Текст книги "Шарики патинко"
Автор книги: Дюсапен Элиза Шуа
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 6 страниц)
Я позволяю Миэко выйти на станции Синагава, предупредив ее, что заскочу в дом бабушки и дедушки принять душ и переодеться. И взять шампунь, который купила им, напоминаю я себе, – утром забыла его в своей комнате.
Чувствую себя как в лихорадке.
В Ниппори я машинально бросаю взгляд в окно «Глянца». Дедушки не видно. Он, наверно, спустился в подвал, в кладовую. Я перехожу дорогу. Света в доме нет, в такой час это необычно. В прихожей мое удивление усиливается: я зову бабушку, но она не откликается. Выключатель при входе не работает, и мне приходится ощупью подниматься по лестнице в гостиную. Я включаю свет.
По комнате расставлены игрушки Playmobil. Их руки подняты в овациях, взгляды направлены на низкий столик, где стоят три миски и блюдо стеклянной лапши, а посередине фигурка Бэмби. На подушках в позе лотоса сидят бабушка и дедушка. У деда на голове маленькая остроконечная шляпа из картона.
– Мы приготовили тебе лапшу для долголетия! – объявляет бабушка.
Длинная лапша по корейской традиции готовится на дни рождения.
– Я купила тебе пива, а дедушка вскипятил веду для лапши!
Дедушка толкает ее локтем в бок, намекая, что об этом не стоит говорить.
– Нужно было меня предупредить… – бормочу я, оцепенев от неожиданности.
Они смотрят на меня, не понимая. Я начинаю лепетать, что не могу остаться, мне надо идти, я опоздаю, и чем больше говорю, тем больше жалею об этом.
– Но тебя весь день не было, – возражает бабушка. – Ты только что вернулась.
Я пытаюсь объяснить: Миэко, приглашение… Я бы перенесла празднование, если бы только они меня предупредили… Бабушка перебивает меня. Я ведь тоже ничего не сказала. Я никогда им ничего не говорю. Она даже купила шоколадный торт. И чтобы подтвердить свои слова, она идет на кухню и приносит торт с глазурью и с числом тридцать из крема.
Не моя вина, что я ничего не рассказываю, думаю я. Что я забыла корейский. Не моя вина, что я говорю по-французски. Я выучила японский ради вас. Это язык страны, в которой вы живете.
– Завтра? – четко произношу я.
– Твой день рождения сегодня.
– Значит, сейчас.
Я сажусь лицом к дедушке. С самого начала этой сцены он не отрывает глаз от блюда с лапшой. Я раскладываю ее по мискам. Бабушка так и стоит с тортом в руках.
– Садись… – прошу я.
– Ты меня не любишь, – упрямо заявляет она.
– Айгу… – вздыхает дедушка, не отводя взгляда от лапши. – Не будь ребенком. Садись же.
Бабушка ставит торт на пол.
– Ты ничего не знаешь, ничего не видишь. Ты хотя бы знаешь, чем она занималась в эти дни?
Она указывает на меня, но обращается к деду. Я вижу, как он едва заметно сутулится.
– Она говорит, что приехала к нам, но ее никогда нет дома.
– Это неправда, – защищаюсь я, – я встречалась с этой девочкой всего четыре раза.
Хотя это и странно, но у меня такое чувство, будто я знаю Миэко лучше и дольше.
– К тому же она хочет с тобой познакомиться. Я приведу ее.
– Почему ты до сих пор этого не сделала? – внезапно совершенно спокойно спрашивает бабушка.
Я оторопело смотрю на нее. Она же отказалась, на платформе Син-Окубо, когда я попросила ее встретиться с Миэко. Совершенно четко это сформулировала. Тогда я убедила себя в этом. Однако теперь уже не так уверена. И не хочу этого знать. Я понимаю, что прежде всего именно я противлюсь этой встрече. Я бы не вынесла, что они обе говорят по-японски, что бабушка стала бы рассказывать Миэко, как прежде Матьё, свою историю и их взаимопонимание снова отодвинуло бы меня на второй план.
– Если ты хочешь, – произношу я бесцветным голосом, – я могу быть женщиной-сэндвичем.
Бабушка принимается есть украшение торта. Число тридцать исчезает, и поверхность торта напоминает поле бурого снега. Ее руки дрожат. Дедушка кивком дает мне понять, что я могу идти, он позаботится о ней.
Я спускаюсь к выходу. Хочется плакать. На улице сильный ветер. В оранжевом небе вспыхивают зигзаги молний. Гроза без дождя. У меня нет никакого желания праздновать этот день рождения, и еще меньше хочется выходить из дома. Я потею. Меня клонит в сон.
– Тебе хотя бы приготовили там лапшу? – сдавленно кричит сверху бабушка.
Закрывая дверь, я слышу, как она говорит дедушке, что это он виноват, во всем виноват он: притащил ее в Японию, позволил моей маме уехать, а теперь прогоняет меня.
Я ретируюсь почти бегом.
Анриетта и Миэко нарядно одеты: девочка в платье лососевого цвета, ее мать в серо-коричневой шелковой блузе. Едва я переступаю порог дома, как Миэко сообщает, что у нее есть для меня подарок, и спускается за ним в свою комнату. Анриетта наливает мне бокал сливовой настойки и принимается резать салат. В отличие от Миэко, она не загорала, но ее кожа еще больше высохла. Когда она наклоняется, через блузку проступают позвонки. Пользуясь тем, что мы остались одни, я благодарю ее за приглашение.
– Это Миэко предложила, – отвечает Анриетта.
– Я так и думала.
Она слегка поднимает брови. У меня нет сил сглаживать свою бестактность. К счастью, возвращается Миэко. Она вручает мне продолговатый сверток, завязанный с двух сторон, как конфета, и просит открыть его немедленно. Я не возражаю.
Две куклы, сделанные из кусочков бамбука и мячиков для гольфа, прикрепленных к телу скотчем и выкрашенных в зеленый цвет. К голове приклеены сухие водоросли, еще ощутимо пахнущие морем.
– Это мы в зеленом цвете, – объясняет девочка и ждет моей реакции.
– Что я говорила по поводу водорослей? – ворчит Анриетта.
– Но это чтобы они дышали… Хлорофиллом…
– Мне очень нравится, – бормочу я.
Анриетта поворачивается ко мне:
– Это куклы кокэси. Когда-то их изготавливали в память о детях, которые умирали во младенчестве от голода. Миэко это известно. Я расстроена.
Она раскладывает на столе приборы, а я тем временем с преувеличенной осторожностью упаковываю кукол под взглядом неподвижной Миэко с опущенной головой.
Анриетта уложила кругом шесть крабов на блюде диаметром почти со стол, а посередине поставила блюдечко с белым соусом. С помощью молоточка она разбивает панцири и дает нам клешни, не удаляя последних обломков хитина. Я интересуюсь, как прошла их поездка. Мать и дочь по очереди нехотя рассказывают мне. Тогда я делюсь с ними своими впечатлениями за это время. Прогулки за кладбищем в Ниппори, отдыхающие там кошки, вкус рисового напитка, приготовленного индийской парой на торговой улице с традиционными товарами. Потом я замолкаю.
– А это что такое? – кривится Миэко, вынимая из краба прозрачное волокно.
– Судя по всему, линька, – отвечаю я. Поскольку здесь присутствует ее мать, я четко артикулирую – Линь-ка.
– Линька, – повторяет Миэко, заворачивая панцирь в салфетку. – Я его сохраню.
– Не надо, он испортится.
Я беру панцирь из ее рук и под удивленным взглядом Анриетты кладу на свою тарелку. Я жалею, что так отчетливо подчеркнула это слово, для Миэко не представило бы сложности его запомнить.
Я снова принимаюсь за еду. Больше мы не разговариваем. За окном ревет ветер. Мои движения скованны. Анриетта протягивает мне очередную клешню. Я отказываюсь.
– Вам не нравится?
– Нравится, но мне уже достаточно.
Миэко отодвигает свою тарелку.
– Мне тоже.
Анриетта по очереди смотрит на нас:
– Никто здесь не любит крабов. Включая меня. – Она бросает клешню на блюдо, не обращая внимания на брызги. – Идите, – она вскидывает подбородок, – поиграйте.
Мы спускаемся в бассейн. Я вынимаю из сумки шампунь и ставлю его на стол. Миэко, как всегда, растягивается на кровати животом вниз, уткнувшись лицом в подушку.
– Ты не виновата, – говорит она приглушенным голосом.
– В чем?
– Что мама грустит. Просто папа любил крабов.
Она признается, что хотела бы услышать, как играет мой отец. Я не принесла свой компьютер. Да и все равно, думаю я, у меня есть только запись «С днем рожденья тебя», которую прислала мне мама.
– Но это же твой отец! – с упреком произносит девочка, повернувшись.
– В следующий раз принесу.
– Ты всегда так говоришь и никогда не исполняешь обещаний. Совсем как с твоей бабушкой. И с патинко.
Я напоминаю ей, что мы ездили в Диснейленд и в деревню Хайди. Моя бабушка старая, в восемь раз старше Миэко. И сильно устает. Может она это понять? И потом, что за странная тяга к патинко? Это всего лишь обыкновенная машина, груда пластика и железа!
Девочка молчит. Наконец она объясняет, что сыплющиеся из автомата шарики напоминают ей икринки рыбы, бесхвостых головастиков. Она опускает голову. Ей хотелось бы к ним прикоснуться. Я подавляю нервный смешок. Миэко прижимается лбом к стенке бассейна и закрывает глаза. Каникулы почти закончились. Возвращаться в школу неохота.
Я сажусь рядом и успокаиваю как могу: ей не о чем беспокоиться, она способная. Я целую ее в лоб. Она выворачивается, и я сконфуженно выпрямляюсь. Мне прекрасно известно, что в Японии не обнимаются. Я поддалась порыву. Говорю ей, что мне нужно идти, но я еще вернусь.
– Думаешь, он умер? – на одном дыхании спрашивает Миэко, когда я закрываю дверь.
Я застываю на месте. Она не может видеть меня с кровати, но продолжает:
– Я бы предпочла, чтобы умер. Тогда я знала бы, где он. Судя по шуршанию белья, я догадываюсь, что девочка забралась под одеяло, и осторожно закрываю дверь.
Анриетта еще сидит за столом в окружении сильного запаха даров моря. Она очищает крабов, складывает мясо в тарелку, обсасывает клешни, втягивая сок. Заметив меня, она прекращает есть и просто смотрит на крабов:
– Испортятся…
Я жестом показываю, что ухожу.
В коридоре я поворачиваюсь. Анриетта сидит ко мне спиной, плечи содрогаются, руки опущены вдоль тела. Она молча всхлипывает.
Я заболеваю. Отит. Пытаюсь связаться с Анриеттой по телефону, чтобы предупредить ее, но она не отвечает, и я оставляю голосовое сообщение.
Бабушка варит мне рисовую кашу и смотрит, как я глотаю ее, сетуя:
– Айгу, йеппун секхи… Бедная крошка, славная крошка…
Я отворачиваюсь: слово «секхи» вызывает у меня отвращение, им называют в основном детенышей животных, как будто я теленок. Я слышу, как бабушка спускается по ступеням, стараясь не шуметь, приоткрывает дверь, думая, что я сплю, и, если я шевелюсь, поспешно закрывает ее. В другие разы она гладит мне лицо, прикладывает руку ко лбу, к щекам, касается моего носа, и у меня нет сил отвернуться, пока ее пальцы щекочут меня, как муха. Она открывает окно, чтобы проветрить комнату, пытается дать мне какие-то таблетки, карамель, пичкает меня медом. Но от такого лечения толку мало. Вот мама бы знала, что делать. Жаль, что здесь нет ни мамы, ни Матьё.
Малейший шум действует мне на нервы. Скрип потолка от шагов бабушки и дедушки, гул машин, цоканье каблуков по тротуару. Девушка у салона патинко. Ее голос. Назойливый. Монотонный. Мне хочется придавить картонки к ее груди, чтобы остановить лавину слов. Я слышу, как бабушка обвиняет деда: это он виноват, что я заболела, – крик женщины-сэндвича мешает мне спать.
Их пререкания приводят меня в ужас.
Однажды вечером я обнаруживаю дедушку спящим на диване с открытым ртом, зубы едва держатся в ослабевших деснах.
Мои уши гноятся. Нужно идти к врачу, чтобы он прописал антибиотики. Я чувствую только, как стучит в висках кровь. После еды я, сидя между стариками, смотрю телевизор, совершенно глухая. В новостях показывают кадры землетрясения, возможно повтор прошлогодних съемок.
Ночью тревога возрастает. Несмотря на жару, я натягиваю одеяло до подбородка и вылезаю из кровати, только когда хочу в туалет и больше не могу терпеть. У меня возникает впечатление, будто, пока я не сплю, ничто не изменится, ничто не постареет. И я чувствую себя застрявшей в земной коре, такой же гнойной, как жидкость, сочащаяся из моих ушей.
Мало-помалу ко мне возвращается слух. Я не сразу это заметила, поскольку полагалась на голос женщины-сэндвича, а его я не слышала. Дедушка не говорил мне, что уволил ее. Я поняла, что ее нет, выходя из дома в тумане выздоровления. И громкоговоритель дед тоже убрал.
– Она плохо справлялась, – только и сказал он мне в качестве объяснения. – А поскольку мы уезжаем…
Он спросил у меня дату отправления и купила ли я уже билеты.
«Наконец-то, – лихорадочно пишу я Матьё, – наконец-то мы едем. Через десять дней».
Я прошу маму прислать мне записи музыки в исполнении отца. Миэко идет в школу через неделю. Я принесу ей записи перед отъездом в Корею.
Я сплю лучше. Температура на улице резко упала, пришла к норме, характерной для начала сентября.
В отсутствие новостей от Анриетты я провожу дни, наводя порядок в доме. Пылесошу. Стираю пыль. Выбрасываю из холодильника квашеную капусту, дезинфицирую, перебираю упаковки готовых блюд. Сортирую вещи матери в комнате, очищаю от мусора мотки электрических проводов, избавляюсь от одежды, которую никто не носит. Куклы Миэко лишились водорослей. Поразмыслив, я выбрасываю стебли бамбука, но мою мячики, чтобы положить их в чемодан с одеждой и увезти в Женеву. В одной коробке я нахожу корейские настольные игры: разграфленное на квадраты поле, маленькие камушки, веточки из спичек – и запаковываю их. Возможно, мы поиграем в них в поезде, бабушка с дедушкой научат меня.
Бабушка в окружении игрушек Playmobil, с которыми она возится, следит за моими хождениями из гостиной и обратно. Она не понимает, зачем я хочу все разложить, ведь мы уезжаем только через несколько дней. Я объясняю: важно, чтобы, когда мы вернемся, все было в порядке.
– Да, это правильно! – всплескивает она руками, сияя. – Айгу! Что бы я без тебя делала!
Больше всего хлопот с ванной. Сначала я пытаюсь там все разобрать, потом решаю просто выбросить: когда-то влажные салфетки, высохший лак, ватные диски, просроченные крема, которые стали напоминать зерненый творог.
Однажды вечером бабушка с помощью ножниц пытается отодрать волосы у кукол-детей Playmobil. Она безрезультатно старается срезать их и в конце концов раздраженно тычет острием лезвия.
– У тебя кровь! – восклицаю я, проходя мимо нее.
Она смотрит на меня с удивлением.
– Вон, на подбородке. Разве ты не чувствуешь?
– Нет.
– Тебе не больно?
Порез поверхностный, но тянется до шеи. Я смазываю его йодом. Бабушка гладит повязку. Нет, она ничего не чувствует. Вообще ничего. Она снова берет в руки куклу-ребенка, смущенно трет ей голову и бросает в кучу. Я, в свою очередь, хватаюсь за ножницы. Пластик жесткий, и у меня ничего не получается.
– Видишь, – говорит бабушка, – только старики могут терять голову. Ты никогда мне не веришь.
Мало-помалу она тоже приходит в азарт: бросает одежду в кучу, набивает чемоданы, свой и дедушкин. Наступает мой черед заметить ей, что мы уезжаем через неделю, еще жарко и ни к чему брать много одежды. Бабушка раздражается, говорит, что она, в отличие от меня, знает: в Корее может быть очень холодно, как в Сибири.
Иногда она замирает, уставившись на чемоданы, на мусорные ведра, громоздящиеся в коридоре. Отупело смотрит на меня. Перебрав то, что я отложила на выброс, говорит, что нужно это сохранить – бумагу, крема, ватные диски, – это ее вещи, и я не имею права прикасаться к ним; делает вид, что хочет меня ударить, сжимает кулаки, целится мне в спину. Но потом я вижу, что она меня слушает, поскольку кладет все назад в кучу.
__________
Мама не спешит присылать мне записи отца. Это на нее не похоже. Но однажды утром почтальон приносит бандероль. В письме мама просит прощения за задержку, но файлы оказались слишком тяжелыми, она не смогла прикрепить их к электронному письму и записала на компакт-диски.
– Это что? – спрашивает бабушка, перегнувшись через мое плечо.
– Папина музыка. Для Миэко.
Я ставлю диски в гостиной. Отец перестарался. Их четыре, весь репертуар. Он переходит с мессы на музыку из фильмов – «Гарри Поттер», «Семейка Аддамс», – импровизирует, смешивая мелодии обоих, затем к серьезному стилю, музыке барокко, Вивальди, концерту Пуленка, потом к «Пинк Флойд», «Роллинг Стоунз», песням «Снежная звезда», «Старое шале». Бабушка раскачивается с закрытыми глазами, выставив руки вперед, как испуганный медведь, который танцует. В следующем письме я замечаю маме, что послушать все это займет не один день. Она отвечает, что отец никогда не прекращал играть для меня и хотел отправить мне все, что у него есть. «Знаешь, – признается она, – он был очень, очень счастлив».
За два дня до отъезда дедушка возвращается из салона раньше обычного. Мы едим вдвоем, бабушка заперлась на кухне готовить выпечку в дорогу. Дом наполняется ароматами меда и фритюра. Бабушка появляется к одиннадцати часам с пакетом дымящихся пончиков – мусорным пакетом объемом пятнадцать литров.
– Больше ничего подходящего по размеру у нас нет, так что я сложила их сюда, хотя это и некрасиво, – говорит она, ставя мешок к моим ногам.
– Я положу пончики рядом с чемоданами, – сообщает дедушка.
– Нет, это для девочки. Для нас я готовлю сейчас. Это не магазинная стряпня. Пусть ребенок поест домашненьких.
К моменту, когда я ее понимаю, она уже снова исчезает на кухне. Я пробую пончик. Он горячий, хрустящий.
Анриетта так мне и не перезванивает. Пойду к ней завтра.
После исчезновения коробок в моей комнате образуется неприятная пустота. Уснуть не получается ни на полу, ни в кровати, и я снова поднимаюсь в гостиную. Делать мне больше нечего. Я в последний раз переставляю чемоданы и выхожу на улицу.
__________
Без цели брожу вокруг дома, поворачиваю на улицу, где продают кожаные изделия, иду вдоль длинного ряда лавок. Манекены без голов лоснятся в витринах, в которых отражаются проезжающие машины. По мере того как я удаляюсь, магазины готового платья сменяются пошивочными ателье, где тяжелыми кучами свалены рулоны дубленой кожи.
Я поворачиваю назад к Ниппори.
Около «Макдоналдса» китаец сматывает и разматывает лапшу вокруг рук, подобно роботу маршмеллоу. Меня обгоняет борец сумо на крошечном велосипеде. Тренировочный костюм, прилизанные воском волосы с пучком на макушке.
Я подхожу к «Глянцу». Дедушка выключил гирлянды, неоновые лампы, подсветку. Я впервые вижу темный фасад здания. В этом уголке улицы только два фонаря, на концах стоянки такси. Раньше я не замечала, что их так мало, – иллюминация от салона патинко освещала все вокруг. Фонари привлекают к себе тучу ночных мотыльков.
Я приближаюсь к своему отражению в стекле. Без игроков аппараты кажутся жалкими. У прилавка горит единственная слабая лампочка. Охранник ночует внутри. Я могла бы попросить у него шарики для Миэко, другого случая не будет. Начинает накрапывать. Капли мелкие и холодные. Осенний дождь имеет вкус ржавчины, и я понимаю, что лето действительно закончилось.
__________
Я иду в «Макдоналдс», заказываю кофе и сажусь напротив панорамного окна. Зачем столько неоновых ламп? – спрашиваю я себя, прикрыв глаза. Как ни странно, кофе кислый. Штормовой ветер бьется в окно. Появляется старик со стаканом на подносе и с дергающимся от тика ртом. Он ищет место. Свободных столиков нет. Он поднимается на этаж для курящих. Непонятно зачем я оставляю свой поднос и тоже поднимаюсь. Старик сидит за общим столом между спящим мужчиной и юношей, который делает уроки. Я хочу сказать ему, что уступаю свое место, но я его не знаю и чувствую себя глупо, а потому снова спускаюсь.
Мое место занято знакомой фигурой. Заплетенные в косу волосы, белые кроссовки с двойным узлом. Я никогда ее не видела без картонных щитов. Грудь у нее полнее, чем я предполагала. Она в джемпере с короткими рукавами. Ест бургер и картофель фри.
– Извините.
Я наклоняюсь к ней, чтобы забрать свой поднос. Девушка, не переставая жевать, немного подвигается. Она дрожит. Кожа на безволосых руках бугрится крошечными холмиками, напоминающими червячков в мокром песке. Я не ухожу, думаю, что сказать, и вдруг понимаю, что она даже не подозревает о моем существовании. Между тем она встает, выбрасывает бургер в контейнер и, выйдя на улицу, ждет у светофора под дождем в желтоватом сиянии ресторана. Когда загорается зеленый сигнал, девушка быстрым шагом переходит улицу и пропадает из виду.
В ту ночь мне снится, как женская фигура скребет землю руками. Как шакал, скользит по переулкам, роется в урнах. Город пуст; возможно, это новогодняя ночь, когда все разъехались к родственникам в провинцию. Женщина останавливается у каждого салона патинко, всматриваясь через стекло. Наконец приходит в Ниппори и садится перед дверью «Глянца». У нее замкнутый вид, но ее фигура источает уверенность. Там всего лишь ремонт. Завтра ей отопрут. Охранник что-то говорит ей изнутри салона, открывает и закрывает рот. Слов я не слышу. Карманы его плаща топорщатся от шариков патинко.








