355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Джек Лондон » Межзвездный скиталец » Текст книги (страница 5)
Межзвездный скиталец
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 09:30

Текст книги "Межзвездный скиталец"


Автор книги: Джек Лондон



сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 19 страниц)

ГЛАВА IХ

За долгие тягостные часы моего бодрствования я узнал одну очень ценную вещь, именно – познакомился с властью души над телом. Я научился страдать пассивно, – чему, вероятно, научились и все люди, проходившие послеуниверситетский курс смирительной рубашки. О, не так легко, как вы думаете, поддерживать мозг в таком ясном спокойствии, чтобы он совершенно забывал о неустанной, отчаянной жалобе пытаемых нервов!

И эта власть духа над плотью, приобретенная мною, дала мне возможность без труда проделать над собой опыт, которым Эд Моррель поделился со мной.

– Ты, надо полагать, в «пеленках»? – простучал мне как-то ночью Эд Моррель.

Меня только что развязали после сточасовой порции, и на этот раз я ослабел больше, чем когда бы то ни было прежде. Я был так слаб, что, хотя все мое тело представляло сплошную массу ссадин и кровоподтеков, я едва сознавал, что у меня есть тело.

– Похоже на «пеленки», – простучал я в ответ. – Они меня доконают, если будут продолжать в этом роде.

– Не поддавайся, – советовал он. – Есть способ! Я научился этому в карцере, когда мы с Масси получили полную порцию. Я выдержал, а Масси скапутился. Не научись я этому фокусу, я окочурился бы вместе с ним. Прежде чем попробовать э т о, ты должен хорошо ослабеть. Если ты попытаешься, не ослабев совсем, то срежешься, и это испортит тебе музыку навсегда. Я сделал оплошность с Джеком. Он попробовал эту штуку, когда был еще в силе. Разумеется, он потерпел неудачу, а когда это ему понадобилось, то было уже поздно: первая неудача все испортила. Теперь он не верит этому, он думает, что я его морочу. Не правда ли, Джек?

И Джек простучал в ответ из камеры No 13:

– Не слушай его, Дэррель! Это просто сказки!

– Продолжай рассказывать, – простучал я Моррелю.

– Вот почему я ждал, пока ты как следует ослабнешь, – продолжал Моррель, – теперь это тебе нужно, я расскажу. Так вот, если у тебя есть сила воли, ты это сделаешь; я проделал три раза и знаю, что это возможно.

– В чем же дело? – нетерпеливо выстукивал я.

– Штука заключается в том, чтобы умереть в «пеленках», з а х о т е т ь умереть! Я знаю, ты еще не понимаешь, но погоди. Ведь тебе случалось онеметь в «пеленках» – засыпает, например, рука или нога. Бороться с этим ты не можешь, ты ухватись за это и усовершенствуй. Ты не жди, пока у тебя заснут ноги или что-нибудь другое. Ты лежи на спине как можно спокойнее и начинай упражнять свою волю. Думай об этом непрерывно, все время, и все время ты должен верить тому, о чем будешь думать. Если не веришь – ничего не добьешься. А думать и верить ты должен вот во что: тело твое – одно, а душа – совсем другое! Ты – это ты, а тело – нечто другое, не стоящее гроша. Тело твое в счет не идет. Ты – хозяин! Ты не нуждаешься в теле. Думая об этом и веруя, ты докажешь это напряжением своей воли. Ты заставишь свое тело умереть.

– Начинаешь ты с пальцев ноги, по одному в раз. Ты заставляешь умереть свои пальцы. Ты х о ч е ш ь, чтобы они умерли. И если у тебя есть вера и воля, то пальцы умрут. В этом самое главное – н а ч а т ь умирание. Раз ты умертвил первые пальцы, остальное дается легко, и верить тебе уже не нужно – ты з н а е ш ь. Затем ты вкладываешь всю свою волю в желание умертвить остальное тело. Говорят тебе, Дэррель, я знаю это наверное! Я сам проделывал это целых три раза.

– И раз ты начал умирание, дальше пойдет как по маслу. И всего забавнее, что все это время ты тут же присутствуешь! То, что твои пальцы мертвы, нисколько не делает тебя мертвым. Понемногу твои ноги умирают до колен, затем ляжки – а ты все время тут! Тело твое уходит из жизни по кусочкам, а ты – это ты, каким был перед тем, как начал.

– А что же дальше? – допытывался я.

– И вот когда твое тело совсем умрет, а ты еще тут, ты просто-напросто выходишь из своего тела, покидаешь его. А раз ты покинул тело. ты покинешь и камеру. Каменные стены и железная дверь сделаны для того, чтобы удержать тело, но они не могут удержать душу. Ты – дух вне своего тела. Ты можешь взглянуть на свое тело со стороны. Говорят тебе, я это з н а ю, ибо проделывал три раза, смотрел на свое тело, лежащее где-то в стороне от меня.

– Ха-ха-ха! – застучал Джек Оппенгеймер, лежащий в тринадцатой камере от нас.

– Видишь ли, вся беда Джека в том, – продолжал Моррель, – что он не может поверить. В тот единственный раз, когда он попробовал, он был еще слишком крепок, и ему не удалось. И теперь он думает, что я шучу.

– Когда ты умираешь, ты мертв; а мертвые люди и остаются мертвыми, – возразил Оппенгеймер.

– Говорят тебе – я умирал трижды, – настаивал Моррель.

– И дожил до того, что рассказываешь нам об этом? – издевался Оппенгеймер.

– Но ты вот чего не забывай, Дэррель, – продолжал выстукивать Моррель по моему адресу. – Это дело щекотливое, у тебя все время такое чувство, словно ты играешь с огнем. Не могу тебе объяснить хорошенько, но мне всегда кажется, что если я буду отсутствовать в тот момент, когда придут и выпустят мое тело из «пеленок», то не смогу попасть в него обратно. Я хочу сказать: мое тело умрет навсегда. А мне не хотелось бы умереть, мне не хотелось бы доставить капитану Джэми это удовольствие. Но говорю тебе, Дэррель, если ты научишься этой штуке, ты можешь плюнуть на смотрителя. Раз ты заставишь свое тело умереть, тебе уже все равно, будут ли тебя держать в «пеленках» хоть целый месяц подряд. Ты нисколько не страдаешь. И тело твое не болит. Знаешь, бывают случаи, когда люди спят целый год сряду. Так вот это самое будет происходить с тобой, когда твое тело умрет. Оно просто остается в «пеленках» и ждет твоего возвращения. Ты попробуй, я тебе даю дельный совет.

– А если он не вернется? – спросил Оппенгеймер.

– Тогда над ним посмеются, пожалуй, – отвечал Моррель, – а может быть, посмеются над нами, что мы тянем старую лямку, когда легко могли бы избавиться от нее.

На этом разговор закончился, ибо Пестролицый Джонс очнулся от своей дремоты и пригрозил Моррелю и Оппенгеймеру, что утром пожалуется на них, а это значило, что их «спеленают»; мне он не грозил, ибо знал, что я все равно обречен «пеленкам». Долго лежал я в молчании, забыв о физических муках, и все думал о предложении, сделанном Моррелем. Как я уже говорил, посредством самогипноза я пытался проникнуть в прошлое, в свое предыдущее существование. Я знал, что отчасти мне это удалось; но то, что я переживал, носило характер бессвязных видений.

Предлагаемый же Моррелем метод настолько не походил на мой метод самогипноза, что просто очаровал меня. По моему способу, первым от меня уходило сознание; по его же способу – сознание исчезало последним, и когда мое сознание уйдет, оно должно будет перейти в такую стадию, что покинет тело, покинет Сан-Квэнтинскую тюрьму, будет странствовать в далеких просторах – и притом оставаться сознанием.

Попытаться, во всяком случае, стоило. Так я решил, и несмотря на привычный мне скептицизм ученого – я поверил. Я не сомневался, что смогу проделать то, что Моррель проделывал трижды. Может быть, я так легко поверил потому, что страшно изнемог физически. Может быть, во мне не оставалось уже сил для скептицизма. Такую именно гипотезу и развивал ведь Моррель.

Это был чисто эмпирический вывод, и, как вы увидите ниже, я доказал его эмпирически.


ГЛАВА X

В довершение всего на следующее утро смотритель Этертон ворвался в мою камеру с явным намерением убить меня. С ним были капитан Джэми, доктор Джексон, Пестролицый Джонс и Эль Гетчинс. Эль Гетчинс отбывал сорокалетний срок заключения и надеялся на помилование. Вот уже четыре года, как он был главным «старостой» арестантов Сан-Квэнтина. Вы поймете, какой это был важный пост, если я вам скажу, что одни взятки главному старосте исчислялись в три тысячи долларов в год. Вследствие этого Эль Гетчинс, обладавший десятью или двенадцатью тысячами долларов капитала и обещанием помилования, слепо повиновался смотрителю, который мог смело на него рассчитывать. Я только что сказал, что смотритель Этертон вошел в мою камеру с намерением убить меня. Последнее было написано на его лице, и он доказал это своими действиями.

– Исследуйте его! – приказал он доктору Джексону.

Это жалкое подобие человека стащило с меня заскорузлую от грязи рубашку, которую я носил с момента поступления в одиночку, и обнаружил мое жалкое тело – кожа сморщилась бурыми пергаментными складками над ребрами и была сплошь в ссадинах от стягивания курткой. Медицинский осмотр был произведен бесстыдно поверхностно.

– Выдержит? – спросил смотритель

– Да, – ответил доктор Джексон.

– А как сердце?

– Великолепно!

– Вы думаете, он выдержит, доктор?

– Без сомнения.

– Я не верю этому, – свирепо огрызнулся смотритель, – но мы все же попробуем. Ложись, Стэндинг! – Я повиновался и лег ничком на разостланный брезент. Смотритель с минуту, казалось, колебался. – Перевернись! – скомандовал он.

Я несколько раз пытался это сделать, но слишком ослабел и мог только беспомощно ерзать по полу.

– Притворяется, – объяснил Джексон.

– Ну, он забудет притворяться, когда я с ним разделаюсь по-свойски, – заметил смотритель. – Помогите ему: я не могу тратить на него много времени!

Меня положили на спину, и я увидел прямо над собой лицо смотрителя Этертона.

– Стэндинг, – медленно заговорил он. – Я устал, мне надоело твое упрямство, терпение мое истощилось. Доктор Джексон говорит, что ты в состоянии провести десяток суток в куртке. Взвесь свои силы. Теперь я даю тебе последний шанс. Признайся насчет динамита. В ту же минуту, как он будет в моих руках, я выпущу тебя отсюда. Ты сможешь принять ванну, побриться, одеться в чистое платье. Я дам тебе бездельничать шесть месяцев на больничном пайке, а затем сделаю тебя хранителем библиотеки. Ты не можешь требовать от меня большего! Кроме того, ты ведь ни на кого не доносишь. Ты – единственный человек в Сан-Квэнтине, знающий, где находится динамит. Ты никому не повредишь, уступив мне, и тебе будет хорошо с той минуты, как ты признаешься. Если же ты откажешься...

Он помолчал, многозначительно пожав плечами.

– Что ж, если ты откажешься, так лучше тебе сейчас начинать свои десять дней!

Перспектива была чудовищная. Я так ослабел, что был уверен не меньше смотрителя, что новая порция куртки означает для меня верную смерть. И тут я вспомнил о фокусе Морреля. Вот когда он нужен был мне; вот когда время испытать свою веру в этот прием! Я усмехнулся прямо в лицо Этертону. Я вложил веру в эту улыбку, вложил веру в предложение, которое сделал ему.

– Смотритель, – начал я, – видите: я улыбаюсь. Так вот, если через десять дней, когда вы меня развяжете, я улыбнусь таким же манером, дадите ли вы пачку табаку и книжку папиросной бумаги Моррелю и Оппенгеймеру?

– Ну, не сумасшедшие ли они, эти университетские парни? – прохрипел капитан Джэми.

Смотритель Этертон был человек холерического темперамента. Он принял мое предложение как оскорбительную браваду.

– За это ты получишь лишнюю затяжку! – объявил он мне.

– Я сделал вам хорошее предложение, смотритель, – возразил я. – Можете стягивать меня, как вам будет угодно, но если через десять дней я буду улыбаться, дадите вы табаку Моррелю и Оппенгеймеру?

– Как ты уверен в себе!

– Оттого я и делаю это предложение.

– Верующий, а? – насмешливо спросил он.

– Нет, – ответил я, – просто случилось так, что во мне больше жизни, чем вы можете отнять у меня! Стяните меня хоть на сто дней, и через сто дней я буду так же улыбаться.

– Я думаю, десяти дней будет более чем достаточно, Стэндинг!

– Так вы полагаете? – отвечал я. – Вы в это верите? Если верите, то вы не потеряете даже стоимости этих двух пятицентовых пачек табаку. В конце концов, чего вы боитесь?

– За два цента я сворочу тебе физиономию! – прорычал он.

– Не пугайте! – с вежливой наглостью продолжал я. – Бейте меня сколько хотите, а на лице у меня останется довольно места для улыбки. Но раз вы колеблетесь – примите мое первоначальное предложение!

Нужно было сильно ослабеть или находиться в полном отчаянии, чтобы в одиночной камере говорить таким тоном со смотрителем. Но я верил и действовал по моей вере. Я верил тому, что Моррель рассказал мне. Я верил в господство духа над телом. Я верил, что даже сто дней, проведенных в куртке, не убьют меня!

Должно быть, капитан Джэми почувствовал эту веру, ибо он промолвил:

– Я помню, лет двадцать назад сошел с ума один швед. Это было еще до вашего поступления сюда, смотритель. Он убил человека в ссоре из-за двадцати пяти центов. Его приговорили к пожизненному заключению. Он был повар и верующий человек. Он объявил вдруг, что к нему спускается колесница, чтобы унести его на небо, сел на раскаленную докрасна плиту и распевал гимны и осанны, поджариваясь на ней! Его стащили с плиты и через два дня он умер в больнице. Он прожарился до костей и до конца продолжал клясться, что даже не почувствовал огня! У него ни разу не вырвалось стона!

– Мы заставим стонать Стэндинга! – проговорил смотритель.

– Раз вы так уверены в этом, почему бы вам не принять моего предложения? – вызывающе спросил я.

Смотритель пришел в такую ярость, что я захохотал бы, если бы не мое бедственное положение. Лицо его судорожно исказилось, он стиснул кулаки, и мне казалось, что вот он кинется на меня и изобьет. Но он, сделав усилие, овладел собой.

– Ладно, Стэндинг, – пробурчал он. – Я согласен. Но знай, тебе придется много вынести до того, как улыбнуться через десять дней! Переверните его, ребята, и стягивайте, пока у него ребра не затрещат. Гетчинс, покажи ему, что ты знаком с этим делом!

Меня перевернули и стянули так крепко, как ни разу еще не стягивали. Без сомнения, главный староста показывал свое усердие! Я старался украсть кусочек пространства. Оно было очень невелико, ибо я давно уже потерял жир и мясо, и мускулы мои превратились в какие-то веревочки. Мне удалось уворовать самую крошечку места, и то ценой невероятного напряжения сил. Но и этого места меня лишил Гетчинс, который в свое время, до того как он сделался старостой, имел богатый опыт по части смирительной куртки.

Видите ли, Гетчинс был собакой в душе, хотя когда-то был человеком. Он обладал десятью или двенадцатью тысячами долларов, и его ждала свобода при условии беспрекословного исполнения приказаний. Позднее я узнал, что его ждала преданная ему девушка. Женщина многое объясняет в поступках людей!

Если когда-либо человек совершил предумышленное убийство, то такое убийство совершил в это утро в одиночной камере Гетчинс по приказу смотрителя. Он лишил меня ничтожного пространства, которое я себе отвоевал! И, лишив меня его, при полной моей беспомощности, он уперся ногой мне в спину и так крепко стянул, как никому еще не удавалось до него. Мне казалось, что я сейчас умру; но чудо веры оставалось со мной. Я не верил, что я умру! Я знал, – да, повторяю, знал, что не умру. В голове у меня шумело, сердце яростно колотилось, и толчки отдавались во всем моем теле от конца пальцев на ногах до корней волос на голове.

– Довольно туго, – неохотно заметил капитан Джэми.

– Черта с два! – возразил Джексон. – Говорят вам, на него ничто не действует. Он колдун! Ему давно пора быть на том свете!

С невероятными усилиями смотритель Этертон протиснул указательный палец между шнуровкой и моей спиной. Он поставил на меня ногу и налег всем телом, но не мог прощупать ни крохи свободного пространства.

– Снимаю перед тобой шапку, Гетчинс! Ты знаешь свое дело. Теперь переверни, и мы полюбуемся им!

Меня перевернули на спину. Я уставился на смотрителя выкатившимися глазами. Одно я знаю наверное: если бы меня так же крепко спеленали в первый раз, я, конечно, скончался бы в первые же десять минут. Но теперь я был вытренирован. За мной была тысяча часов лежания в смирительной куртке; мало того, со мной была вера, которую вселил в меня Моррель.

– Теперь смейся, проклятый, смейся! – говорил смотритель. – Показывай же улыбку, которой ты похвалялся!

И хотя мои легкие задыхались от недостатка воздуха и сердце, казалось, вот-вот разорвется, хотя в голове мутилось, – тем не менее я усмехнулся прямо в рожу смотрителю Этертону!


ГЛАВА XI

Хлопнула дверь, оставив самую узкую полоску света. Я остался лежать на спине в одиночестве. При помощи уловки, к которой я давно приспособился, находясь в смирительной куртке, я, извиваясь, подобрался, по дюйму в один прием, до двери, пока краем подошвы моего правого башмака не коснулся ее. Я испытал при этом неимоверное облегчение. Я был теперь не совсем одинок! В случае необходимости я мог перестукнуться с Моррелем.

Но, должно быть, смотритель Этертон отдал строгие приказания сторожам; ибо хотя мне и удалось вызвать Морреля и сообщить ему, что я намерен произвести известный ему опыт, сторожа не дали ему ответить. Меня они могли только ругать; пока я находился в смирительной куртке, я мог не бояться никаких угроз.

Должен заметить, что все это время мой дух хранил полную ясность. Обычная боль терзала меня, но дух мой сделался настолько пассивен, что я так же мало замечал эту боль, как пол под собой или стены вокруг. Трудно было придумать более подходящее умственное и душевное состояние для задуманного эксперимента. Разумеется, все это обусловливалось моей крайней слабостью. И не только этим. Я давно уже чувствовал себя готовым на все. Я не испытывал ни сомнений, ни страха. Все содержание моей души превратилось в абсолютную веру в господство разума. Эта пассивность была похожа на грезу и доходила положительно до экзальтации.

Я начал сосредоточивать свою волю. Тело мое находилось в онемении, вследствие нарушенного кровообращения у меня было такое чувство, словно меня кололи тысячами иголок. Я сосредоточил свою волю на мизинце правой ноги и приказал ему перестать существовать в моем сознании. Я хотел, чтобы этот мизинец умер, – умер, поскольку дело касалось меня, его владыки – существа, от него совершенно отличного. Это была тяжелая борьба. Моррель предупредил меня, что так и будет. Но я не сомневался. Я знал, что этот палец умрет, и заметил, что он умер. Сустав за суставом умирали под действием моей воли.

Дальше дело пошло легче, но медленно. Сустав за суставом, палец за пальцем – все пальцы обеих моих ног перестали существовать. Сустав за суставом – процесс продолжался дальше. Наступил момент, когда перестали существовать мои ноги у лодыжек. Наступил момент, когда уже перестали существовать мои ноги ниже колен.

Я находился в такой экзальтации, что не испытывал даже проблеска радости при этих успехах. Я ничего не сознавал, кроме того, что заставляло мое тело умирать. Все, что оставалось от меня, было посвящено этой единственной задаче. Я делал это дело так же основательно, как каменщик кладет кирпичи, и смотрел на все это как на вещь столь же обыкновенную, как для каменщика кладка кирпичей.

Через час мое тело умерло до бедер, и я продолжал умерщвлять его все выше и выше.

Только когда я достиг уровня сердца, произошло первое помутнение моего сознания. Из страха, как бы не лишиться сознания, я приказал смерти остановиться и сосредоточил свое внимание на пальцах рук. Мозг мой опять прояснился, и умирание рук до плеч совершилось поразительно быстро.

В этой стадии все мое тело было мертво по отношению ко мне, кроме головы и маленького участка груди. Биение и стук стиснутого сердца уже не отдавались в моем мозгу. Сердце мое билось правильно, но слабо. И если бы я позволил себе испытать радость, то эта радость покрыла бы все мои ощущения.

В этом пункте мой опыт отличается от опыта Морреля. Автоматически продолжая напрягать свою волю, я впал в некоторую дремоту, которую испытывает человек на границе между сном и пробуждением. Мне стало казаться, что произошло огромное расширение моего мозга в черепе, хотя самый череп не увеличился. Были какието мелькания и вспышки, и даже я, верховный владыка, на мгновение перестал существовать, но в следующий миг воскрес, все еще жильцом плотского обиталища, которое я умерщвлял.

Больше всего меня смущало кажущееся расширение мозга. Он не вышел за пределы черепа, и все же мне казалось, что поверхность его находится вне моего черепа и продолжает расширяться. Наряду с этим появилось самое замечательное из ощущений, какие я когда-либо испытывал. Время и пространство, поскольку они составляли содержание моего сознания, подверглись поразительному расширению. Не открывая глаз, чтобы проверить это, я положительно знал, что стены моей тесной камеры расступились, я очутился в какой-то огромной аудитории и знал, что они продолжают расступаться. Мне пришла в голову капризная мысль, что если такое же расширение произойдет со всей тюрьмой, то в таком случае наружные стены Сан-Квэнтина должны будут отодвинуться в Тихий океан с одной стороны, а по другую сторону – стены достигнут пустынь Невады. И тут же у меня возникла другая мысль, что раз материя может проникать в другую материю, то стены моей камеры могут пройти сквозь тюремные стены, и таким образом моя камера окажется вне тюрьмы, и я буду на свободе! Разумеется, это была чистая фантазия, и я все время сознавал, что это фантазия.

Столь же замечательно было и расширение времени. Сердце мое билось теперь с большими промежутками. Опять у меня мелькнула капризная мысль – и я медленно и упорно стал считать секунды, разделявшие биения сердца. Вначале, как я отчетливо заметил, между двумя биениями сердца проходило больше сотни секунд. Но по мере того, как я продолжал счет, промежутки настолько расширились, что я соскучился считать.

И в то же время, как эти иллюзии времени и пространства упорствовали и росли, я поймал себя на том, что полусонно разрешаю новую глубокую проблему.

Моррель говорил мне, что он освободился от своего тела, убив его – или выключив тело из своего сознания, что по результату одно и то же. Теперь мое тело было настолько близко к полному умерщвлению, что я знал с совершенной уверенностью: одно быстрое сосредоточение воли на еще живом участке моей груди – и оно перестанет существовать. Но тут возникла проблема, о которой Моррель не предупредил меня: должен ли я умертвить свою голову? Если я это сделаю, что будет с духом Дэрреля Стэндинга? Не останется ли тело Дэрреля Стэндинга на веки веков мертвым?

И я проделал опыт с грудью и медленно бьющимся сердцем. Быстрый нажим моей воли был вознагражден. У меня уже не было ни груди, ни сердца! Я был теперь только ум, дух, сознание – назовите как хотите, – воплощенное в туманный мозг, который еще помещался внутри моего черепа, но расширялся и продолжал расширяться в пределах этого самого черепа.

И вдруг, в мельканиях света, я улетел прочь! Одним скачком я перепрыгнул крышу тюрьмы и калифорнийское небо и очутился среди звезд. Я обдуманно говорю «звезд». Я странствовал среди звезд и видел себя ребенком. Я был одет в мягкие шерстяные и нежно окрашенные одежды, мерцавшие в холодном свете звезд. Разумеется, внешний вид этих одежд объяснялся моими детскими впечатлениями от цирковых артистов и детскими представлениями об одеянии ангелочков.

Как бы то ни было, в этом одеянии я ступал по межзвездным пространствам, гордый сознанием, что переживаю какое-то необычайное приключение, в конце которого открою все формулы космоса и выясню себе конечную тайну Вселенной. В руке у меня был длинный стеклянный жезл. Кончиком этого жезла я должен был коснуться мимоходом каждой звезды. И я знал с полной уверенностью, что если я пропущу хоть одну звезду, то буду низвергнут в некую бездну в виде кары за непростительную вину.

Долго продолжались мои звездные скитания. Когда я говорю «долго», то вы должны принять во внимание неимоверное расширение времени в моем мозгу. Целые столетия я блуждал по пространствам, задевая на ходу рукой и кончиком жезла каждую попадающуюся звезду. Путь мой становился все светлее. Неисповедимая цель бесконечной мудрости приближалась. И я не делал ошибки. Это не было мое другое "я". Это не было тем переживанием, которое я испытывал раньше. Все это время я сознавал, что я – Дэррель Стэндинг – странствую среди звезд и ударяю по ним стеклянным жезлом. Короче говоря, я знал, что в этом не было ничего реального, ничего, что когда-либо было или могло быть. Я знал, что все это смешная оргия воображения, которой люди предаются под влиянием наркотиков, в бреду или в обыкновенной дремоте.

И вот когда все так удачно складывалось в моих небесных исканиях, кончик моего жезла не коснулся одной из звезд – я почувствовал, что совершил страшное преступление, – в то же мгновение сильный, неумолимый и повелительный удар, как топот железного копыта Рока, обрушился и грохотом отдался по Вселенной! Все звезды ярко засверкали, зашатались и провалились в огненную пропасть. Я почувствовал острую рвущую боль и в то же мгновение сделался Дэррелем Стэндингом, каторжником, осужденным на пожизненное заключение, лежащим в смирительной куртке в одиночной камере. И я понял ближайшую причину этого. Это был стук Эда Морреля из камеры No 5; он выстукивал мне какую-то весть.

А теперь я хочу дать вам некоторое понятие о пределах расширения времени и пространства в моем сознании. Через много дней после этого случая я спросил както Морреля, что он хотел простучать мне.

Оказалось – вот что:

– Стэндинг, ты здесь?

Он быстро простучал это, пока сторожа находились на другом конце коридора, в который выходили одиночные камеры. Как я уже сказал, простучал он эту фразу очень быстро. И вот посудите: между первым и вторым ударом я улетел и очутился среди звезд, трогая каждую звезду, в погоне за формулой, объясняющей конечную тайну жизни, и, как уже говорил прежде, я продолжал эти искания в течение столетий. Потом раздался топот копыт Рока, появилось ощущение страшной рвущей боли, и я опять очутился в своей камере в Сан-Квэнтине. Это был второй удар костяшек Эда Морреля! Промежуток между первым и вторым ударом не мог составлять больше пятой доли секунды. А время так растянулось для меня, что в течение одной пятой доли секунды я успел пространствовать долгие века среди звезд!

Я знаю, читатель, что все это кажется вам какой-то чепухой. Я согласен с вами – это чепуха. Но я пережил это. И было это для меня так же реально, как змея для человека, одержимого белой горячкой.

По самой щедрой оценке выстукивание Морреля могло отнять у него не более двух минут. А для меня между первым ударом его костяшек и последним протекли целые тысячелетия. Я не мог уже шествовать по моей звездной стезе в неизреченной простодушной радости, ибо путь мой был отягчен страхом неизбежного оклика, который рвал меня, дергал назад в ад смирительной рубашки. Таким образом, тысячелетия моих звездных странствий были тысячелетиями страха.

Я все время знал, что именно стуки Эда Морреля так грубо стаскивают меня на землю. Я попробовал заговорить, попросить его перестать. Но я так основательно изолировал свое тело от сознания, что оказался не в состоянии воскресить его. Тело мое лежало мертвым в смирительной куртке, сам же я обитал в черепе. Тщетно пытался я напряжением воли заставить свою ногу простучать мою просьбу к Моррелю. Рассуждая, я знал, что у меня есть нога; но я так основательно произвел эксперимент, что ноги у меня в сущности не было.

Затем – теперь я знаю это потому, что Моррель выстукал свое сообщение до конца, – я мог снова начать свои скитания среди звезд, не прерываемый окликами. После этого я смутно почувствовал, что засыпаю, и сон мой был восхитителен. Время от времени в дремоте я шевелился – обратите внимание, читатель, на это слово – ш е в е л и л с я. Я шевелил руками, ногами. Я ощущал чистое, мягкое постельное белье на своей коже. Я испытывал физическое благосостояние! О, как это было восхитительно! Как жаждущий в пустыне грезит о плеске фонтана, о струях родников, так и я мечтал о свободе от тисков смирительной куртки, о чистоте, о гладкой, здоровой коже вместо моей сморщенной, как пергамент, шкуры. Но вы сейчас увидите, что мои грезы носили своеобразный характер.

Я проснулся. Проснулся целиком и вполне, хотя не раскрывал глаз. И поразительно, что все последовавшее за тем ни в какой степени меня не изумляло. Все было естественным, не неожиданным. Я остался собой – это несомненно. Но я был у ж е не Д э р р е л ь С т э н д и н г. Дэррель Стэндинг имел такое же отношение к моему теперешнему "я", как сморщенная подобно пергаменту кожа Дэрреля Стэндинга имела отношение к прохладной гладкой коже, принадлежащей мне теперь. Я и не подозревал существования Дэрреля Стэндинга – ведь Дэррель Стэндинг еще не родился и не должен был родиться в течение нескольких столетий. Но вы сами это увидите.

Я лежал с закрытыми глазами, лениво прислушиваясь. Ко мне доносился мерный топот множества копыт по каменным плитам. По звону и лязгу металлических частей доспехов и конской сбруи я понял, что по улице под моими окнами проходит какая-то кавалькада. Я лениво соображал, кто бы это мог быть. Откуда-то – и я знал откуда, ибо знал, что это двор гостиницы, – раздавался топот копыт и нетерпеливое ржанье, в котором я признал ржанье моей лошади, ожидавшей меня.

Послышались шаги и движение – очевидно, осторожное, чтобы не нарушить тишины, и все же умышленношумное, с тайным намерением разбудить меня, если я еще сплю. Внутренне я улыбнулся этому лукавому маневру.

– Понс, – приказал я, не раскрывая глаз, – воды, холодной воды, скорей, целый потоп! Я слишком много пил вчера, и во рту у меня горит.

– И слишком много спал! – с укором проговорил Понс, подавая мне воду.

Я сел, раскрыл глаза, поднес кружку к губам обеими руками и, глотая воду, глядел на Понса...

Теперь заметьте два обстоятельства. Я говорил пофранцузски и не сознавал, что говорю по-французски. Только впоследствии, в одиночестве моей камеры вспоминая то, что я сейчас рассказываю, я понял, что говорил по-французски, – мало того, говорил хорошо. Что касается меня, Дэрреля Стэндинга, пишущего эти строки в Коридоре Убийц Фольсомской тюрьмы, то я знаю французский язык лишь настолько, чтобы читать научные книги. Но говорить по-французски – немыслимо! Едва ли я сумел бы правильно прочесть вслух обеденное меню.

Но вернемся к моему повествованию. Понс был сморщенный старикашка; он родился в нашем доме – я это знаю, ибо об этом говорилось в описываемый мною день. Понсу было все шестьдесят лет; у него почти не осталось зубов; несмотря на явную хромоту, заставлявшую его ходить вприпрыжку, он был очень подвижен и ловок в своих движениях. Фамильярен он был до дерзости. Это объяснялось тем, что он прожил в нашем доме шестьдесят лет. Он служил моему отцу, когда я еще не умел ходить, а после смерти отца (о нем мы с Понсом говорили в этот самый день) стал моим слугой. Хромоту он получил на поле сражения в Италии, во время кавалерийской атаки. Едва успел он вытащить моего отца из-под копыт, как был пронзен пикой в бедро, опрокинут и растоптан. Отец мой, сохранивший сознание, но ослабевший от ран, был всему этому свидетелем. Стало быть, старый Понс заслужил свое право на дерзкую фамильярность, которую во всяком случае не мог бы осудить я – сын моего отца.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю