Текст книги "Северное сияние"
Автор книги: Драго Янчар
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 13 страниц)
Я ответил, что мячик в церкви и зеленую поляну, которая уклоном спускается к реке.
– Ты здесь чужой, – сказала она, – и ничего не можешь помнить. Ты придумываешь все это, чтобы как-то оправдать свое долгое ожидание Ярослава. Но точно так же ты мог бы оказаться в любом другом городе, и там, наверное, тебе через неделю-другую тоже показалось бы все давно знакомым.
Наверное, то, что существовало в какой-то иной жизни, в данный момент неожиданно перенеслось в мою голову, в мое сознание и сделалось частью моей памяти. А в действительности ничего не было, и города не было, и прошлого не было, один только я есть, один я существую и непонятно почему торчу здесь. И мне уже совсем неясно, как я очутился в этом городе, и вот сейчас иду по Корошской улице и промокшими ботинками загребаю грязное месиво на черном тротуаре. Теплый зимний день, узкая улица, черные, с наглухо зашторенными окнами дома по правую сторону и темные, уходящие к реке улочки по левую. Вот что хотелось ей сказать. И еще то, что шар и церковь все-таки существуют.
Как случилось, что этим людям, и прежде всего Маргарите, я стал настолько своим, что рассказываю им о мячиках в церкви, о лужках, спускающихся к реке? Истина, скорее всего, в том, что с моей памятью что-то происходит, будто она пытается увести меня в неведомое, но это ничего не меняет.
Мы шли с Маргаритой по Корошской улице к одному из домов, являющихся собственностью семьи Самсы и сдаваемых внаем. Дома эти стоят прочно и основательно, приносят ежемесячно твердый доход. Кроме приготовления традиционного чая с ликером, выпечки фруктового печенья и участия в Ядранских ночах в ее обязанности входит сбор денег с квартиросъемщиков, производимый в одной из квартир. Там два помещения: кухня и комната. На кухне два стула и стол, за которым Маргарита собирает деньги, в комнате шкаф и некое подобие тахты, покрытой шелковым покрывалом, а на ней несколько перевернутых стульев. Квартира служит чем-то вроде конторы, куда жильцы приносят плату. Надо признать, что обязанность эта не из легких. У людей или вовсе нет денег, или они нужны им для чего-то другого. Квартиранты не желают платить, а это означает, что ей приходится выколачивать деньги, и, следовательно, нужно на них кричать, выяснять отношения и угрожать судом. Неприятное занятие, после которого она пребывает в подавленном состоянии и, по ее словам, чувствует себя разбитой и оплеванной. В дни, когда госпожа Самса является взимать квартплату, жильцы должны собраться во дворе или перед пустой квартирой. Они ворчат и возмущаются, но в конце концов платят. Среди жиличек есть две барышни средних лет, Катица и Гретица. Я прохаживался в ожидании окончания процедуры по деревянной галерее, выходящей во двор, и познакомился с ними. Они жаловались, что в квартирах сыро и что штукатурка отваливается. Рассказывали, что в апреле, когда льют бесконечные дожди, вода проникает в щели и стены буквально впитывают влагу. Маргарита была недовольна, что я разговаривал с Катицей и Гретицей. Сказала, что это птички особого полета. Но сказала это таким тоном, будто в чем-то завидовала их птичьей свободе или чему-то еще. Когда мы вышли на улицу, была очень не в духе. Можно с уверенностью предположить, что там, в конторе, многие пытались отложить уплату, придумав массу жутких историй. Опустив голову и поджав губы, она шла по улице. Обязанность ее скверна, а сама она прекрасна. Чем хуже настроение, тем она красивее.
14
Ближе к вечеру меня потянуло на почтамт. Хотел узнать, не пришел ли ответ. Однако, представив, как белозубая барышня в окошечке посмотрит на меня и улыбнется, как она захромает к столу и будет там перебирать бумаги, вспомнив о ней, я свернул на улицу, ведущую в Лент. Из прокопченных подвалов в узких улочках нижнего города, что сбегают вниз к реке, доносилось нестройное пение. За окнами горел тусклый свет, помещения набиты мужскими телами, воздух был густ от хриплых голосов и табачного дыма. Я толкнул дверь и увидел Федятина. Он сидел на прежнем месте, за своим столом, и сквозь густое кабацкое марево я разглядел его заросшее лицо и лихорадочно блестевшие глаза. На этот раз он был не один. Какой-то мужчина с бычьим затылком и гладко выбритым подбородком сидел рядом с ним. Он обернулся, тот мужчина, обернулся к дверям и посмотрел на меня. Я не стал входить. Только заглянул и вышел. Но его запомнил. Не потому, что он сидел с Федятиным, не только поэтому. Запомнил его лицо, оно было каким-то темным, совсем не такое, как у Федятина. Взгляд Федятина был горячечным, а этот смотрел спокойно и прямо. И щеки, и бычий затылок, которым он потом повернулся ко мне, были гладко выбриты. Я бродил по ярко освещенным улицам и почти не замечал молодых, оживленно беседующих людей, фланирующих взад-вперед. Перед моими глазами неотступно стояло лицо Федятина и того человека с ним. Не буду о них думать, решил я, ибо знаю, что если о человеке слишком много, особенно ночью, думаешь, то как бы устанавливаешь с ним контакт. А что может быть общего у меня с этими опустившимися типами из сумрачного притона? Правда, Федятина я повстречал в день моего приезда. Это единственная причина, почему он врезался мне в память. Иных причин нет. Никаких.
15
На западной стороне Главной площади за высокими коваными воротами, несколько отступив в глубь каменного двора, стоит церковь св. Алоизия, а от восточной стороны площади отходит Еврейская улица, в самом конце которой притулилась синагога. Силезский архитектор Йоханн Фух расположил церковь св. Алоизия, строительство которой было закончено в году 1769-м, несколько нетрадиционным образом. С улицы ее фасад можно и проглядеть, ибо она стиснута между строениями бывшего монастыря и гимназии – и поэтому весь церковный неф с громадным алтарем и высокими стрельчатыми окнами возвышается над убогими домишками, кабаками и нищетой Лента. Дальше город спускается к реке, и кажется, что корабль церкви приплыл сюда после долгого странствия по волшебному морю и вдруг нежданно-негаданно навсегда бросил здесь якорь.
Да, вот так однажды бросила якорь в этой тихой гавани светлая церковь св. Алоизия с архангелами Гавриилом и Рафаилом, святым Игнацием Лойолой и святым Алоизием, с высокими шатровыми сводами и несокрушимыми стенами, с огромным деревянным крестом на стене и Спасителем на нем. Покровитель учащейся молодежи святой Алоизий долгие годы взирал на солдат, которые этот причаливший корабль приспособили под казарму, слушал проклятия и богохульства, ругательства и приказы, ночное бормотание и вскрики, видел образы далеких земель и жестоких битв, жен и детей из далеких краев, которые являлись во сне спящим солдатам.
Алтарь возвышается до потолка, с фигурами апостолов Петра и Павла посередине, с огромным изображением святого Алоизия. А на самом верху по дереву вырезаны облака и солнечные лучи, переплетена позднебарочная орнаменталистика, вскипающая над высокими и гладкими колоннами, а меж облаков и лучей выглядывают маленькие детские головки, будто бы отрезанные от тел, и там, где они со своими мягкими и нежными чертами витают среди облаков и лучей на небесах, во все стороны расходящихся от Святого Духа, там, одесную от него, стоит Сын Божий с огромным крестом, а о левую – согбенный седой старик с шаром в руках. Вокруг голубого шара и парят те отрезанные детские головки, не знающие того, что ведомо седовласому старцу: человеческое сердце должно стать сердцем малого ребенка. Старик все знает, ведь это он Создатель мира, он выдумал все сущее, в том числе и голубой шар. Некоторые полагают, что шар, который Бог Отец держит в руках, – это земной шар, другие думают, что он означает Космос. Однако у ребенка с такой же головкой, как и те наверху, с такими же маленькими ручками, которые он тянул к голубому мячику, сидя на руках у матери, у ребенка было сердце невинного дитяти. И поэтому он не знал, что шар в алтаре – это не мячик, который можно схватить, прижать к груди, покатать, пнуть ногой, так чтобы он оказался под лавкой, а земной шар.
Очень отчетливо вспоминается, что во время службы ребенок громко требовал дать этот мячик ему в руки. Шар был высоко, но мальчик непременно хотел его достать. Он все никак не успокаивался, так его, громко ревущего, и унесли из церкви. Ему купили потом голубой мячик, но он продолжал мечтать о том шаре, который старик не хотел выпускать из рук.
16
Она разыскала меня в кафе «Централь». Я сидел и листал немецкие газеты, слушал шуршание бумаги, приглушенные голоса, шаги на улице, позвякивание кофейных чашечек. Унылое дообеденное бессмысленное время в провинциальном кафе. Время будто застыло, хотя газеты полны тревожных, волнующих событий, громогласных речей, грандиозных митингов, сенсационных судебных процессов, факельных шествий, парадов и восторженного скандирования масс. Неожиданно появилась в тихом и несколько сумрачном кафе, встала передо мной без слов приветствия и без улыбки. Я подал ей стул и пробормотал несколько пустых ненужных фраз, которые обычно говорятся в таких ситуациях. Долго смотрела в окно, на тусклый свет сумрачного январского дня. Казалось, она не слышит моих бессвязных фраз, находится в другом измерении, все время беспричинно копаясь в сумочке и устремив отсутствующий взгляд туда, в предполуденный утренний сумрак. Некоторое время мы сидели молча, и, вероятно, это было лучшее, что мы могли сделать. Мне подумалось, что вчера вечером, когда она сидела в полумраке под этим своим абажуром в углу, что-то ее потрясло, возбудило ее воображение, какие-нибудь оккультистские разговоры, мистические истории, рассказанные загадочным и тихим голосом. Может быть, с ней что-то стряслось, может, действительно ее мысли бродят неведомыми путями и сердце бьется тревожно и неровно. Я вспомнил то преднамеренное и откровенное касание и разговор, услышанный на кухне: обязательно что-нибудь необыкновенное выкинет.Я почувствовал легкое колебание воздуха между нами, дрожь, которая рождается из неподвижности и молчания, и подумал, что вот сейчас она и вытворяет то самое из ряда вон выходящее. Я попытался заговорить, спросить, но всякое слово замирало у меня на губах. Она смотрела не на меня, а как бы сквозь меня, так смотрят в мутное окно, ничего в нем не видя.
Потом совершенно обыденным голосом спросила: не хочу ли я ее проводить. У нее дела на Корошской улице в связи с ремонтом крыш. Сэтого момента все стало само собой разумеющимся, хотя явилась она сюда внезапно, а вопрос ее был весьма неожиданным и должен был застать меня врасплох. Она пришла в кафе намеренно, пришла одна и пришла за мной. Мы поднялись и направились к выходу. Краем глаза я заметил, что посетители поглядывают на нас из-за газет и чашечек с кофе. Я помогал ей надеть пальто и, подавая его, чувствовал, что, несмотря на всю ее погруженность в себя и невозмутимость, на всю кажущуюся простоту и естественность ситуации, на спокойный тон ее голоса, плечи ее дрожат.
17
Частица этой дрожи передалась моим рукам, и я чувствовал ее, пока мы шли по унылой улице. Прохожие поднимали воротники, а Маргарита свой бархатный берет с блестящей брошью несла в руках. Всю дорогу молчала. Даже по узкой крутой лестнице поднималась впереди меня медленно, будто ступала по зеленому лугу, разглядывая цветы под ногами, а не грязные каменные ступени, вытертые бесконечными шагами, и стены, на которых проступали темные пятна сырости. Пожилой мужчина, кашляя, прошел мимо и поздоровался хриплым голосом.
И вдруг во мне возникло какое-то неясное волнение. Спазм начался где-то в верхней части желудка, и я ощутил, как он поднимается к горлу. Сердце учащенно забилось. Она долго возилась с ключом, отпирая дверь, выходившую на деревянную галерею. Хлопнула дверь уборной, и я отчетливо слышал звук разрываемой на куски газетной бумаги. Прежде чем войти, она бросила на меня короткий взгляд. Мне показалось, в нем было отчаяние, обреченность, даже испуг, будто совершается нечто против ее воли, но тем не менее это должно произойти.
Мы вошли в кухню, пустую и потому тревожную, будто приемный покой. Дверь в комнату была отворена, и я видел, как на другом ее конце от сквозняка заколыхались занавески. Она бросила свой берет на стол у стены, где в прошлый раз с таким отвращением и торопливостью считала деньги. Затем подошла к окну. Встала, глядя на задернутые занавески. Я последовал за ней, но в дверях комнаты остановился. Мне показалось, она хочет посмотреть в окно, она же стояла не двигаясь, будто разглядывала занавески. К моему удивлению, в комнате было тепло. В столь большом пустом помещении, где у стены торчал лишь изъеденный точильщиком шкаф, а на тахте, уставив ножки в потолок, лежали перевернутые стулья, должно бы быть холодно. Видимо, соседям приходится непрерывно топить печки, чтобы обогреть эти стены. Я шагнул к ней и поднял руки. Она тряхнула плечами так, будто бы хотела освободиться от моих докучливых пальцев, хотя я к ней и не прикоснулся. Просто хотел ей помочь, однако она отстранилась с такой решимостью, что мои руки повисли в воздухе и я не знал, что с ними делать. Постель была покрыта тонким шелковым покрывалом. С краев свисала длинная золотистая бахрома. Маргарита сняла пальто и бросила его на высокую спинку кровати. Потом посмотрела на меня. Собственно, не посмотрела, а поцеловала. Я сразу почувствовал, что этот взгляд означает поцелуй. Тыльной стороной ладони, будто проверяя, чисто ли я выбрит, погладила меня по щеке. Одну за другой расстегнула пуговички на платье, и я опять поднял свои жадные руки, чтобы обнять ее. Она снова их оттолкнула и высвободилась. Платье само соскользнуло на бедра. Я рванул галстук. Знал, что нужно его снять, а это всегда самая мучительная процедура. Пальцы не слушались. Я был слишком возбужден. Надо же! Еще полчаса назад сидел себе в кафе «Централь» и читал газету – и вот уже здесь, с красивой женщиной, у которой платье спущено на бедра, у которой белые плечи и под полупрозрачной комбинацией обрисовываются маленькие крепкие груди. Да, слишком неожиданно все произошло, и потом я просто-напросто не был настроен на это дело. Я снял пиджак и бросил его на стул. Она же и пальцем не пошевелила, чтобы помочь мне. Стояла неподвижно и наслаждалась моим замешательством. Такой уж, видимо, сценарий приготовила. Кто знает, сколько раз она его мысленно прокрутила. И до этого пункта безукоризненно воплощала в действительность. На улице берет несла в руках, тогда как другие кутались в шарфы, так его несла, будто была настоящая весна. По раскисшему снегу, по грязным ступеням, по коридору шла, будто ступала по цветам. Задумчиво смотрела в окно, ощущая себя загадочной и одинокой, несмотря на то что в квартире находился мужчина, который, в соответствии с ее представлениями, страстно желает обладать ее прекрасным телом. Скинула пальто, позволила платью соскользнуть с плеч, но не позволила, чтобы грубые мужские руки шарили по ее телу, пока она сама того не пожелает. А самое главное, и мне кажется, именно это было главным, чтобы все, абсолютно все до последней мелочи было иначе, чем с Франье. Разумеется, я не собираюсь пускаться здесь в обстоятельные рассуждения о том, как все происходит у них с Франье, у которого физиономия становится кирпичного цвета, стоит ему выпить два стакана своего отличного муската, однако не премину заметить, что во время этой игры мне было куда как нелегко.
Холодно, сказал я, хотя было совсем не холодно и я даже не думал об этом. Все во мне восставало против того, чтобы принимать участие в комедии, где я не знаю ни слов, ни жестов. Что бы я ни сказал, все было бы не так. Сказал, что холодно, а это выглядело банальным намеком на то, что надо бы согреться, и совсем не соответствовало создаваемой ее воображением сцене. В конце концов мне пришлось плюнуть на этот проклятый, столь сложно завязанный галстук. Я подошел к стулу, достал из пиджака сигареты и закурил. И тут оказалось, что ее сценарий не столь уж строг и допускает возможность импровизации. Иными словами, она стянула платье с бедер, и оно свободно упало к ногам. Переступив через него, взяла у меня из рук сигарету. Затянулась, бросила окурок на пол и затушила его каблуком. Хотя, может быть, она именно так и задумала весь этот спектакль. Потом взяла мои руки и положила себе на бедра. Мы сели на постель и скинули обувь. Я чувствовал на шее ее прерывистое жаркое дыхание. Неловким движением я стянул с нее комбинацию. Мы быстро сбросили с себя остатки одежды. Я гладил ладонью ее бедра, которые над чулками оказались совсем холодными, а там, выше, где начиналось кружево трусиков, было тепло и мягко, гладил живот и резким движением руки ринулся дальше. Она схватила мою грубую руку и отстранилась. Когда же я настоятельно просунул пальцы между слегка раздвинутыми ногами, туда, где было тепло и влажно, прошептала: не так. Это были единственные слова, которые она произнесла.
Потом я увидел, как она крепко закусила нижнюю губу. Может, опять представляла себе все иначе, однако теперь, видимо, об этом забыла. Больше я ни о чем не думал. Только в самом конце отметил про себя, как это должно быть смешно: я, взъерошенный и нагой, с болтающимся галстуком на шее.
18
Город этот стар, и дома в нем старые. Центр наидревнейшей части приходится на четырехугольную Главную площадь, от которой берут свое начало улицы Старого города: Корошская, Ветринская, Господская. К северу от центра расположились различные конторы и ведомства, новые административные здания, школы, гимназия, жилые дома, окруженные широкими аллеями, садами и парками, которые хорошо ухожены и выглядят особенно привлекательно в предместье – районе загородных вилл, раскиданных среди холмов и виноградников. На юге и востоке, преимущественно в Магдаленском предместье, расположены рабочие районы, фабрики и заводы. В связи с быстрым притоком рабочей силы здесь теперь понастроено множество бараков. Один из таких трущобных районов жители прозвали «Абиссиния».
Если не считать дорогих вилл в парках да нескольких вновь отстроенных жилых домов в центре, то получается, что основная часть населения ютится в старых, плохо содержащихся зданиях. Их владельцы лихоимничают, почти не вкладывая средств в ремонт. У большинства домов старой постройки внутри квадратный двор, где на уровне второго этажа его непременно опоясывает нечто наподобие балкона, или, лучше сказать, галереи. По сути дела это сплошной деревянный коридор, сбитый из досок, потемневших от дождей, пол которого отполирован ногами квартиросъемщиков, из него попадают в квартиры. Окна комнат, таким образом, приходятся на наружную часть дома, то есть выходят на улицу, а двери – на деревянную галерею. Поэтому стоит шагнуть за дверь, как сразу же попадаешь в замкнутый мирок, свой дворик, и это, разумеется, придумано замечательно и умно. Двери, как правило, двойные: внешняя, сплошь дощатая и наглухо запирающаяся на ночь, и внутренняя, деревянная лишь до половины, а наверху застекленная.
За одной из таких дверей в доме на Корошской улице и совершается дообеденное прелюбодеяние, а за другой непрестанно кашляет туберкулезник. Происходит это в год, когда туберкулез в этих краях считается в основном искорененным. Прошлым летом, к примеру, на тот свет отправилось всего лишь 88 человек. А коль скоро мы находимся в самом начале нового года, то очень даже может случиться, что вышеупомянутый больной окажется восемьдесят девятым, ибо кашляет он так сильно, что его слышно даже сквозь толстые стены во дворе. Далее, напротив дверей деревянной уборной, расположенной в конце галереи, находится квартира номер три. За этими дверьми живут Катица и Гретица, попивающие ликер господина Пристовшека. На потолке и стенах их уютного гнездышка постоянно проступают темные пятна, ибо крыша сдаваемого внаем дома, принадлежащего семейству Самса, протекает, а во время оттепели текут и желоба. И чем больше вступает в свои права весна, тем больше текут желоба, а следовательно, темнее и крупнее становятся пятна на стенах и надрывнее кашель туберкулезника. Однако, если забыть про эти бытовые мелочи, квартира номер три представляет собой славное гнездышко. Повсюду плетеные салфеточки и скатерки, вязаные покрывальца. Салфеточки – произведения Катицы, так как Катица сидит дома и шьет, флакончики же из-под одеколона – собственность Гретицы, ибо Гретица время от времени подрабатывает на парфюмерной фабрике, где эти самые флакончики заполняются духами и лосьонами. Порой она прихватывает пару флакончиков домой. На стене у Гретицы висит вырезанная из журнала фотография девушек в немецкой униформе и с велосипедами. Ведь Гретица является активным членом общества велосипедистов «Эдельвейс». И песенку с этим названием она обожает, частенько ее напевает, в особенности когда господин Пристовшек приносит ликер. Когда Гретица поет «Эдельвейс» слишком громко, снизу, со двора, раздается крик старухи Грудновки, которая Гретицу бранит и всячески поносит, называя ее культурбундовкой [10]10
Массовая организация, ставившая своей целью распространение и популяризацию немецкой национальной культуры.
[Закрыть]. Тогда Гретица выбегает на галерею и, перегибаясь через перила, высказывает Грудновке все, что о ней думает. После чего, облегчив душу, возвращается к Катице и снова поет в полный голос «Эдельвейс». Ведь это так замечательно – зимним утром сидеть в теплой кухоньке, и пусть на потолке и стенах пятна сырости. Вот так однажды сидят Гретица с Катицей и разговаривают.
– Я же говорила, что он придет, – говорит Гретица, – вот и пришел.
– Ну и что из того? – замечает Катица.
– Шикарный мужчина, вот что, – говорит Гретица.
– Как будто их мало, – отвечает Катица.
– А ты видела, как у него брюки отутюжены? – вопрошает Гретица и погружается в задумчивость. – Главное у мужчины – отутюженные брюки, все остальное ерунда, – добавляет она через некоторое время.
– Одни только брюки у тебя на уме, – говорит Катица, вдевая нитку в иголку.
– Сейчас-то он уж точно без брюк, – удовлетворенно замечает Гретица.
Катица прыскает, уткнувшись в шитье. Потом отпивает пристовшекского ликера и, чуть не поперхнувшись, едва сдерживается, чтобы снова не рассмеяться.
Гретица вновь погружается в задумчивость.
– У немцев у всех отутюженные брюки, – говорит она, помолчав.
– Рейтузы, – поправляет Катица.
– Рейтузы, да, – повторяет Гретица, – не то что наши жандармы, – у которых на заднице до колен свисает.
Катица не возражает. Откладывает шитье и подходит к двери. Привычным движением отодвигает занавеску и смотрит во двор. Она всегда так делает, когда подходит к дверям, чтобы лишний раз проверить, не подслушивает ли старуха Грудновка за дверью с той стороны.
– Смотри-ка, – говорит Катица, – там кто-то стоит.
Гретица быстро вскакивает, на ходу поправляя прическу и платье.
– Да не здесь, – говорит Катица, – перед еедверью сюит. Какой-то мужчина в пальто.
Гретица отталкивает Катицу и сама отодвигает занавеску. Нервно закусив нижнюю губку, она распахивает дверь и вылетает на балкон.
– А вам кто нужен, простите? – спрашивает она громко, так что незнакомец вздрагивает, окидывает ее злобным взглядом и скатывается вниз по лестнице. Взволнованная Гретица возвращается на кухню. Она тяжело дышит, будто собирается с силами, чтобы поведать нечто важное.
– Слушай, Катица, это неспроста. Он из этих.
– Из которых? – интересуется Катица.
– Из этих, из шпиков, – говорит Гретица.
– Откуда ты знаешь? – тревожится Катица.
– Уж мне ли не знать. Таких пальто не бывает у простых полицаев. Этот политический, – говорит Гретица, – я их насквозь вижу, издали могу определить, по пальто и брюкам.
– Что ты болтаешь, – говорит Катица.
– Ничего я не болтаю, – сердится Гретица, – уж мне ли не знать, если я сама была политиш [11]11
От нем.politisch – политический.
[Закрыть]. Стоит тебе вступить в «Эдельвейс», как ты политиш.
– Гретица, – говорит Катица, – ты же отлично знаешь, что никакая ты не политиш, а тебя вызывали из-за того судебного исполнителя, когда его жена заявила.
– Меня привлекали не из-за какого-то там исполнителя, – Гретица вспыхивает и надувает губы, – а потому, что я политиш.
– Ну ладно, ладно, – говорит Катица.
– Ничего не ладно, – обижается Гретица и погружается в раздумья. Она долго молчит и наконец произносит: – Тут что-то не так. С тем, который у нее, что-то точно не так. Когда за человеком следит такой тип в пальто, который занимается только теми, кто политиш, это может означать только одно: тут что-то не в порядке. Уж кто-кто, а я-то это знаю.
19
Во сне я очутился на незнакомой улице в Вене, однако дома были такими маленькими, будто все происходит в Линце [12]12
Город в Австрии.
[Закрыть]. Слышал, как бубнит отец, я за ним повторял, но разобрать не мог ни его слов, ни своих. Это я хорошо помню. Когда я проснулся, все происшедшее показалось мне неправдоподобным. И все вокруг было нереальным. Я должен был пойти туда, на Корошскую улицу, чтобы воочию убедиться в действительности свершившегося. Я походил под окнами пустой квартиры, прошел через сырую подворотню и долго стоял во дворе. Все было точно таким, как тогда, и хотя ее здесь не было, все оказалось настолько знакомым, будто это произошло на самом деле. Потом, ни о чем не думая, но полный воспоминаний о ее тихом, отсутствующем взгляде, я бродил по берегу реки. Перешел через небольшой мост и прямо перед собой высоко над рекой увидел колокольню. Сердце забилось быстрей. Я почти побежал по широкой, ведущей наверх аллее и, задохнувшись, остановился перед церковными вратами. Какое-то мгновение стоял не шевелясь, затем резко толкнул их – и мне открылось гулкое пустое пространство. Я шагнул внутрь и отчетливо услышал свое хриплое дыхание. Но в тот же миг мне стало ясно, что это не то. Не та церковь.И все же я подошел к алтарю. Иные святые смотрели сверху, иное изображение Крестного пути было на стенах. Я вышел из церкви и охладил снегом пылающее лицо.
В город вернулся по другой дороге. В трафике [13]13
Трафика – газетный ларек, в котором продаются также сигареты и прочие мелочи.
[Закрыть], что стоит в начале большого моста и где на вывеске сидит турок со скрещенными ногами, я купил газет. Хотел пойти в гостиницу, в свой номер, но там еще жили звуки отцовских и моих собственных неразборчивых слов. Миновав гостиницу, я прошел в парк и остановился перед замерзшим прудом.
Стоял и смотрел на пару фигуристов: он – в широких шароварах, она – в пышной черной юбке. Будто заведенные, они беспрерывно кружились вокруг воображаемой оси. Ось была невидима, и музыка неслышна. Хотя наверняка во время этого кружения фигурист напевал какую-нибудь мелодию или отсчитывал такт, нескончаемый счет вальса. Мелодия звучала у них в ушах, они были настроены на нее, так что ему оставалось лишь бормотать счет, а в голове партнерши гремел могучий венский оркестр, перед глазами плескались волны голубого Дуная, правда, давно уже не голубого, а грязного, зелено-ржавого цвета. Эти двое жили в другом мире, нежели я, и мне были видны лишь их фигурки, вертящиеся в непрестанном механическом кружении, да слышался скрип коньков о лед.
Нечто подобное должен был бы чувствовать и мужчина, который неожиданно подошел ко мне. Он тоже жил в совсем ином, только ему ведомом мире. Его мира я не знаю, он же, по-моему, глубочайшим образом убежден, что и я живу там, что я являюсь его составной частью. Я был, мягко говоря, удивлен, когда он, шагнув ко мне, неожиданно спросил:
– После обеда вы в номере?
Вот так, ни с того ни с сего, и спросил, буду ли я после обеда в номере, даже будешь лив номере. И я никак не мог понять: то ли он меня с кем-то путает, то ли со мной заговорил помешанный, шатающийся вокруг катка. Был он без шляпы, острижен «под бобрик», в вороте темного пальто виднелся белый с искоркой галстук. Не знаю уж почему, но мне запомнился именно этот галстук, белый шелковый галстук в цветочек, одним словом, галстук, который волей-неволей врезается в память. От растерянности я, скорее всего, ответил утвердительно, и после обеда действительно раздался стук в дверь. Я открыл, и первое, что мне бросилось в глаза, был тот самый белый галстук. В дверях стоял утренний незнакомец с катка. Разрешите? – спросил он и, не дожидаясь ответа, вошел. Некоторое время он стоял посреди комнаты и озирался, затем прямо в пальто плюхнулся на мою кровать. Развалился, будто у себя дома, хотя преспокойно мог бы сесть и на стул. Он смотрел мне в глаза, и мне показалось, что я ему чем-то не нравлюсь. Видимо, нашел выражение моего лица не соответствующим его представлениям, поэтому он, очевидно, медлил и колебался.
– Имеешь связь с Гашпером?
– Каким Гашпером?
– И Ондрой?
– С тем чешским инженером?
– С тем.
– Он уехал…
Признаться, я ничего не мог понять, и прежде всего самого себя: зачем я отвечаю на эти непонятные и крайне бессмысленные вопросы? Я был уверен, что возникло какое-то недоразумение.
– Послушайте, – пробормотал я, – вы со своим Ондрой Гашпером…
– Гашпер – одно, а Ондра – совсем другое.
Я заметил, что он постоянно шарит рукой в кармане, будто старается там что-то найти. Некоторое время он копался, потом переменил позу и вновь вперил в меня взгляд. Я как дурак стоял посреди комнаты без пиджака, в тапочках и таращился на человека, который в зимнем пальто сидел на моей постели и спрашивал меня о каких-то связях с людьми, о которых я ведать не ведаю.
– Да, да, разумеется, – сказал он, – конспирация превыше всего. Однако пусть вас не беспокоит…
Я хотел ему ответить, что меня ничто не беспокоит, а если что и беспокоит, то уж никак не конспирация. Что же касается его персоны, то меня прежде всего волнует вопрос: почему он вот так, по-домашнему, расселся в пальто на моей постели, ковыряется в кармане и задает мне идиотские вопросы.
– Извините, господин, не знаю, как вас величать… – начал я и ничего к этому не добавил, слова застряли в горле. А хотел я сказать, что знать не знаю никакого Гашпера и случайно познакомился с Ондрой, если, конечно, он имеет в виду того самого чеха, который жить не может без запахов моравской деревни, хотел сказать, что и с ним самим у меня нет ничего общего, с ним, который вламывается в комнату, где его не ждут, и прямо с ходу в пальто плюхается на постель. Но все эти слова застряли у меня в горле, потому что он неожиданно задал вопрос:
– Как дела в гнезде?
В каком еще гнезде, в каком таком, к черту, гнезде?! Этот человек начинал мне надоедать.
– Как дела в соколином гнезде?..
Я ничего не ответил, но мне показалось, что он перегибает палку. Незнакомец становился нетерпелив и нервозен. В голосе появились нотки раздражения. И я тоже начал раздражаться и нервничать. Рука его продолжала шарить по карману, и мне было видно, как под тонкой тканью брюк двигаются суставы пальцев, будто перебирающие четки, или черт знает что мог он там перебирать. Он тяжело вздохнул и терпеливо, почти по слогам, произнес фразу, разъясняя азы такому болвану, как я: