Текст книги "На веки вечные (ЛП)"
Автор книги: Джасинда Уайлдер
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 18 страниц)
Глава 8
Когда я проснулся, мне было плохо, я не понимал, где нахожусь. Вокруг меня было темно и тихо, в непроглядной темноте ночи светился только один фонарь, тот, что на улице Эйзенхауэр. Не было ни одного освещенного крыльца, ни одной машины, ни звезд, ни луны. Только темнота и звук моего дыхания.
Рвотная масса поднялась к горлу и без предупреждения заполнила рот. Я сполз с качелей, перегнулся через ограждение, и горячий кислый поток хлынул из моего желудка на мамины азалии. Желудок бунтовал снова и снова. Под конец я стоял на нетвердых ногах, прислонившись к холодной деревянной стене, тяжело дышал и надеялся, что все прошло. Во мне больше ничего не осталось, и все-таки живот крутило.
Я подождал, пока из меня больше ничего не выльется, и зашел в дом. Письмо Эвер помялось. Я разгладил его о бедро, подумав, не открыть ли его и прочитать прямо здесь, в темной прихожей. Нет, не стоит. Папин кабинет был справа, и дверь туда была закрыта. Я открыл, заглянул внутрь. Он лежал на полу, лицом вниз, зажав под подмышкой пустую бутылку. Глаза были закрыты, и он громко храпел. По крайней мере, он был жив. Мне нужно что-то для него сделать. Как-то помочь ему.
Я присел рядом с ним, вытащил бутылку и поставил в сторону. Он даже не пошевелился, никак не откликнулся, просто храпел дальше.
Я потряс его за плечо.
– Пап. Эй, пап. Вставай. Поднимайся с пола.
Ни ответа. Я потряс сильнее.
– Пап!
Он резко перекатился на полу, толкнув меня вытянутой рукой. Я услышал, что его тошнит, увидел, как желчь тоненькой струйкой течет у него изо рта. Я нагнулся, перекатил его на бок, и изо рта у него полилась на ковер рвота. Кряхтя, я схватил его за руку, оттащил подальше от лужи. И тогда его снова начало тошнить.
Я отпустил его руку и упал на задницу. От бессилия и отчаяния из меня вырвался стон. Папу тошнило снова и снова, и, наконец, он застонал, как будто пришел в себя. Я тяжело дышал, пытался успокоиться, но запах рвоты сводил меня с ума. Я закашлялся, подавил свой рвотный рефлекс, подавил слезы, которые так и просились наружу.
Папа неуклюже сел, заморгал, огляделся по сторонам, увидел рвоту, меня и неуклюже поднялся на ноги. Шатаясь, пошел к диванчику, поскользнулся в рвоте и упал на спину.
– Джен... – пробормотал он. Это было похоже на рыдание. По его щеке потекла слеза.
Я сидел, прислонившись лицом к стене, смотрел, как отец плачет в пьяном сне. Мой гордый сильный отец. Он даже почти никогда не повышал голос, даже когда я ударил бейсбольным мячом по лобовому стеклу его машины, или когда они с мамой о чем-то спорили. Я никогда не видел, чтобы он грустил или злился, он только немного раздражался, но тихо. То, что я видел, как он плачет – это было слишком.
Что-то впилось мне в грудь острыми когтями и сотрясло меня. Из меня вырвалось рыдание, потом еще одно.
Я сжал зубы и тихо плакал целую минуту, чувствуя горячие слезы на лице, отказываясь громко рыдать. У меня перехватило дыхание, я стал глотать ртом воздух, закрыв лицо руками и захлебываясь слезами. У меня не осталось никаких мыслей, только печаль. И растерянность. Я был один. И папа был один. Разве это не должно было сблизить нас?
Я заставил себя подняться на ноги и вытер лицо руками. Нашел полотенце в шкафу в коридоре и вытер за папой. Масса под полотенцем была скользкая и горячая. Мне понадобилось четыре полотенца и полбанки чистящего средства для ковра «Resolve». Грязные полотенца я закинул в стиральную машину. Повозившись несколько минут, я нашел ящичек для чистящего средства, на нем было написано «нормальная» и «максимальная» загрузка, и еще один колпачок смягчителя для белья. Нашел нужные бутылочки и наполнил машину, потом включил ее и поставил на нормальный режим.
Первый раз я стираю самостоятельно.
Я чувствовал себя старше. Старым. Пустым и измотанным.
На кухне было темно и тихо, и казалось, что это место мне незнакомо, что я тут никогда раньше не был. Сине-зеленые цифры на микроволновой печи показывали 3:32 ночи.
А теперь что?
Я был изможден, но знал, что не смогу заснуть. Каждый раз, когда я закрывал глаза, я видел маму, видел, как умирали ее глаза. Как слабела ее рука. Как папа стучал кулаком по косяку. А медсестры смотрели с бесполезным сочувствием. Ровную линию на мониторе.
Я подавил рыдание, которое было готово вырваться из меня, закрыл глаза и стал глубоко дышать. Все прошло, и я прислонился к стойке, слушая, как из крана капает вода: кап... кап...
Письмо. Письмо Эвер. Я включил свет и уселся за стол на кухне, положил перед собой смятый конверт и пригладил его ладонью. Засунул внутрь палец.
Почему я нервничал? Ведь на это не было никаких причин. Я просто надеялся, что письмо немного утешит меня.
* * *
Кейден,
Или мне стоит начинать со слов «дорогой Кейден», ведь ты дорог. Дорог для меня. Разве это не странно? Может быть. «Дорогой», как говорит Гугл, означает «тот, к кому относятся с большой привязанностью, тот, кого ценят». Надеюсь, для тебя это звучит не слишком странно, но я чувствую, что между мной и тобой есть особенная связь. Ты тоже так думаешь?
Мне так жаль, что твоей маме хуже. Не могу представить, чтобы я прошла через это. Когда мама погибла в автокатастрофе, это было самым ужасным моентом в моей жизни. Еще минуту назад она была со мной, живая и здоровая, и вот папа говорит мне, что она умерла. Никакого предупреждения, просто... умерла. Я была дома, делала уроки, когда в мою комнату зашел папа. Он плакал. То, что взрослый мужчина плачет... как-то неправильно. Взрослые мужчины не плачут. Просто не плачут. Правда? А он плакал, слезы были на его щеках и подбородке, и он едва смог вымолвить хоть слово. Я помню это мгновение так ясно: «Твоя мама... она попала в аварию, Эв. Она мертва. Ее не смогли спасти. Сказали, это случилось сразу». Больше он ничего не смог сказать. И с тез пор он изменился. Он просто... перестал быть собой. Кем бы он ни был теперь, какая-то часть его умерла вместе с мамой. Ты же об этом слышал? Читал в книгах. Я-то читала. Теперь я вижу, что это правда.
Я хочу сказать, что для меня это было так: раз – и ее нет. А ты... видеть, как это происходит! Не знаю. Мне просто так жаль, что тебе приходится проходить через все это, и я хотела бы сказать что-нибудь, что поддержит меня.
Мой отец тоже много потерял. Знаю, я уже писала об этом, но это стоит повторить. Он больше не такой, как прежде. Не знаю. Мне пятнадцать лет и мне нужны родители, но у меня только один родитель, и он не ведет себя так, как если бы он был им. Он идет на работу и сидит там весь день, и ему все равно, чем мы занимаемся. Он... просто чек. Если учитывать то, что теперь я сирота, мне, по крайней мере, не придется голодать, правда? #всегдаищи светлуюсторону.
Прости за хэштэг. Все в школе используют их. ВСЕ ВРЕМЯ, Меня немного раздражают все эти сообщения в фейсбуке с хэштэгами, но это стало популярным способом самовыражения, так почему нет? Так что я тоже их использую.
Я знаю, что болтаю. Прости. Мне надо делать уроки, но я их откладываю. Лучше напишу тебе письмо. Я жду твоих писем, так что, наверное, и ты их тоже ждешь. Я перечитываю их и складываю в коробку для обуви. Разве не странно? Эта коробка от туфель Стива Медденс, которые папа подарил мне за неделю до смерти мамы. Теперь эти туфли мне малы, но коробка классная, да и сами туфли были просто отпад.
Наверное, тебе туфли не интересны. Как и всем парням, правда?
Господи, я уже написала четыре страницы. Закончу и стану делать уроки. Напиши мне!
С любовью,
Твой друг навеки,
Эвер.
P.S. Можешь начинать и заканчивать письма ко мне, как хочешь. Для меня это неважно. И обещаю, что мне ничего не покажется глупым.
P.P.S.И да, и нет. Картинка может быть фото, и фото может быть картинкой. Но картинка не всегда фото, а фото – всегда картинка. Похоже на математическую задачку. Правда? Суть в том, что ты можешь называть это как хочешь? Я использую слово «фото», потому что оно кажется мне более профессиональным. Ну, это мое мнение. У меня нет настолько большого конверта, чтобы послать тебе фото и не согнуть его, так что я достану большие конверты и пошлю его тебе в следующем письме, хорошо?
* * *
Я прочитал письмо четыре раза. Особенно ту часть, где говорилось о ценности и привязанности. И фразу «твой друг навеки». Я хотел, чтобы это что-то значило, чтобы было личным, глубоким, чтобы длилось долго.
Или же я хотел всего этого сразу, потому что в моей жизни не было таких вещей.
Глава 9
Нарисованное болью
Эвер
Я выронила последнее письмо Кейдена на кровать и заплакала. Я плакала не только из-за него, но из-за себя. Смерть его матери стала для меня болезненным напоминанием о моей покойной маме. Я знала, что нельзя сравнивать то, как мы потеряли наших матерей, но еще я знала, что боль – это боль, и каждый чувствует свое горе. Моя боль – все, что я могла дать Кейдену, чтобы посочувствовать ему. Он терял ее настолько ужасно, насколько это возможно – медленно.
Его боль кровью падала со страниц письма. То, что он был пьян, пока писал его, было ясно видно из ошибок, несвойственных ему, из того, о чем он умалчивал. Я научилась читать между строк его письма, чтобы понять то, о чем он не говорил, хотя и пытался. Он был потерян, одинок, он отчаялся.
Хотела бы я сделать еще что-то, кроме того, чтобы написать ему письмо. Но я не могла. У меня не было машины или водительских прав, а папа был на работе и вернуться должен был не раньше девяти или десяти вечера. Теперь он приходил с работы еще позже. Когда я просыпалась в шесть утра, чтобы идти в школу, его уже не было, а домой он приезжал не раньше восьми, обычно позже. Иногда он совсем не приезжал домой. Наверное, спал в офисе.
Все, что я могла – написать Кейдену письмо.
Или... я могла нарисовать ему картину и послать ее.
Я оставила письмо на кровати и пошла в студию. У нас дома было пять спален: папина спальня, спальня Иден и моя, а кроме того, у нас с Иден, у каждой, была своя студия, моя – для рисования и студия Иден – для игры на виолончели. Я надела рубашку, в которой обычно рисую, старую белую папину рубашку с длинными рукавами и воротником на пуговицах. Она была велика мне: даже если завернуть рукава четыре раза, они все равно доходили мне до предплечий, а подол доставал мне до колен. Мне нравилось рисовать, надев только рубашку. Приятное ощущение мягкой ткани на коже позволяло мне полностью сосредоточиться на искусстве. Я кинула джинсы и футболку на пол, заперла дверь и открыла ящик для красок.
Я прикоснулась к гладкой деревянной поверхности и подумала о маме. Ящик был последним, что она подарила мне как награду за то, что в первом полугодии у меня были одни пятерки. Еще больший подарок я должна была получить за отличные оценки во втором полугодии, но мама умерла, а папа не позаботился о том, чтобы сдержать ее обещание. Не то, чтобы это что-то значило. Если она не могла вручить мне этот подарок, это не имело значения.
Теперь ящик был моей самой ценной вещью. Все остальное меня не волновало. Дорогая одежда, которой я когда-то так увлекалась, айфон последней модели, украшения? Все это не имело значения. Мама была художником, и все, что мне от нее осталось – ящик для красок.
Подумав о маме, а потом о Кейдене, я окунула кисть среднего размера в голубую краску. Иногда, если я точно знала, что хочу нарисовать, то брала карандаш и сначала делала эскиз. А иногда, как сейчас, когда я следовала инстинкту, то просто рисовала, ничего не планируя и не придумывая. Я представляла свой разум таким же чистым, как и холст передо мной, и позволяла руке и запястью свободно двигаться. Это были чистые эмоции. Я рисовала внутри себя, по своему сердцу, по своей душе.
Один взмах кистью – и процесс пошел. Простой диагональный штрих по левому нижнему углу холста. Еще один. Кривая линия. Внезапно передо мной появилось озеро, его нечеткие очертания, рябь на воде. Больше кистей – потоньше и потолще, смешанные краски и размазанные тени. У меня в голове промелькнуло воспоминание о Кейдене, о том, как в тот день я рисовала его у озера. Я представила, что он один, дома, лежит в кровати. Лежит на спине и смотрит в потолок, а слезы текут по его щекам и падают на подушку. Он плачет один, в своей комнате.
Я? После смерти мамы, я могла разрыдаться в любой момент. И ничего не могла поделать. Я сидела на математике и начинала плакать, а люди смотрели на меня, потому что знали. Кейден, наверняка, держал бы все в себе, пока бы не оказался дома, и потом бы дал себе волю. Или, может, никогда не давал бы. Он бы все держал и держал это в себе, и никогда не выпускал бы это, и потом когда-нибудь взорвался, потому что так и не выпустил.
В небе над озером появилось солнце – расплывчатое желтое пятно, которое отражалось в воде. Деревья. Кусты. Пространство перед озером, которое и станет центральным местом картины.
А потом – Кейден. Просто его спина, густые непричесанные волосы, темные, как у медведя. Я знала, что, когда он вырастет, он будет большой, как гризли. Я представила, каким он будет через десять лет: большой, неповоротливый, с буйной прической, а его большие карие глаза будут ярко гореть на красивом лице. Я не рисовала его таким, но представила себе это. Я видела его глаза и представляла, как он улыбается мне белыми и ровными зубами. На рисунке он смотрел на озеро, опустив одну руку вдоль тела, а другую, левую, протянув куда-то. Он тянулся к чему-то. К кому-то. К кому-то, кто возьмет его за руку.
Я ничего не могла поделать. Именно такой и должна была быть картина, так что я просто позволила этому случиться. Я нарисовала себя рядом с ним. Волосы у меня были распущены, они опускались почти до пояса и развевались на ветру. Моя правая рука была протянута к нему. Тянулась к нему. Наши пальцы не соприкасались. Рисовать это было больно. В буквальном смысле больно. Я хотела, чтобы на картине мы держали бы друг друга за руки, чтобы наши руки сплетались, но так не получалось. Между нашими пальцами дул легкий ветерок. Я чувствовала этот ветерок, поэтому нарисовала, как под нашими ногами кружатся листья, по-осеннему красные, желтые, оранжевые, большие кленовые листья.
Я отошла назад и посмотрела на картину, склонив голову набок, пытаясь понять, чего же не хватает.
Вот.
Два голубя, которые летали в кроне деревьев, почти незаметные среди листвы. Два голубя, которые летели рядом, улетая от нас с Кейденом.
Он поймет, что это значит. Он догадается.
Тогда все было закончено. Я сняла рубашку, помыла лицо и руки, поскольку неизбежно запачкалась, потом переоделась и оставила картину сушиться. В кой-то веки меня бесило, как много времени нужно, чтобы масляная краска высохла; обычно мне было все равно, потому что я рисовала для себя. В углу моей студии были сложены стопки рисунков, десятки картин, не оформленных в раму, а другие лежали лицевой стороной вверх на чехле для мебели для просушки. Картину для Кейдена я оставила на холсте, зная, что позже мне захочется взглянуть на нее, может, поправить ее или что-то дорисовать. Я сохранила цвета, которые смешивала, помыла кисти и вышла из студии.
Однако следующие несколько дней картина не выходила у меня из головы. В следующий раз, когда я взглянула на нее, то поняла, что она закончена, и не было нужды что-то исправлять. Я видела ее, когда закрывала глаза и засыпала, то, как наши с Кейденом пальцы почти соприкасались, но не совсем. Это было мучение.
Что это значило? Почему я хотела, чтобы на картине мы держались за руки?
Картина даже приснилась мне. Я стояла на высоком берегу и смотрела на чересчур голубое озеро. Все вокруг меня в этом сне было чрезмерно ярким, слишком блестящим и ослепляющим. Я чувствовала, как дует ветер, прохладный, довольно сильный, он пах сосновыми иголками и запахом далекого костра. Я не совсем стояла, а повисла в нескольких футах над землей, достаточно, чтобы пальцы ног касались земли, покрытой листьями. То, что мои ноги не касались земли, во сне не казалось странным. Это было совершенно нормальным, и я просто заметила это и приняла. И потом что-то изменилось. Спокойствие этого момента исчезло, улетучилось без предупреждения. Я повернула голову. И на то, чтобы сделать это, у меня ушел целый год, этот поворот на девяносто градусов все тянулся и тянулся, как будто я двигалась в воде.
Кейден. Он был рядом со мной, так же висел в воздухе, как я, он смотрел на воду и на зеленые сосновые иголки. Он знал, что я была тут. Я чувствовала, что он знает. Кейден повернулся, чтобы посмотреть на меня и, что показалось нечестным, сделал это довольно быстро и естественно. Взгляд его темно-карих печальных глаз пронзил меня.
И потом он оказался в нескольких футах от меня и потянулся ко мне. Я протянула руку, потянулась к нему, я видела печаль в его глазах и знала, что, если только смогу взять его за руку, все будет хорошо. Но я не могла дотянуться до него. Как будто между нами было невидимое силовое поле, которое разделяло нас. Когда наши пальцы почти соприкоснулись, они скользили, расходились и не могли соединиться.
Я проснулась вся в поту, у меня колотилось сердце, на душе была печаль. Это скорее было похоже на кошмар, чем просто на невозможность держать кого-то за руку во сне.
Меня пронзила одна мысль, я вылезла из кровати и, спотыкаясь, побежала по коридору в студию. Включила свет и встала перед холстом с открытым ртом. Даже когда я нарисовала картину, я не поняла, что сделала.
На картине ни мои ноги, ни ноги Кейдена не касались земли.
Глава 10
Кейден
Похороны стали вторым худшим днем в моей жизни. Дед позвонил отцу, чтобы сказать, что они с бабушкой не смогут приехать. Они не могли уехать с ранчо надолго. Хотя дядя Джерри приехал. Молчаливый, с заплаканными глазами, он держался так стойко, как могут держаться только Монро. Из Майами прилетели бабушка и дедушка Кенсингтоны, с красными от слез глазами, и совсем старые. Я только сейчас понял, что отец им никогда не нравился. Они никогда не навещали нас, а мы никогда не навещали их. Они посылали мне открытки на дни рожденья и на Рождество, вот и все. Когда я спросил о них, кажется, мне было десять или одиннадцать лет, мама просто сказала, что она не ужилась с родителями, что по каким-то вопросам они расходились во мнениях. Я тогда не обратил на это внимания, потому что не понимал, как такое возможно или что это значило. Но на похоронах я начал кое-что понимать. В том, как злобно они смотрели на папу, в том, что держались от него подальше, чувствовалась тихая злость и неодобрение.
В церкви, на службе, я сидел рядом с папой и слушал слова проповедника, которого раньше не видел, и который явно не знал маму и говорил общими фразами. Потом я сидел на пассажирском сиденье папиного пикапа, с антенны свешивался оранжевый флаг.[8]18
Серо-коричневый цвет.
[Закрыть] Глаза у него были стеклянными. От церкви до кладбища мы ехали двадцать минут, а он так и не сказал ни слова. Если уж на то пошло, с того дня, когда мама умерла, он совсем ничего не говорил мне. Две недели он просто молча приходил и уходил, согнувшись под ношей, которая была мне не видна.
И на похоронах он тоже ничего не говорил. Он стоял в своем костюме, и мне казалось, что ему в нем неудобно. Большим пальцем он потирал узловатые, покореженные костяшки пальцев и все смотрел на гроб, пока священник снова произносил речь.
– … Нам будет не хватать Дженис, мы все это знаем. Все очень любили ее, она была великолепной матерью, отличной женой и любящей дочерью. – Проповедник был стар, его тонкие седые волосы были зачесаны назад, светло-голубые глаза смотрели с выражением фальшивого сочувствия и даже с легкой скукой. – И теперь, когда мы готовимся попрощаться с Дженис, давайте вспомним, как она жила...
Больше я не мог это выдержать.
– Довольно! Хватит! – я услышал, как выкрикиваю эти слова, увидел изумленные выражения на лицах. Папа просто апатично, без интереса, смотрел на меня. – Ты не знал ее, старый козел. Так что просто... просто замолчи. Похоже, больше никто не хочет ничего сказать, даже признать правду. Она умерла отвратительной смертью. Она была медленной и болезненной. И папа не знает, как жить без нее. Посмотрите на него! Я знаю, что вы собрались, чтобы вспомнить о жизни любимого человека, а не скорбеть о его смерти, но все это – дерьмо. Ее больше нет. Так что вы тут можете просто стоять с набожным и печальным видом, но я... Я больше не собираюсь слушать это дерьмо, которое ничего не значит. Черт, это просто глупо. Я иду домой. Я просто хочу, чтобы мама вернулась, но этого не случится.
Дедушка Кенсингтон вышел вперед с разгневанным лицом.
– Послушай, молодой человек! Я не позволю, чтобы ты относился к моей дочери с неуважением...
Я пронесся мимо него.
– Даже не разговаривай со мной. Тебя не было тут, когда она была жива, и не было, когда она умерла, так что не притворяйся, что тебе не все равно. Просто заткнись.
Никто не шелохнулся. Проповедник просто застыл на месте. Друзья и коллеги мамы явно не знали, как реагировать, а папа... он так и смотрел на гроб. А я все шел, оставив за собой толпу людей рядом с ямой в земле. Стоял еще один прекрасный теплый день, солнце ярко светило в голубом небе. И все же... я оставил позади деревянную коробку с телом моей матери.
Я хотел вернуться и схватить гроб, хотел умолять, чтобы она вернулась и обняла меня. Умолять, чтобы папа обнял меня. Сказал мне, что все будет хорошо. Хотел вернуться и попрощаться. Вместо этого я продолжал идти. Я шел среди рядов могильных плит, среди гипсовых ангелочков и белых каменных крестов. Нашел главную дорогу и пошел дальше. Милю за милей, пока ноги не начали болеть. Я даже не знал, туда ли я иду, да и мне было все равно. Я просто продолжал идти. Наконец, я пришел на перекресток, который узнал, и повернул домой. За две мили до дома папа проехал мимо меня, припарковался у обочины и подождал. Я забрался на пассажирское сиденье, и остаток пути мы ехали молча.
Я понял, что ходил больше двух с половиной часов, а он просто ехал домой?
Я почувствовал, что от него исходит запах алкоголя, пахло за несколько футов.
– Ты пьян? И ты за рулем?
Он остановился у светофора, и я распахнул дверь.
– До дома пешком дойду.
Я захлопнул дверь.
Он ничего не ответил, просто тронулся с места, когда загорелся зеленый. Когда через полчаса я вернулся домой, он уже был у себя в кабинете. Я прошел мимо закрытой двери, но остановился, когда ясно расслышал мамину любимую песню Rolling Stones «Paint It Black». Она все время слушала эту песню. Каждое воскресное утро, когда она убиралась в доме, она ставила этот альбом на повтор, включив музыку так громко, что она была слышна во всем доме. Когда бы ни начинала играть «Paint It Black», она прекращала делать то, что делала, садилась и слушала, перематывала до начала и снова слушала. Я думаю, это была ностальгия. Папа всегда слушал либо кантри, либо классический рок, и, я думаю, «Paint It Black» была той песней, которую они слушали, когда только встречались, узнавали друг друга. Как-то она сказала мне, что это была их песня. Их с папой.
Теперь ее слушал отец. Я облокотился о стену и тоже стал слушать. Песня кончилась и потом началась снова. У меня не хватило духу на второй раз. И я рухнул на кровать, настолько подавленный, что не мог ничего делать, только спать.