412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Драго Янчар » Северное сияние » Текст книги (страница 11)
Северное сияние
  • Текст добавлен: 12 октября 2016, 03:31

Текст книги "Северное сияние"


Автор книги: Драго Янчар



сообщить о нарушении

Текущая страница: 11 (всего у книги 13 страниц)

В тишине в паузе между взрывами хохота Маргарита произнесла:

– Налей мне вина.

Я хотел встать и взять ее стакан, но она удержала меня движением руки. Показала на пустой стакан перед собой, из которого уже кто-то пил. Я налил. Отпила до половины и протянула мне. У Буссолина дернулось лицо, это я хорошо заметил. Я выпил вино, оставшееся в стакане.

Потом события развивались во все убыстряющемся темпе.

В зале опять зашумели, послышался смех, вскрики, грохот падающих стульев. Несколько человек вернулись в бар. В дверь вбежал толстый, наголо обритый мужчина в черной рубашке, галифе и сапогах. Даже отдаленно он не напоминал Муссолини. За ним появился другой, маленький, с бородкой, в арабском бурнусе. За ними ворвались еще маски. Толстяк остановился рядом с моим стулом. Я слышал, как он тяжело дышит, видел, как мокра его рубашка под мышками. Зрители громкими возгласами подбадривали невзрачного мужичонку – Абиссинского Короля, который гнался за толстяком Дуче. Римский Император опрокинул несколько стульев и пропал в дверях. Бородатый мужичонка с улыбкой невозмутимо двинулся за ним. Представление приближалось к концу. Бар заполнялся. Возвращавшиеся к столу инженера Самсы смотрели только в нашу сторону. Смотрели так, будто все кругом действительно лишь шутка и только здесь происходит нечто серьезное.

Да так оно и было.

Заиграла музыка, несколько пар сразу поднялись. Все напряглись – что будет дальше? Буссолин был тверд и вел бой с самим собой. Инженер разговаривал с плешивым, и на лице его было выражение озабоченности. Может, я ошибаюсь, однако мне кажется, я слышал, как мужской голос, не могу точно сказать чей, плешивого или инженера, произнес: да, да, разумеется, однако она выпила лишнего.Я встал, вскочила и она. Я раздвинул толпу, пропуская ее, и пошел следом. И мне казалось, что все, встречавшиеся нам на пути, отходили в сторону, уступая нам дорогу. Я ни на кого не обращал внимания и не имею никакого понятия, что происходило сзади, за столом. Мы вышли в зал и стали танцевать. Она положила голову мне на плечо. Я чувствовал податливость ее тела, чувствовал ее бедра и, когда она делала шаг, пустоту между ними. На краткое мгновение мелькнул плешивый, который в слишком быстром темпе вертел Белочку, я поймал его встревоженный и растерянный взгляд. Это все, что осталось у меня в памяти. Насколько я точно запомнил малейшее движение, сделанное кем-либо в наэлектризованной атмосфере за столом, настолько я ничего не помню из того, что происходило во время танца. Уверен, она тоже. Мы не обмолвились ни словом. Медленно двигались и слушали русские романсы или нечто подобное, если вообще что-то слушали. В ушах у меня звучало одно-единственное слово, которое она шепнула мне перед танцем. Не шепнула, выдохнула. Своим хрипловатым голосом выдохнула: зачем ты пришел, зачем. Потом был еще один совершенно осознанный момент, в самом конце, прежде чем мы ушли. Я быстро и внимательно осмотрелся. Никого из ее компании не увидел. Я чувствовал себя собранным и трезвым и сделал все намеренно и продуманно. Понял, что они, скорее всего, сидят за столом и ждут, когда мы вернемся. Только мы не вернемся, мы уйдем. Я потянул ее за собой. Видимо, она решила, что мы выйдем на минутку подышать воздухом. Покорно пошла за мной. Мы спустились по ступенькам и уже были на улице. У дверей стояло несколько пьяных. Я совсем забыл, что и сам не намного лучше. На глазах у всех я целовал ей волосы, шею, губы. Кто-то отпустил в наш адрес скабрезное словечко, все захохотали. Я взял ее за руку и опять потянул, сам не зная, куда, потащил к мосту. Там она на мгновение очнулась. Пальто, сказала, в гардеробе. Я знал, что она не пойдет со мной, если вернется за своим пальто, знал, что она остановится перед гардеробом, обопрется о стойку и будет раздумывать и наконец вернется туда, к своим, где ее истинное место. Оставь, сказал я. Снял пиджак и укутал ей плечи. Я должна, сказала она, должна это сделать.

65

Стояла на холоде и дрожала, и это ее должнапрозвучало так, будто она хотела сказать совсем противоположное. Перед нами был мост. Она перегнулась через ограду и долго смотрела вниз. Я замерз как собака и понимал, что необходимо срочно что-то предпринять, иначе все пойдет прахом, нужно это ее должнаподкрепить каким-нибудь волшебным словом или жестом.

Но она обернулась, весело на меня взглянула, прыснула и, наконец, зашлась нервозным смехом.

– На кого ты похож, – сказала она. – Я тебя боюсь.

Я коснулся черной повязки на глазу и оскалился. Завыл по-волчьи и всю дорогу, пока мы шли, продолжал по-идиотски выть, редкие встречные останавливались и смотрели нам вслед. На площади Короля Петра ее настроение вновь упало. Остановилась, как упрямый осел, и не желала идти дальше. Я не понимал, что с ней творится, потому что она молчала. Гладил ее, шептал ей что-то на ушко. Она слушала, но с места не двигалась.

Потом жалобно на меня посмотрела и сказала, что туда не хочет.

– Куда?

Туда, в мою комнату, в гостиницу «Двор» не хочет. Там бы она чувствовала себя как последняя продажная девка. Да я и есть продажная девка, сказала она, помолчав. Ведь правда же, я продажная девка?

– Ты моя любимая, – сказал я.

– Мне страшно, – сказала она.

Прислонилась к дверям дома и долго на меня смотрела.

– Что с тобой стряслось? – спросила она.

– Я тебя люблю, – сказал я очень серьезно.

– Поздно.

Да, так и сказала: поздно. Когда же, по ее разумению, вовремя? И как это бывает, когда вовремя? Когда вовремя и навсегда? Может, тогда ты непременно становишься другом дома и Буссолином? Ничего этого я ей не сказал. Меня охватило отчаяние. Я на самом деле ее люблю, и оттого мне больно. Потому что все идет к тому, что сейчас она скажет: слишком поздно, повторит это, очаровательным движением освобождаясь от моего пиджака, и уйдет по мосту, туда, назад, к своим.

И вдруг меня осенило. Странная мысль, опасная мысль, но в тот миг спасительная. Сам не знаю, как мне это пришло в голову. Может, вспомнился Абиссинский Король, или потому, что я безнадежно перебирал в памяти всевозможные пристанища, куда мог бы ее отвести.

– Хорошо, – сказал я. – Не пойдем в гостиницу. Пойдем куда-нибудь, где ты ни разу не была и где тебя никто не знает. Пойдем в Абиссинию.

– В Абиссинию?

– Да.

– В эти трущобы?

Она была поражена. Это было нечто новое. Таинственное.

– Я такая сумасшедшая, – сказала она обреченно. – Я ведь пойду в Абиссинию… Пойдем в Абиссинию, – сказала она и потом все время повторяла это слово. – Абиссиния. Абиссиния. – Шла за звуком этого таинственного имени. – Но ведь Абиссиния далеко, – сказала она через некоторое время. – Разве у тебя нет машины?

– В Абиссинию не ездят на машинах. Туда можно пройти только пешком.

Путешествие в Абиссинию было долгим. Каждые двадцать-тридцать шагов мы останавливались. Она дергала меня за рукав, вглядывалась в меня и говорила что-то вроде:

– Такой молодой и способный мужчина, а машины нет.

И опять:

– У тебя даже велосипеда нет.

– Знаешь, кто ты? Ты международный аферист. Ты всем нам натянул нос. А мне разбил сердце. Ох!..

Почти у самой Абиссинии она вдруг начала немилосердно икать. Икала и икала, и я все гадал, когда она икнет в последний раз.

Мы шли садами и постепенно углубились в ветхие постройки, сараи, эти пристанища всех убогих и отверженных. До колен были обрызганы грязью, шли по зловонным лужам, ибо вокруг не было ни огонька. Месяц изредка выглядывал из-за облаков, демонстрируя нам абиссинский пейзаж.

66

Давно перевалило за полночь, когда мы добрались до барака Главины. Воняло помойкой и нечистотами. Я подошел к окну, а она поскользнулась на чем-то, может, на очистках или еще на чем. Судорожно за меня ухватилась. Берлога Главины являла собой странное строение из досок, кирпичей, остова железнодорожного вагона, афишных щитов и замазки, которой он законопачивал щели. Я забарабанил кулаком в стену, и в соседней лачуге замерцал свет. Мой бедный Арлекин трясся посреди грязной улицы, в моем пиджаке на плечах, и переступал с ноги на ногу. Я еще раз грохнул в стену, из окна развалины напротив кто-то заорал: чего грохочешь, мать твою, и так далее. Наконец внутри заскрипела кровать, и Главина высунул нос в дверь.

– Это я, – прошептал я.

– А там кто? – рявкнул он во весь голос, не понимая, почему, собственно, надо шептать.

– Сам видишь, – ответил я нервно, – мы переночуем у тебя.

Потом он чем-то гремел внутри. Думаю, прибирал постель и прятал ночную посудину. Вышел, закутанный в какой-то войлок, и босиком на цыпочках запрыгал через лужи. Подошел к Марьетице и осмотрел ее.

– Маскарады! Маскарады, мать их в душу! – забубнил он и пропал в темноте.

Когда мы были внутри, я слышал, как он грохотал в какую-то дверь. На столе мерцал плавающий в масле фитилек и стояла бутылка.

– В Абиссинии холодно, – сказала Марьетица. – Я здесь простужусь.

Кажется, она начинала себя жалеть. Хотя, надо признать, сквозь щели, которые Главина замазал не слишком тщательно, и впрямь тянуло.

– Не печалься, – сказал я, – сейчас мы ее согреем, эту Абиссинию. – Налил в стакан и отпил глоток маслянистой жидкости. Шмарница. – Абиссинский Король посылает вам вино с тончайшим букетом из своих погребов, – передразнил я голос мужичонки, изображавшего Абиссинского Короля.

Стуча зубами, она отпила и сказала, что знает это питье, что после него раскалывается голова и люди впадают в бешенство.

Постепенно она теряла чувство юмора. Начинала понимать, что совершила ошибку. Я обнял ее и почувствовал, что она противится. Взял стакан из ее рук. Легли одетые. Накрылись одним-единственным шерстяным одеялом, которое лежало на постели. Я гладил ее по голове. Целовал волосы, глаза, губы, шею, грудь. Руки у меня тряслись, меня било как в лихорадке, я был болен этой женщиной, болен от ее близости, ведь я люблю эту женщину, думал я, со мной действительно что-то произошло, раз этот проклятый колотун охватывает меня с головы до ног.

Может, правда, это от холода. От близости трясло бы совсем иначе. Она так не могла. Отстегнула гофрированный воротник и бросила его на пол. Шапочка, сказала, я потеряла мою шапочку. Я расстегивал ее шелковое одеяние и гладил по груди. С трудом стащил этого шелкового паяца. Я целовал ее, всю целовал, пробуждая ее тело к теплу, к жизни.

Послышался кашель, или это просто показалось, что за стеной была еще одна такая же дыра и в ней кто-то кашлянул. Она приподнялась на локте и прислушалась.

– Никого нет, – сказал я.

– Есть, – сказала она.

Мы лежали и смотрели во тьму. Совсем рядом было тело моей любимой, и я не мог его достичь. Холодная шелковистая кожа, холодные вершинки грудей, рука, которую держал в своей. Она была рядом, но была холодна.

Я встал, налил стакан и протянул ей.

– Не буду пить, – отказалась она. Тогда я сам залпом выпил шмарницу, после которой раскалывается голова и люди звереют. Она схватила меня за руку, долго целовала ладонь. Гладила меня по лицу, под рубашкой. Я почувствовал, как у нее бьется пульс. Неожиданно губы ее стали теплыми, а тело затрепетало, торопливыми движениями она освобождалась от своих шелковых тканей, сейчас была готова на все. Любимая моя…

Может, она должна была сама что-то сделать, чтобы сердце ее быстрее забилось, чтобы кровь запульсировала, чтобы совсем потерять голову и шептать мне что-то на ухо, стонать и в конце концов позабыть – где она, что она?..

Она любит, пока чувствует, тогда она любит.

Какое-то время она вздыхала, словно бы в забытьи. Положил ее голову себе на грудь и гладил по волосам. Все было так, как в той пустой квартире, где ветер бродит по деревянной галерее. Она задышала ровнее. Слушал ее дыхание и не шевелился. Потом перед глазами закружились маски, которые я видел этим вечером. Не знаю, было ли это во сне или когда я уже проснулся, однако кто-то склонялся над нами и сыпал конфетти, чья-то рожа хихикала и подмигивала, вместо глаз были одни лишь карие с прожилками вертящиеся зрачки, и кто-то говорил: бу-бу, да-да, она слишком много выпила. Я вздрогнул и открыл глаза. Она пошевелилась и застонала. Потом совсем тихо из глубины своего сна сказала:

– Мне страшно.

Я накрыл ее пиджаком, чтобы было как в детстве, когда ветер пел свои протяжные заунывные песни в вершинах похорских сосен, и она закрывала подушкой голову, чтобы не слышать ничего, пока не заснет. Теперь спала.

67

Поздно вечером в масленичную субботу Иван Главина и Леопольд Маркони-младший нанесли визит старому знакомому Главины. Тот жил в квартире, вход в которую находился на Казарменной площади, если идти прямо с улицы. Знакомый Главины был коробейником, или, проще говоря, старьевщиком, торговал всяким хламом по престольным праздникам в деревнях, а чаще всего прямо на близлежащей площади Водника. В этот день он рано запер свою будку и приводил в порядок маски, конфетти, медовые дудочки и свистульки – те вещицы, которые с первой среды великого поста уже никого не будут интересовать.

Приятели болтали, дразня старого коробейника ненасытным кровососом. С Казарменной площади доносилось пение ряженых, женский визг, время от времени в дверях показывался в маске кто-нибудь из живущих поблизости знакомых. Жители Лента справляли масленицу, слоняясь из кабака в кабак, стучали в двери домов и снова шли дальше, словно отверженные, не имеющие ни угла, ни пристанища.

– Люди гуляют, а мы тут сиднем сидим, – заметил Маркони и предложил нарядиться. Главина воспринял такое предложение без энтузиазма, ибо считал все это сплошной глупостью, говорил, что в городе все сошли с ума и никак не могут угомониться. Маркони сказал, что неплохо бы немного прогуляться по городу в сторону отцовского магазина. Последнее предложение пришлось Главине по душе. Было заманчиво, скрыв лицо под маской, попугать богатого виноторговца гроссгрундбезитцера, который с таким видом разгуливает по виноградникам, будто это его вотчина, а бедные виноградари – рабы. Приятели вывернули пальто наизнанку и нацепили совершенно одинаковые маски с толстыми красными щеками, морщинистыми лбами и висячими усами.

– Вот так, – сказал Маркони и взял старого тряпичника за шиворот, – под маской человек становится совсем другим.

Старик сбросил его руку, а Главина заметил:

– Ерунда. Коль человек трус без маски, то и в маске ему делать нечего.

– О, – сказал Маркони, – я бы смог без маски…

– Черта лысого ты смог бы, – отрезал Главина.

Маркони-младший боготворил Главину. Тот был громогласен, презрительно отзывался о женщинах, плевал на сильных мира сего, он мог поднять человека на шее, ни за что не держась, а мог и врезать любому, когда ему вздумается, – могуч и своенравен был Главина. Иными словами, он обладал теми качествами, которые очень хотелось бы иметь Маркони. Но когда он пытался таковые проявить, все оборачивалось против него. Было в Главине еще и нечто такое, чем Маркони особенно восхищался. Это была ненависть. Неистовая. Ибо Главина умел ненавидеть куда сильнее тех, кто учил этому благородному чувству Маркони-младшего. Ненависть, которая закладывалась в Маркони учением о превосходстве германской расы, о зове немецкой крови, о долге, героизме и жертвенности во имя Великой Германии, – чувство это так и не возникло у Маркони-младшего по той причине, что этому его учил отец, наставники, тренеры, командиры, оно было сковано дисциплиной и лагерями. Главина же ненавидел свободно, а главное, всех подряд. Вот это-то свободное чувство очень быстро и очень коротко свело их. В приятелях было много общего, хотя Маркони носил отутюженный костюм в полоску, зеленый плащ и имел серебряный портсигар, а Главина постоянно пил шмарницу из грязных бутылок в Абиссинии. Ненависть, которую в Маркони взращивали в молодежных лагерях, жила в Главине изначально, в силу прирожденного, так сказать, таланта.

По узенькому переулку приятели вышли на Корошскую улицу и зашли в кафе «Городское» лишь затем, чтобы, приподняв маски, влить в себя по стакану. Перед магазином Маркони-старшего они появились в тот момент, когда приказчик готовился опустить железные жалюзи.

Гроссгрундбезитцер стоял за кассой и разговаривал с управляющим. Буквально минуту назад он предложил закрыть магазин пораньше.

– Народ совсем обезумел с этим карнавалом, – сказал он. – Еще камень в витрину запустят.

В этот миг за стеклянными дверьми возникли две фигуры с совершенно одинаковыми физиономиями. Управляющий глазами показал на них гроссгрундбезитцеру. Маркони-старший проследил за его взглядом и сразу отвернулся. Спиной он чувствовал, что люди в масках все еще там и смотрят ему в затылок. Он следил за управляющим, который продолжал смотреть на дверь в надежде, что наглые рожи скроются. Он даже гневно замахал рукой. Но незнакомцев этот жест не испугал, напротив, оба ряженых с красными щеками и висячими усами начали колотить в стекло. Для гроссгрундбезитцера это было бы уж слишком. Он шагнул к дверям, чтобы кликнуть полицию или своими руками отшвырнуть этих наглецов. Но тут дверь раскрылась, и одна из масок так на него зарычала, что он вздрогнул. Затем незнакомец начал стаскивать свою усатую красную маску с головы, и показалось оскаленное лицо Леопольда Маркони-младшего. Гроссгрундбезитцер в бешенстве замотал головой.

– Это что еще за глупости! – закричал он. – Тебе что, больше заняться нечем?

Настроение у него совсем испортилось, такую он почувствовал досаду от этих детских дурачеств своего взрослого сына.

– Выверни пальто, Полди, – крикнул он, – и перестань валять дурака.

Но тут зарычал другой, товарищ его сына, и, подойдя к Маркони-старшему вплотную, обдал его чудовищной смесью запахов перегара и давно не мытого тела.

Гроссгрундбезитцер невольно сделал шаг назад. Грудь его пронзила острая боль, и он почувствовал, как кровь отливает от головы, виски холодеют и на лбу собираются капельки пота. Большая голова с низким лбом и бычьим затылком, запах винного перегара, вытертая подкладка старого пальто, вся в сальных и черт знает каких еще пятнах, местами дырявая и прожженная, – все это мгновенно напомнило Леопольду Маркони-старшему нечто, что он очень не любил вспоминать.

Такая же вот неинтеллигентная голова была у того смерда, пахнущего навозом, который набрался наглости нацепить униформу, и картина почти забытого унижения вновь возникла в памяти. У гроссгрундбезитцера сделались такие глаза, что управляющий испугался. Маркони-старший оперся рукой о прилавок и, собрав всю силу своей могучей воли и преодолев страшное волнение, которое охватило его так сильно, что он чуть было не лишился чувств, наконец взял себя в руки. Ведь находится-то он не где-нибудь, а в своем собственном магазине и это представление всего лишь безобидная шутка. Уголком глаза он поймал недоуменный взгляд приказчика. И тогда он повернулся к сыну, кровь от крови его, который дружил с таким типом.

– Кто этот человек? – спросил он сорвавшимся голосом.

– Кто кто? – вопросил Леопольд Маркони-младший. – Мой друг, вот кто.

Этот столь невероятно похожий на того смерда с кокардой на нахлобученной фуражке, этот пьяный дикий человек, стоящий посреди его магазина так, будто бы находится в собственном хлеву, и этот человек – друг его сына?!

– Выверни пальто, Полди, хватит дурачеств.

Маркони-младший не знал, что ему делать, но видел, что Главина наблюдает за ними. В нем постепенно поднимались ярость и протест против снисходительного тона отца. Он начал нервно искать сигареты в карманах вывернутого пальто. Наконец нащупал портсигар в пиджаке. Достал его, открыл, хотел закурить, чтобы не выглядеть Полди, которому кто-то еще смеет указывать, что делать. Главина понял, что шутка явно не удалась и пора сматываться. Он направился к дверям.

– Подожди, – сказал Маркони-младший, – я иду с тобой.

Но вдруг отец схватил его за плечо и, протащив два шага, придавил к прилавку.

– Эй, кауфман, ты что, спятил? – вскинулся Главина.

И словно бы голос за спиной высек из гроссгрундбезитцера искру, он неожиданно поднял руку и ударил по лицу Леопольда Маркони-младшего. Пощечина, обжегшая Полди лицо, эта третья публичная пощечина, пришлась на глаз и висок и была столь увесиста, что тот упал, и серебряный портсигар, который он все еще держал открытым, покатился по полу, теряя сигареты. Главина еще стоял в дверях. Полди, бледный и дрожащий, смотрел на отца. Главина наконец вышел на улицу и замешкался, будто не зная, что предпринять. Потом снял пальто, вывернул его на лицо и с маской в руках пошел по тротуару мимо витрины магазина.

– Собери, – сказал гроссгрундбезитцер, и Полди, склонившись, начал подбирать рассыпавшиеся сигареты.

68

Проснулся я от какого-то монотонного стука в стену. Стучало и стучало безостановочно. Веки совершенно слиплись, и я с трудом открыл глаза. Никак не мог сообразить, где нахожусь, но эта неравномерная долбежка вырвала меня из сна. Когда я все-таки пришел в себя, мозг пронзило: Абиссиния. Мгновенно вспомнил, где мы и что произошло. Марьетица сидела на краю постели у моих ног, прижимаясь к спинке. На ней были только трусики, на коленях лежал скомканный костюм паяца и огромный воротник. Сжимала ладонями уши. Удары в стену не прекращались, и я услышал вскрики. Женщина повторяла мужское имя: Йоже, Йоже. «Йоже» с очень долгим «е» на конце, которое становилось все более долгим «е-е-е-е-е» между судорожными вздохами. Будто где-то в горах билось эхо. Значит, действительно по ту сторону стены была еще одна берлога. А там – скрипящая постель, где двое сейчас занимаются тем же, чем этой ночью занимались мы, Марьетица и я. Если бы все происходящее не было так нелепо, я бы сказал, что слышу прекрасный любовный романс посреди Абиссинии. Спинка постели с той стороны, должно быть, прислонена вплотную к стене в том самом месте, где и наша. Так я думал, да по-другому и быть не могло. Стук все убыстрялся, пока не превратился в нечто непрерывное, Йоже захрипел, а его имя перешло в какой-то странный, печальный, я бы даже сказал, скорбный вздох. Этот глубокий и печальный вздох до сих пор стоит у меня в ушах.

Любимая моя сидела, заткнув уши. Потом опустила руки, судорожно сжала воротник своего Арлекина и посмотрела на меня красными, заплаканными глазами. Тушь размазалась по лицу, и глубоко запавшие глаза казались огромными. В них застыло выражение отчаяния. Я думал, она сейчас скажет: что мы наделали, что ты наделал, или нечто подобное. А она прошептала:

– И нас было так же слышно?

У меня болела голова.

– У тебя болит голова? – спросил я.

Кивнула.

– Очень.

Я потянулся к ней, хотел обнять, но она отодвинулась. За стеной загудел грубый мужской голос. Стены были достаточно толстые – из досок от товарных вагонов, – так что отдельных слов разобрать было нельзя.

– Как я доберусь до дома, – спросила она холодно, – в этих тряпках?

Я не ответил. Встал, натянул брюки, поискал в карманах сигареты. Закурил. Предложил ей. Отвернулась.

– Как я поеду домой, спрашиваю? – произнесла она ледяным тоном.

Я пожал плечами.

Я люблю эту женщину, снова и снова повторяю, что я ее люблю. Я думал, она будет несчастна, будет страдать, вызывая во мне чувство жалости, во всяком случае, я ожидал чего-то иного, чем эти ее вопросы, задаваемые с явной неприязнью. Я не знал, как себя вести, пытался ее понять, однако в данную минуту у меня действительно не было никакого плана, как я отправлю ее домой ранним утром в этом арлекинском снаряжении. Ощущение полнейшей беспомощности вызывало во мне злость.

– Не задавай глупых вопросов, – сказал я громко и грубо. Сам не знаю, зачем я так сказал, и как я только мог ей такое сказать!

Налил стакан шмарницы и залпом выпил. Она наблюдала за мной с отвращением. Я делал вид, будто раздумываю, как выйти из затруднительного положения. Ни одной мысли не приходило в голову.

– Выхода нет, – сказала она. – Иди за Борисом.

– Каким еще Борисом? – С тех пор как я перестал бывать в их компании, я и позабыл, что у мухоловца имеется имя. – О Буссолине говоришь? – спросил я насмешливо.

Какой-то темный гнев поднимался во мне. Надо ведь было так сказать: иди за Борисом. Всегда, когда мы были вдвоем, он был для нас Буссолин. Теперь он Борис. К тому же сама мысль, что я пойду в дом Буссолина, позвоню и буду просить, чтобы он оказал мне помощь в ее вызволении, привела меня в такое неистовство, что я перестал собой владеть. Кажется, я мог бы ее даже ударить.

Она и сама понимала, что это не лучший выход. Однако каким угодно способом желала вырваться отсюда. Теперь, когда я раздумываю о происшедшем, то понимаю, что все, что она делала, она делала из-за глубокого, беспросветного отчаяния. Ее спокойный тон был просто выражением крайней степени отчаяния, отчаяния тем более страшного, чем тщательней она его скрывала. Такое состояние хуже плача и крика.

Но об этом я догадался позднее. А пока она уговорила меня послать записку Буссолину. Я был совершенно опустошен. Это может служить извинением или оправданием того, что я от нее потребовал. Ибо только в полной опустошенности можно было требовать такое. Она должна была повторять за мной: Буссолин – мухоловец. Должна была повторять: пойди за Буссолином, мухоловцем липким, и скажи ему, что я спала с тобой в абиссинском бараке. Я понимал, что сам ничем не могу ей помочь. Предложил поискать какую-нибудь одежду. Потом придумал найти кого-нибудь, кто отвез бы ее домой (только вот кого, интересно?), но она упрямо отказывалась. Подумал даже о тондихтере и его машине, но и это был не выход, Марьетица никогда бы не согласилась. Никогда. Ее глаза были полны слез, и она, глядя в пол, вынуждена была повторять за мной: сходи за Его Мухоловским Высочеством и скажи, что мне было так хорошо с тобой в грязном абиссинском бараке, как с ним никогда не будет; слово за словом медленно повторяла за мной. Зачем я это делал? Видимо, так должно было произойти, просто однажды это должно было произойти, вот и произошло.

69

Я не спеша надел рубашку и вышел из барака. Было воскресное утро, влажное мартовское утро, и перед ветхими халупами маячили какие-то тени. Окликнул старика, который курил и покашливал на пороге своего дома. Спросил, знает ли он Главину. Старик кивнул. Может, он знает, где Главина сейчас может находиться, может, у Главины есть какой-нибудь приятель, у которого он мог переночевать? Старик знал. Я попросил его позвать Главину. Не хотел. Показал мне на один барак и сказал, чтобы я сам шел туда. Я боялся оставить ее одну. Рылся в карманах, чтобы дать старику какую-нибудь мелочь. Кое-что наскреб, но старик отказался. Сам, говорит, иди. Я пошел и разбудил Главину. Богом его молил пойти к тому человеку и сказать ему, что за ним посылает Маргарита, пусть приедет за ней на машине.

– А больше ничего не хочешь? – сказал Главина. – Почему не выбросишь ее, дуру такую? – сказал он.

Но увидел выражение моего лица – я, наверное, убить его мог.

– Ну, ладно, ладно, – сказал он, – не придирайся к словам. Я схожу.

Когда я вернулся, она была уже одета. Сидела на смятой постели в своей арлекинской экипировке. Воротник все еще держала в руках. Была такая одинокая в этой мрачной комнате. Окна, залепленные замазкой и заклеенные бумагой, с трудом пропускали утренний свет. Доски пола рассохлись, на столе – лужица вина, на полке зачерствевший кусок хлеба, а она красива, как никогда. Лицо хмурое, большие темные пятна вокруг глаз. Хотел поймать ее взгляд, но она упорно отворачивалась. На умывальнике в углу я обнаружил расческу. Молча взяла. Расчесывала волосы и укладывала их руками. Была необыкновенно красива. Я любил ее.

Мы не перекинулись ни словом. Я выпил остатки шмарницы, она до самого Буссолинова прихода неподвижно сидела и глядела прямо перед собой.

Не могу сказать, сколько прошло времени, я курил сигарету за сигаретой и надеялся, что между нами, быть может, появится хотя бы искорка понимания. Одно с уверенностью могу сказать: молчание это длилось довольно долго. Ибо, когда мы услышали шум автомобиля, к нему присоединилось множество голосов, преимущественно детских. Значит, было уже не раннее утро и абиссинцы поднялись.

70

Я распахнул двери и увидел Буссолина, выходящего из машины. На переднем сиденье, ухмыляясь, восседал Главина. Буссолин был безупречен, хотя явно не выспался. С серьезным лицом прошел мимо, будто бы меня не существовало. Задачу решил элегантно. Ни высокомерия, ни брезгливости, ни презрения к нищенскому убранству, лицо его оставалось непроницаемым. Сделал пару шагов внутрь халупы и остановился, ожидая, пока глаза привыкнут к темноте. Свет из открытых дверей падал только на середину помещения, постель была у стены, в тени.

Он мгновенно оценил обстановку. Все было ясно. Узел был разрублен. Навсегда. Ему не надо было предпринимать никаких шагов. Был спокоен, от него веяло всепрощением. Не упрекнул ее, мол, всю ночь тебя искал, не сказал, что же ты творишь, ведь я так волновался, не сказал, наконец, Франье места себе не находит, ничего такого не сказал. Он чувствовал себя хозяином положения, настолько здорово играя роль спасителя и благодетеля, что мне захотелось что-нибудь отмочить, да такое, чтобы вывести его из себя, заставить произнести резкие, оскорбительные слова. Хотел, чтобы он непременно сказал мне: ты свинья, ведь ты губишь эту женщину. Но я не отмочил, и он молчал. Держал себя в руках, хотя, без сомнения, ему хотелось высказаться, ведь именно так он и думал. Однако чувства взяли верх над разумом, когда он увидел ее, неподвижно смотрящую перед собой.

– Марьетица, – сказал он тихо, – пойдем, Марьетица.

И Марьетица пошла. А он был настолько озабочен благородством и занят поддержанием своего достоинства, что даже позабыл набросить пальто ей на плечи. На улице абиссинцы весело загоготали, раздался свист, визг, когда печальная маска показалась в дверях.

Главина, хохоча, вбежал внутрь.

– Поеду в Германию, – сказал он, – и прикачу оттуда на таком же тарантасе!

Хлопнул меня по плечу и достал из шкафчика еще одну бутылку шмарницы. Потом мы ее распили.

Слышал, как она застонала во сне. Накрыл ее пиджаком, накрыл с головой, чтобы ей не было страшно. Смотрел на Главинино выскобленное лицо – я рехнусь, точно рехнусь, подумал я. Из всех пор его кожи, по всему лицу медленно сочилась кровь.

71

Я обнаружил, что не знаю, где нахожусь. Какой-то дом у парка, очень похожий на другой дом – не знаю где – то ли в Вене, то ли в Линце. Потом шел по центру города и не мог понять, почему прохожие шарахаются от меня. Тондихтер стоял перед бистро на углу Словенской улицы. Этот прямо-таки кинулся внутрь, едва меня заметив. Я видел сквозь стекло, как он осторожно выглядывает на улицу, спрятавшись за каким-то фикусом. Потом я смотрел в окно Приюта школьных сестер. Кухарки таращились на меня с той стороны и что-то не переставая говорили. Я ничего не слышал, видел только открывающиеся рты. Может, они думали, что это нищий стоит и просит подаяния. Потом захихикали, но голосов все равно не было слышно. В читальню меня не пустили. Сначала протрезвейте, сударь, сказала барышня, и умойтесь. А потом приходите. Я был совершенно трезв. Грубо ответил ей. Ужасно разгневалась. Хотела вызвать полицию. Из дверей вышел коренастый мужчина с подстриженными усиками. Вам что нужно? – спросил он глубоким басом.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю