимного стола. Не в первый раз мы становимся объектами или, быть может, лучше сказать – жертвами гостеприимства неких известных нам особ.
Он описал рукой круг в воздухе и сделал паузу. Кто засмеялся, кто улыбнулся тете Кэт, тете Джулии и Мэри Джейн которые покраснели от удовольствия. Габриел продолжал смелее:
– С каждым годом я все больше чувствую, что среди традиций нашей страны нет традиции более почетной и более достойной сохранения, чем традиция гостеприимства. Из всех стран Европы – а мне пришлось побывать во многих одна лишь наша родина поддерживает эту традицию. Мне возразят, пожалуй, что у нас это скорее слабость, чем достоинство, которым можно было бы хвалиться. Но даже если так, это, на мой взгляд, благородная слабость, и я надеюсь, что она еще долго удержится в нашей стране. В одном, по крайней мере, я уверен: пока под этой кровлей будут жить три упомянутые мной особы – а я от всего сердца желаю им жить еще многие годы, – до тех пор не умрет среди нас традиция радушного, сердечного, учтивого ирландского гостеприимства, традиция, которую нам передали наши отцы и которую мы должны передать нашим детям.
За столом поднялся одобрительный ропот. Габриел вдруг вспомнил, что мисс Айворз нет среди гостей и что она ушла крайне неучтиво; и он продолжал уверенным голосом:
– Леди и джентльмены!
Растет новое поколение, воодушевляемое новыми идеями и исповедующее новые принципы. Это серьезное, полное энтузиазма поколение, и, даже если эти новые идеи ошибочны, а силы расходуются впустую, порывы их, на мой взгляд, искренни. Но мы живем в скептическую и, если позволено мне будет так выразиться, разъедаемую мыслью эпоху, и я начинаю иногда бояться, что этому образованному и сверхобразованному поколению не хватает, быть может, доброты, гостеприимства, благодушия, которые отличали людей в старые дни. Прислушиваясь сегодня к именам великих певцов прошлого, я думал о том, что мы, надо сознаться, живем в менее щедрую эпоху. Те дни можно без преувеличения назвать щедрыми днями, и если они теперь ушли от нас без возврата, то будем надеяться, по крайней мере, что в таких собраниях, как сегодня, мы всегда будем вспоминать о них с гордостью и любовью, будем хранить в сердцах наших память о великих умерших, чьи имена и чью славу мир не скоро забудет.
– Слушайте, слушайте, – громко сказал мистер Браун.
– Но есть и более грустные мысли, – продолжал Габриел, и его голос приобрел мягкие интонации, – которые всегда будут посещать нас во время таких собраний, как сегодня: мысли о прошлом, о юности, о переменах, о друзьях, которых уже нет с нами. Наш жизненный путь усеян такими воспоминаниями; и если бы мы всегда им предавались, мы не нашли бы в себе мужества продолжать наш труд среди живых. А у нас, у каждого, есть долг по отношению к живым, есть привязанности, и жизнь имеет право, законное право, требовать от нас, чтобы мы отдали ей большую часть себя.
Поэтому я не буду долго останавливаться на прошлом. Я не позволю своей речи обратиться в угрюмую проповедь. Мы собрались здесь на краткий час вдали от суеты и шума повседневности. Мы собрались здесь как друзья, как коллеги, объединенные чувством дружбы и также, до известной степени, духом истинной "camaraderie" *, мы собрались здесь как гости – если позволено мне будет так выразиться – трех граций дублинского музыкального мира.
* Товарищество (франц.).
Все разразились смехом и аплодисментами при этих словах. Тетя Джулия тщетно просила по очереди всех своих соседей объяснить ей, что сказал Габриел.
– Он сказал, что мы – три грации, тетя Джулия, – ответила Мэри Джейн.
Тетя Джулия не поняла, но с улыбкой посмотрела на Габриела, который продолжал с прежним воодушевлением:
– Леди и джентльмены!
Я не стану пытаться сегодня играть роль Париса. Я не стану пытаться сделать выбор между ними. Это неблагодарная задача, да она мне и не по силам. Ибо, когда я смотрю на них – на старшую ли нашу хозяйку, о добром, слишком добром сердце которой знают все с ней знакомые; на ее ли сестру, одаренную как бы вечной юностью, чье пение было для нас сегодня сюрпризом и откровением; на младшую ли из наших хозяек – талантливую, трудолюбивую, всегда веселую, самую любящую из племянниц, – я должен сознаться, леди и джентльмены, что я не знаю, кому из них отдать предпочтение.
Габриел взглянул на своих теток и, видя широкую улыбку на лице тети Джулии и слезы на глазах тети Кэт, поспешил перейти к заключению. Он высоко поднял стакан с портвейном, гости тоже выжидательно взялись за стаканы, и громко сказал:
– Выпьем же за всех трех вместе. Пожелаем им здоровья, богатства, долгой жизни, счастья и благоденствия; пусть они еще долго занимают высокое, по праву им доставшееся место в рядах своей профессии, так же как и любовью и уважением уготованное им место в наших сердцах!
Все гости встали со стаканами в руках и, повернувшись к трем оставшимся сидеть хозяйкам, дружно подхватили песню, которую затянул мистер Браун:
Что они славные ребята,
Что они славные ребята,
Что они славные ребята,
Никто не станет отрицать.
Тетя Кэт, нe скрываясь, вытирала глаза платком, и даже тетя Джулия, казалось, была взволнована. Фредди Мэлинз отбивал такт вилкой, и поющие, повернувшись друг к другу, словно совещаясь между собой, запели с увлечением:
Разве что решится
Бессовестно солгать...
Потом, снова повернувшись к хозяйкам, они запели:
Что они славные ребята,
Что они славные ребята,
Что они славные ребята,
Никто не станет отрицать.
За этим последовали шумные аплодисменты, подхваченные за дверью столовой другими гостями и возобновлявшиеся много раз, меж тем как Фредди Мэлинз, высоко подняв вилку, дирижировал ею, словно церемониймейстер.
Холодный утренний воздух ворвался в холл, где они стояли, и тетя Кэт крикнула:
– Закройте кто-нибудь дверь. Миссис Мэлинз простудится.
– Там Браун, тетя Кэт, – сказала Мэри Джейн.
– Этот повсюду, – сказала тетя Кэт, понизив голос.
Мэри Джейн засмеялась.
– Ну вот, – сказала она лукаво, – а он такой внимательный.
– Да, наш пострел везде поспел, – сказала тетя Кэт тем же тоном.
При этом она сама добродушно рассмеялась и добавила поспешно:
– Да скажи ему, Мэри Джейн, чтобы он вошел в дом и закрыл за собой дверь. Надеюсь, что он меня не слышал.
В эту минуту передняя дверь распахнулась и на пороге появился мистер Браун, хохоча так, что, казалось, готов был лопнуть. На нем было длинное зеленое пальто с воротником и манжетами из поддельного каракуля, на голове круглая меховая шапка. Он показывал куда-то в сторону заметенной снегом набережной, откуда доносились долгие пронзительные свистки.
– Тедди там сзывает кебы со всего Дублина, – сказал он.
Из чулана позади конторы вышел Габриел, натягивая на ходу пальто, и, оглядевшись, сказал:
– Грета еще не выходила?
– Она одевается, Габриел, – сказала тетя Кэт.
– Кто там играет? – спросил Габриел.
– Никто. Все ушли.
– Нет, тетя Кэт, – сказала Мэри Джейн. – Бартелл д'Арси и мисс О'Каллаган еще не ушли.
– Кто-то там бренчит на рояле, во всяком случае, – сказал Габриел.
Мэри Джейн посмотрела на Габриела и мистера Брауна и сказала, передернув плечами:
– Дрожь берет даже смотреть на вас, таких закутанных. Ни за что не хотела бы быть на вашем месте. Идти по холоду в такой час!
– А для меня, – мужественно сказал мистер Браун, – самое приятное сейчас было бы хорошенько пройтись где-нибудь за городом или прокатиться на резвой лошадке.
– У нас дома когда-то была хорошая лошадь и двуколка, – грустно сказала тетя Джулия.
– Незабвенный Джонни, – сказала Мэри Джейн и засмеялась. Тетя Кэт и Габриел тоже засмеялись.
– А чем Джонни был замечателен? – спросил мистер Браун.
– Блаженной памяти Патрик Моркан, наш дедушка, – пояснил Габриел, которого в последние годы жизни иначе не называли, как "старый джентльмен", занимался тем, что изготовлял столярный клей.
– Побойся бога, Габриел, – сказала тетя Кэт, смеясь, – у него был крахмальный завод.
– Ну уж, право, не знаю, клей он делал или крахмал, – сказал Габриел, но только была у старого джентльмена лошадь, по прозвищу Джонни. Джонни работал у старого джентльмена на заводе, ходил себе по кругу и вертел жернов. Все очень хорошо. Но дальше начинается трагедия. В один прекрасный день старый джентльмен решил, что недурно бы и ему вместе с высшим обществом выехать в парк в собственном экипаже – полюбоваться военным парадом.
– Помилуй, господи, его душу, – сокрушенно сказала тетя Кэт.
– Аминь, – сказал Габриел. – Итак, как я уже сказал, старый джентльмен запряг Джонни в двуколку, надел свой самый лучший цилиндр, свой самый лучший шелковый галстук и с великой пышностью выехал из дома своих предков, помещавшегося, если не ошибаюсь, где-то на Бэк-Лейн.
Все засмеялись, даже миссис Мэлинз, а тетя Кэт сказала:
– Ну что ты, Габриел, он вовсе не жил на Бэк-Лейн. Там был только завод.
– Из дома своих предков, – продолжал Габриел, – выехал он на Джонни. И все шло отлично, пока Джонни не завидел памятник королю Билли *. То ли ему так понравилась лошадь, на которой сидит король Билли, то ли ему померещилось, что он опять на заводе, но только он, недолго думая, давай ходить вокруг памятника.
* Имеется в виду статуя короля Вильгельма Оранского (1650-1702) на Колледж-Грин – эту статую чтили протестанты и ненавидели католики, которые уничижительно называли короля Билли и пользовались любой возможностью изуродовать ее – вымазывали краской, писали оскорбления.
Габриел в своих галошах медленно прошелся по холлу под смех всех присутствующих.
– Ходит и ходит себе по кругу, – сказал Габриел, – а старый джентльмен, кстати весьма напыщенный, пришел в крайнее негодование: "Но-о, вперед, сэр! Что это вы выдумали, сэр! Джонни! Джонни! В высшей степени странное поведение! Не понимаю, что это с лошадью!"
Смех, не умолкавший, пока Габриел изображал в лицах эту сцену, был прерван громким стуком в дверь. Мэри Джейн побежала открыть и впустила Фредди Мэлинза. У Фредди Мэлинза шляпа съехала на затылок, он ежился от холода, пыхтел и отдувался после своих трудов.
– Я достал только один кеб, – сказал он.
– Найдем еще на набережной, – сказал Габриел.
– Да, – сказала тетя Кэт, – идите уж, не держите миссис Мэлинз на сквозняке.
Мистер Браун и Фредди свели миссис Мэлинз по лестнице и после весьма сложных маневров впихнули ее в кеб. Затем туда же влез Фредди Мэлинз и долго возился, усаживая ее поудобней, а мистер Браун стоял рядом и давал советы. Наконец ее устроили, и Фредди Мэлинз пригласил мистера Брауна сесть в кеб. Кто-то что-то говорил, и затем мистер Браун влез в кеб. Кебмен закутал себе ноги полостью и, нагнувшись, спросил адрес. Все снова заговорили, и кебмен получил сразу два разноречивых приказания от Фредди Мэлинза и от мистера Брауна, высунувшихся в окна по бокам кеба – один с одной стороны, другой – с другой. Вопрос был в том, где именно по дороге ссадить мистера Брауна; тетя Кэт, тетя Джулия и Мэри Джейн, стоя в дверях, тоже приняли участие в споре, поддерживая одни мнения, оспаривая другие и сопровождая все это смехом. Фредди Мэлинз от смеха не мог говорить. Он ежесекундно то высовывал голову в окно, то втягивал ее обратно, к великому ущербу для своей шляпы, и сообщал своей матери о ходе спора, пока, наконец, мистер Браун, перекрывая общий смех, не закричал сбитому с толку кебмену:
– Знаете, где Тринити-колледж?
– Да, сэр, – сказал кебмен.
– Гоните во всю мочь туда.
– Слушаю, сэр, – сказал кебмен.
Он стегнул лошадь кнутом, и кеб покатил по набережной, провожаемый смехом и прощальными возгласами.
Габриел не вышел на порог. Он остался в холле и смотрел на лестницу. Почти на самом верху, тоже в тени, стояла женщина. Он не видел ее лица, но мог различить терракотовые и желто-розовые полосы на юбке, казавшиеся в полутьме черными и белыми. Это была его жена. Она облокотилась о перила, прислушиваясь к чему-то. Габриела удивила ее неподвижность, и он напряг слух, стараясь услышать то, что слушала она. Но он мало что мог услышать: кроме смеха и шума спорящих голосов на пороге – несколько аккордов на рояле, несколько нот, пропетых мужским голосом.
Он неподвижно стоял в полутьме, стараясь уловить мелодию, которую пел голос, и глядя на свою жену. В ее позе были грация и тайна, словно она была символом чего-то. Он спросил себя, символом чего была эта женщина, стоящая во мраке лестницы, прислушиваясь к далекой музыке. Если бы он был художником, он написал бы ее в этой позе. Голубая фетровая шляпа оттеняла бы бронзу волос на фоне тьмы, и темные полосы на юбке рельефно ложились бы рядом со светлыми. "Далекая музыка" – так он назвал бы эту картину, если бы был художником.
Хлопнула входная дверь, и тетя Кэт, тетя Джулия и Мэри Джейн, все еще смеясь, вернулись в холл.
– Невозможный человек этот Фредди, – сказала Мэри Джейн. – Просто невозможный.
Габриел ничего не ответил и показал на лестницу, туда, где стояла его жена. Теперь, когда входная дверь была закрыта, голос и рояль стали слышней. Габриел поднял руку, призывая к молчанию. Песня была на старинный ирландский лад, и певец, должно быть, не был уверен ни в словах, ни в своем голосе. Этот голос, далекий и осипший, неуверенно выводил мелодию, которая лишь усиливала грусть слов:
Ах, дождь мне мочит волосы,
И роса мне мочит лицо,
Дитя мое уже холодное...
– Боже мой, – воскликнула Мэри Джейн, – это же поет Бартелл д'Арси. А он ни за что не хотел петь сегодня. Ну, теперь я его заставлю спеть перед уходом.
– Заставь, заставь, Мэри Джейн, – сказала тетя Кэт.
Мэри Джейн пробежала мимо остальных, направляясь к лестнице, но раньше, чем она успела подняться по ступенькам, пение прекратилось и хлопнула крышка рояля.
– Какая досада! – воскликнула она. – Он идет вниз, Грета?
Габриел услышал, как его жена ответила "да", и увидел, что она начала спускаться по лестнице. В нескольких шагах позади нее шли мистер Бартелл д'Арси и мисс О'Каллаган.
– О, мистер д'Арси, – воскликнула Мэри Джейн, – ну можно ли так поступать – обрывать пение, когда мы все с таким восторгом вас слушали!..
– Я его упрашивала весь вечер, – сказала мисс О'Каллаган, – и миссис Конрой тоже, но он сказал, что простужен и не может петь.
– Ах, мистер д'Арси, – сказала тетя Кэт, – не стыдно вам так выдумывать?
– Что, вы не слышите, что я совсем охрип? – грубо сказал мистер д'Арси.
Он поспешно прошел в кладовую и стал надевать пальто. Остальные, смущенные его грубостью, не нашлись что сказать. Тетя Кэт, сдвинув брови, показывала знаками, чтоб об этом больше не говорили. Мистер д'Арси тщательно укутывал горло и хмурился.
– Это от погоды, – сказала тетя Джулия после молчания.
– Да, сейчас все простужены, – с готовностью поддержала тетя Кэт, решительно все.
– Говорят, – сказала Мэри Джейн, – что такого снега не было уже лет тридцать, и я сегодня читала в газете, что по всей Ирландии выпал снег.
– Я люблю снег, – грустно сказала тетя Джулия.
– Я тоже, – сказала мисс О'Каллаган, – без снега и рождество не рождество.
– Мистер д'Арси не любит снега, бедняжка, – сказала тетя Кэт улыбаясь.
Мистер д'Арси вышел из кладовки, весь укутанный и застегнутый, и, как бы извиняясь, поведал им историю своей простуды. Все принялись давать ему советы и выражать сочувствие и упрашивать его быть осторожней, потому что ночной воздух так вреден для горла. Габриел смотрел на свою жену, не принимавшую участия в разговоре. Она стояла как раз против окошечка над входной дверью, и свет от газового фонаря играл на ее блестящих бронзовых волосах; Габриел вспомнил, как несколько дней тому назад она сушила их после мытья перед камином. Она стояла сейчас в той же позе, как на лестнице, и, казалось, не слышала, что говорят вокруг нее. Наконец она повернулась, и Габриел увидел, что на ее щеках – румянец, а ее глаза сияют. Его охватила внезапная радость.
– Мистер д'Арси, – сказала она, – как называется эта песня, что вы пели?
– Она называется "Девушка из Аугрима" *, – сказал мистер д'Арси, – но я не мог ее толком вспомнить. А что? Вы ее знаете?
– "Девушка из Аугрима", – повторила она. – Я не могла вспомнить название.
– Очень красивый напев, – сказала Мэри Джейн. – Жаль, что вы сегодня не в голосе.
– Мэри Джейн, – сказала тетя Кэт, – не надоедай мистеру д'Арси. Я больше не разрешаю ему надоедать.
Видя, что все готовы, она повела их к двери; и начались прощания:
– Доброй ночи, тетя Кэт, и спасибо за приятный вечер.
– Доброй ночи, Габриел, доброй ночи, Грета.
– Доброй ночи, тетя Кэт, и спасибо за все. Доброй ночи, тетя Джулия.
– Доброй ночи, Греточка, я тебя и не заметила.
– Доброй ночи, мистер д'Арси. Доброй ночи, мисс О'Каллаган.
– Доброй ночи, мисс Моркан.
– Доброй ночи, еще раз.
– Доброй ночи всем. Счастливо добраться.
– Доброй ночи. Доброй ночи.
Было еще темно. Тусклый желтый свет навис над домами и над рекой; казалось, небо опускается на землю. Под ногами слякоть, и снег только полосами и пятнами лежал на крышах, на парапете набережной, на прутьях ограды. В густом воздухе фонари еще светились красным светом, и за рекой Дворец четырех палат ** грозно вздымался в тяжелое небо.
* Народная ирландская песня. Аугрим – небольшой городок на западе Ирландии.
** Четыре палаты – дублинские судебные учреждения.
Она шла впереди, рядом с мистером Бартеллом д'Арси, держа под мышкой туфли, завернутые в бумагу, а другой рукой подбирая юбку. Сейчас в ней уже не было грации, но глаза Габриела все еще сияли счастьем. Кровь стремительно бежала по жилам, в мозгу проносились мысли – гордые, радостные, нежные, смелые.
Она шла впереди, ступая так легко, держась так прямо, что ему хотелось бесшумно побежать за ней, поймать ее за плечи, шепнуть ей на ухо что-нибудь смешное и нежное. Она казалась такой хрупкой, что ему хотелось защитить ее от чего-то, а потом остаться с ней наедине. Минуты их тайной общей жизни зажглись в его памяти, как звезды. Сиреневый конверт лежал на столе возле его чашки, и он гладил его рукой. Птицы чирикали в плюще, и солнечная паутина занавески мерцала на полу; он не мог есть от счастья. Они стояли в толпе на перроне, и он засовывал билет в ее теплую ладонь под перчатку. Он стоял с ней на холоде, глядя сквозь решетчатое окно на человека, который выдувал бутылки возле ревущей печи. Было очень холодно.
Ее лицо, душистое в холодном воздухе, было совсем близко от его лица, и внезапно он крикнул человеку, стоявшему у печи:
– Что, сэр, огонь горячий?
Но человек не расслышал его сквозь рев печи. И хорошо, что не расслышал. Он бы, пожалуй, ответил грубостью. Волна еще более бурной радости накатила на него и разлилась по жилам горячим потоком. Как нежное пламя звезд, минуты их интимной жизни, о которой никто не знал и никогда не узнает, вспыхнули и озарили его память. Он жаждал напомнить ей об этих минутах, заставить ее забыть тусклые годы их совместного существования и помнить только эти минуты восторга. Годы, чувствовал он, оказались не властны над их душами. Дети, его творчество, ее домашние заботы не погасили нежное пламя их душ. Однажды в письме к ней он написал: "Почему все эти слова кажутся мне такими тусклыми и холодными? Не потому ли, что нет слова, достаточно нежного, чтобы им назвать тебя?"
Как далекая музыка, дошли к нему из прошлого эти слова, написанные им много лет тому назад. Он жаждал остаться с ней наедине. Когда все уйдут, когда он и она останутся в комнате отеля, тогда они будут вдвоем, наедине. Он тихо позовет:
– Грета!
Может быть, она сразу не услышит; она будет раздеваться. Потом что-то в его голосе поразит ее. Она обернется и посмотрит на него...
На Уайнтаверн-Стрит им попался кеб. Он был рад, что шум колес мешает им разговаривать. Она смотрела в окно и казалась усталой. Мелькали здания, дома, разговор то начинался, то стихал. Лошадь вяло трусила под тяжелым утренним небом, таща за собой старую дребезжащую коробку, и Габриел опять видел себя и ее в кебе, который несся на пристань к пароходу, навстречу их медовому месяцу.
Когда кеб проезжал через мост О'Коннела, мисс О'Каллаган сказала:
– Говорят, что всякий раз, как переезжаешь через мост О'Коннела, непременно видишь белую лошадь.
– На этот раз я вижу белого человека, – сказал Габриел.
– Где? – спросил мистер Бартелл д'Арси.
Габриел показал на памятник *, на котором пятнами лежал снег. Потом дружески кивнул ему и помахал рукой.
* Имеется в виду статуя Дэниеля О'Коннелла (1775-1847); которого ниже Габриел назовет Дэном. Лидер ирландского национально-освободительного движения, его либерального крыла. Боролся против ограничения избирательных прав католиков. После проведения в Ирландии акта об эмансипации католиков в 1829 г. его стали называть "Освободителем".
– Доброй ночи, Дэн, – сказал он весело.
Когда кеб остановился перед отелем, Габриел выпрыгнул и, невзирая на протесты мистера Бартелла д'Арси, заплатил кебмену. Он дал ему шиллинг на чай. Кебмен приложил руку к шляпе и сказал:
– Счастливого Нового года, сэр.
– И вам тоже, – сердечно ответил Габриел.
Она оперлась на его руку, когда выходила из кеба и потом, когда они вместе стояли на тротуаре, прощаясь с остальными. Она легко оперлась на его руку, так же легко, как танцевала с ним вместе несколько часов тому назад. Он был счастлив тогда и горд; счастлив, что она принадлежит ему, горд, что она так грациозна и женственна. Но теперь, после того, как в нем воскресло столько воспоминаний, прикосновение ее тела, певучее, и странное, и душистое, пронзило его внезапным и острым желанием. Под покровом ее молчания он крепко прижал к себе ее руку, и, когда они стояли перед дверью отеля, он чувствовал, что они ускользнули от своих жизней и своих обязанностей, ускользнули от своего дома и от своих друзей и с трепещущими и сияющими сердцами идут навстречу чему-то новому.
В вестибюле в большом кресле с высокой спинкой дремал старик. Он зажег в конторе свечу и пошел впереди них по лестнице. Они молча шли за ним, ноги мягко ступали по ступенькам, покрытым толстым ковром. Она поднималась по лестнице вслед за швейцаром, опустив голову, ее хрупкие плечи сгибались, словно под тяжестью, талию туго стягивал пояс. Ему хотелось обнять ее, изо всех сил прижать к себе, его руки дрожали от желания схватить ее, и, только вонзив ногти в ладони, он смог подавить неистовый порыв. Швейцар остановился на ступеньке – поправить оплывшую свечу. Они тоже остановились, ступенькой ниже. В тишине Габриел слышал, как падает растопленный воск на поднос, как стучит в груди его собственное сердце.
Швейцар повел их по коридору и открыл дверь. Потом он поставил тоненькую свечу на туалетный столик и спросил, в котором часу их разбудить.
– В восемь, – сказал Габриел.
Швейцар показал на электрический выключатель на стене и начал бормотать какие-то извинения, но Габриел прервал его:
– Нам не нужен свет. Нам довольно света с улицы. А это, – прибавил он, показывая на свечу, – тоже унесите.
Швейцар взял свечу, но не сразу, так как был поражен столь странным приказанием. Потом пробормотал: "Доброй ночи" – и вышел. Габриел повернул ключ в замке.
Призрачный свет от уличного фонаря длинной полосой шел от окна к двери. Габриел сбросил пальто и шапку на кушетку и прошел через комнату к окну. Он постоял, глядя вниз на улицу, выжидая, пока немного стихнет его волнение. Потом он повернулся и прислонился к комоду, спиной к свету. Она уже сняла шляпу и манто и стояла перед большим трюмо, расстегивая корсаж. Габриел подождал несколько минут, наблюдая за ней, потом сказал: