355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Дорис Лессинг » Воспоминания выжившей » Текст книги (страница 2)
Воспоминания выжившей
  • Текст добавлен: 21 октября 2016, 20:10

Текст книги "Воспоминания выжившей"


Автор книги: Дорис Лессинг



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 12 страниц)

Через день-два после появления Эмили я прогуливалась за стеной, открывая двери, сворачивая за углы, обнаруживая новые комнаты и закоулки. Пусто. То есть я никого не могла заметить, как ни старалась, как ни вертела головой, но ощущение еще чьего-то присутствия не покидало меня. Пусто, но обставлено! Полно мебели: диваны, стулья, кресла – все знакомое, все довольно странное, не в моем вкусе, но родное, принадлежавшее мне или хорошо известным мне людям.

В гостиной бледно-розовые занавеси, серый ковер с нежным розовым и зеленым цветочно-растительным узором, маленькие столики, шкафчики. Диван и кресла обиты чем-то однотонным, на них подушки-думки. Какая-то слишком надутая и самонадеянная комната, явно не моя. Но все в ней мое, я узнаю, я знаю эту комнату, и это приводит меня в отчаяние. Все здесь требует починки, ремонта, чистки. Обивка протерлась, ее следует заменить. Диван засален, занавеси побиты молью. Протерт и продран ковер. И так в каждом помещении. Работы невпроворот, вещи и впечатления как будто ускользают сквозь пальцы. «Все вон, все выкинуть! – сказала я себе. – Сжечь! Лучше пустота, чем эта нежная, какая-то трогательная обшарпанность». Комнаты, комнаты, комнаты… нет им конца, нет конца предстоящей работе. Ищу пустую комнату с маляром в комбинезоне и стремянкой. Если найду – наткнусь наконец на начало преобразований. Но нет больше пустых комнат, все заставлены, загромождены, забиты до отказа, все требуют внимания.

Не следует полагать, что все мое внимание и энергия были сосредоточены исключительно на застенном пространстве. Иной раз я не вспоминала о нем целыми днями, однако сознание этого соседства накатывало на меня все чаще и чаще. Когда я заходила за стену, все другое как будто переставало существовать, ускользали даже новые и весьма серьезные заботы моей жизни – Эмили и ее животное. В ретроспективе кажется, что два мира существовали параллельно, независимо, но взаимосвязано. Но одна жизнь исключала другую, я никогда не ожидала, что можно будет их состыковать, согласовать. Особенно после появления Эмили и всех тех новых проблем, которые она с собой принесла.

Больше всего меня беспокоила ее не знающая границ предупредительность и послушность. Когда я по утрам просыпалась, Эмили уже давно не спала. Одетая в одно из своих аккуратных платьиц, расчесанная, с вычищенными зубами, девочка вместе с Хуго поджидала меня на диване и сразу начинала щебетать, взахлеб рассказывая, как чудесно она выспалась, что ей снилось или думалось, – и все это как-то торопливо, как будто предвосхищая мои вопросы или опасаясь услышать с моей стороны осуждающие реплики. Потом Эмили переходила к теме завтрака, как она рвется его приготовить. В сопровождении Хуго мы перемещались в кухню, где девочка принималась хлопотать, а мы с животным садились и наблюдали за ней. У нее и вправду все отлично получалось, и вскоре мы уже завтракали. Хуго сидел рядом с Эмили, внимательно следил за нашими лицами, за нашими движениями. Когда ему что-то предлагали, брал аккуратно, по-кошачьи. После завтрака Эмили всегда вызывалась вымыть посуду. «Мне нравится, правда! Никто не верит, а мне нравится». Она мыла посуду, убирала кухню. Комната ее уже была убрана, кроме кровати, вечно представлявшей собой как будто застывший водоворот из одеял и подушек. Я ее этим гнездом беспорядка ни разу не попрекнула, ибо лишь радовалась, что у Эмили осталось прибежище от наложенной на себя ужасной повинности быть постоянно бодрой, образцовой. Иногда посреди бела дня девочка вдруг, как будто не в силах более играть навязанную себе роль, уходила в свою спаленку, закрывала дверь и, я это знаю, зарывалась в одеяла, заползала в свое гнездо беспорядка, отдыхала – от чего? В большой комнате Эмили обычно сидела на диване, поджав под себя ноги, в позе, дышавшей покорностью и ожиданием приказаний. Она много читала. Выбор книг для чтения меня поражал: развитой вкус взрослого. Если хорошенько подумать, сопоставив то, что она читала, с ее детской манерой поведения, можно было прийти к выводу, что Эмили просто издевалась надо мной. Иногда она сидела в обнимку со своим желтым зверем, он вылизывал хозяйке ладонь, опускал морду на ее руку и громко, на всю квартиру мурлыкал.

Была ли она существом подневольным?

Об этом я не спрашивала. Такого вопроса я ей не задала. А сама Эмили не рассказывала о прошлом. У меня разрывалось сердце от жалости, и в то же время меня мучило раздражение от сознания невозможности проникнуть за воздвигнутый ею барьер. Вот она в образе строгой серьезной девочки, аккуратной до абсурдности, в аккуратном платьице, закутанная в одиночество, отгороженная неприступной наблюдательностью – и тут же она взрывается болтовней, превращается в инструмент для развлечения. Но почему? Я не считаю, что в моем поведении проскальзывало что-то угрожающее. Мне казалось, что я едва существую, что я представляю продолжение ее самой. Что-то вроде ее родителей, няньки, опекуна. А когда мне придется покинуть это место, Эмили надо будет передать кому-то еще? За ней вернется мужчина, оставивший ее у меня? Родители отыщут дочку? Что мне делать с девочкой? Ведь я в жизни не помышляла о такой ситуации… Ребенок… Ответственность за него… Да к тому же она растет! Всего лишь за несколько проведенных у меня дней у Эмили появилась грудь, распирая детские платья. Изменился и овал лица. Одно дело девочка, пусть даже девочка с моськой или с киской, но совсем другое – девушка. Особенно в такие времена.

Сама себе противореча, могу утверждать, что раздражала меня и ее лень. Хотя, много ли дела в моей квартире? Эмили часами сидела у окна, следила за прохожими, впитывала каждую мелочь, развлекала меня замечаниями. Очевидно, девочку и прежде считали занимательным собеседником, кого-то развлекали ее замечания. Здесь я снова несколько теряюсь, ибо замечания эти явно не соответствовали восприятию двенадцатилетней девочки. Хотя, возможно, я просто отстала от жизни, не учитываю сложности условий, в которых приходилось тогда жить детям.

Выходил из дома профессор Уайт, спускался с крыльца, останавливался, оглядывался, чуть ли не в позе часового: «Стой, кто идет!» Затем как-то приосанивался, как будто вот-вот вытащит перчатки или поправит шляпу. Профессор Уайт – мужчина поджарый, моложавый, даже молодой, ему еще и сорока нет. Четко артикулированный господин, в его жизни всему отведено свое место. На лице Эмили при виде профессора всегда появлялась знающая усмешка, как будто говорящая: «Ага, попался!» И, вороша желтый загривок своего питомца, девочка как-то изрекла:

– Он выглядит так, будто сейчас перчатки натянет.

В другой раз она проронила:

– У него кошмарный характер.

– Почему ты так думаешь, Эмили?

– Ну, все время за собой следит, вечно такой чистенький, аккуратненький… Должен же он когда-нибудь сорваться.

В третий раз девочка заметила:

– Если у него есть любовница, то уж конечно с подмоченной репутацией. И это его страшно злит. – Возможно, она и не ошибалась.

Я обнаружила, что выискиваю для себя повод посидеть в гостиной и послушать замечания Эмили. Хотя порой ее ядовитые реплики вызывали у меня смешанные чувства.

О Дженет Уайт, девочке примерно своего возраста, она однажды высказалась:

– Ну, эта всю жизнь будет искать кого-нибудь, похожего на папочку, но где же ей такого взять! Нет таких больше.

Эмили, конечно, имела в виду всеобщий развал, не способствующий воспроизводству респектабельных профессоров в белоснежных незапятнанных рубашках со скрытыми страстишками к девицам с запятнанной репутацией. Время отменило понятие респектабельности и стерло различия между репутациями. Профессора Эмили называла Белым Кроликом, его дочь – Папенькиной Дочкой, добавляя при этом, что и сама относится к той же категории. На мое замечание, что ей, может, стоило бы подружиться с Дженет, она только усмехнулась:

– Я? С этой?

Большую часть дня Эмили проводила в большом кресле, придвинутом к окну, и держала себя, как ребенок. Ей бы подошли белые носочки на пухлых ножках, бант в волосах. Но ноги ее обтягивали джинсы, а плечи прикрывала отглаженная утром рубашка с двумя незастегнутыми верхними пуговицами. Волосы Эмили теперь разделял прямой пробор, и можно было сказать, что она молниеносно превратилась в красотку молодую. Подтверждая этот шаг в опасную сторону, замечания ее по большей части относились теперь к проходящим мимо молодым людям. У одного смешная походка, выдающая его неуверенность в себе, у другого манера вычурно одеваться, у третьего прыщи на физиономии или всклокоченные волосы. Эта шагавшие мимо окон малопривлекательные личинки неотвратимой силы, от которой нет спасения, вызывали у нее плохо замаскированный ужас.

Эмили подавляла меня точностью высказываний по многим причинам, одной из которых было мое собственное прошлое. Однако сама она этого даже и не подозревала, считая, что таким образом проявляет свою благодарность, развлекая меня проницательными наблюдениями. Никто не проскользнул мимо нашего окна неоплеванным. Умное дитя, сообразительное, наблюдательное. И привыкшее к тому, чтобы ее за эти качества хвалили.

Тем не менее однажды я зашла в комнату и увидела, что Эмили погружена в беседу с Дженет Уайт. В ее речи – ни тени иронии, неискренности. Если ей и не нравилась Дженет Уайт, то сама она явно хотела понравиться профессорской дочке. Девицы надавали друг другу обещаний, планировали совместные вылазки за покупками, на прогулки, к кому-то в гости. Когда улыбающаяся Дженет проследовала своей дорогой, Эмили заметила:

– Она слышала, как ее родители обо мне говорили. А теперь доложит им о разговоре со мной.

Всякого, кто оказывался в поле зрения Эмили, кто приближался к ней, она воспринимала как угрозу. Таким образом настроила ее предыдущая жизнь, какова бы она ни была.

Я пыталась поставить себя на место Эмили, представить, почему люди, появляющиеся рядом с ней, единожды мимоходом или многократно, вызывают с ее стороны критику, защитную реакцию. И я пришла к выводу, что это общечеловеческая реакция, присущая всем людям, в том числе и мне. В Эмили, однако, присутствовало нечто, эту реакцию усугубляющее, гипертрофирующее. Разумеется, когда к нам приближается кто-то новый, незнакомый, мы настораживаемся, оцениваем этого индивида и опасность, которую он может для нас представлять. Мы производим тысячи непроизвольных замеров, вычислений, прикидок, приходя к предварительному выводу: «Да, этот мне подходит» или «Нет, это не по мне»; «О, этот тип опасен… Осторожно! Берегись!» И так далее. Но именно Эмили высветила для меня тюрьму, в которой каждый из нас находится, продемонстрировала, как всем нам трудно допустить к себе мужчину, женщину, даже ребенка без этой карантинной инспекции, быстрого, холодного, беспощадного анализа. Но эта реакция столь молниеносна, привычна – возможно, мы впитали ее с молоком матери в раннем детстве, – что мы не ощущаем на себе ее тисков.

– Нет, вы только посмотрите, как она вышагивает, – мурлыкала Эмили. – Гляньте, какая жирная старуха. – (Трудно сказать, сколько лет было женщине: сорок, может, пятьдесят, а может, и всего тридцать!) – В молодости ее походка мужиков током била. Они балдели: «Ух ты, глянь, как она очком играет!» – Ядовитость иронии Эмили усугублялась ее точностью. Она обсуждала жену бывшего биржевого брокера, постепенно скатившегося в торговцы вторсырьем. Эта пара проживала в нашем доме на одном из верхних этажей. Женщина действительно усвоила в юности множество женских сексапильных ужимок, от которых так и не отрешилась и которые, естественно, замечали окружающие. Невозможно было слышать Эмили и не представлять не только внешность, но и суть того, кого она описывала. Слушая ее, я понимала, в какие рамки мы все втиснуты.

Проверила я, не тянет ли ее в школу.

– Чтобы хоть чем-то заняться, – торопливо добавила я, встретив искренне недоуменный взгляд девочки. Так я измерила глубину ее терпимости по отношению ко мне.

– А зачем? – спросила Эмили.

Зачем… Большинство школ к тому времени прекратили попытки чему-либо обучать. Для бедных слоев населения учебные заведения превратились в подобие армии, в средство удержания населения под контролем. Конечно, как всегда, действовали школы для привилегированного сословия, для детей толстосумов и администраторов. Дженет Уайт посещала одну из таких школ. Но я была об Эмили слишком высокого мнения, чтобы тоже посылать ее туда, даже если бы и смогла устроить. И не важно, какого качества образование получали выпускники. Значение имел лишь ее недоуменный взгляд.

– Да, согласна, особого смысла нет. Да и сколько мы еще здесь продержимся…

– А… куда потом?

Тон, которым был задан этот вопрос, разбил мне сердце. Сразу проступила ее потерянность и растерянность. Спросила Эмили так, как будто и права не имела спрашивать, как будто вообще не имела никакого права на мою защиту, на долю в моем будущем.

Эмоции придали моему ответу больше определенности, нежели я ощущала. По правде, я часто взвешивала возможность найти приют в одном семействе в северном Уэльсе. Доброе фермерское семейство – далее моя фантазия не залетала. «Доброе фермерское семейство» – символ мира, безопасности; утопия, укоренившаяся в те дни в головах множества людей. Я была у Мэри и Джорджа Долджели летом, они принимали на своей ферме туристов. Может быть, если нам удастся туда добраться, удастся там немного пожить…

Я неприхотлива, работы не боюсь, привыкла жить просто, чувствую себя как дома и в городе, и в деревне. Конечно, то же самое могут сказать в наши дни многие, в том числе и более молодые, более сильные, пригодные для любой работы. Трудно представить, что фермеры обрадуются мне. Но еще труднее вообразить, что они меня выгонят вон. А девочка? То есть девушка? Привлекательная девушка. Конечно, у них и свои дети есть. Мысли мои, надо признать, текли по банальному руслу. Эмили слушала, улыбочка ее менялась, маскировалась вежливым вниманием, пониманием… привязанностью? Она верно оценивала мои фантазии, но ей было так же приятно слушать, как мне рассказывать. Девочка попросила описать ферму. Я провела там неделю, в палатке у болота, с родником на склоне ближайшего холма. Каждое утро свежее молоко, оттуда же, с фермы, каждое утро каравай свежеиспеченного хлеба… Идиллия. Я развила эту идиллию, добавила деталей. Жить мы будем в доме для гостей-туристов, Эмили сможет «за птицею ходить», хрестоматийной девушкой-гусятницей. Прием пищи за длинным столом в том же доме-гостинице. Там, в нише, есть и древняя плита, на которой побулькивают супы да соусы, настоящая еда, и мы будем наедаться до отвала… ну, во всяком случае, есть столько, сколько нужно. Настоящий хлеб, настоящий сыр, свежие овощи, иной раз даже и мяса немного… Запах подвешенных на просушку трав… Эмили слушала меня, а я следила за лицом девочки, на котором ее улыбочка менялась на желание защитить меня от моей неопытности, от моей загнанности в угол. В ней неосознанно всплывало нечто, существование чего она сама бросилась бы отрицать как непростительную слабость, если бы только заметила его проявление. Нечто чистое, цельное, не зависящее от потребности нравиться, потребности подать и продать себя, от мучительного послушания. Лицо Эмили изменилось, утратило фальшивый энтузиазм, в глазах рухнули барьеры сопротивления и проступила неосознанная тяга куда-то… Куда? Нелегко сказать, но я это узнала, и байки о ферме и добрых фермерах столь же хороши для сокрушения таких барьеров, как и что угодно другое. Простая здоровая еда, свежий хлеб, незараженная вода из глубокого колодца, овощи с грядки, любовь, доброта, семейный уют. И мы толковали о нашем будущем на ферме как о чем-то реальном: мы войдем с ней туда вместе, рука об руку, и начнем новую жизнь, жизнь обетованную, обещанную – кем? Когда? Где? – всем и каждому из живущих на планете.

□ □ □

Эта идиллия продолжалась всего несколько дней и резко оборвалась. Однажды теплым вечером я выглянула в окно и увидела на другой стороне улицы под платанами около шести десятков молодых людей. Очередная волна переселенцев катилась через город. Узнать их не всегда так просто. Если вы увидите двоих, троих, четверых, отделившихся от такой толпы, то вполне можете принять их за каких-то прохожих, студентов – в нашем городе еще и студенты сохранились – словом, за взрослых детей горожан. Если же увидите толпу, то сразу их распознаете. Почему? Даже не только потому, что такая масса молодых людей ничего иного в наши дни означать не может. Они отличаются размытой индивидуальностью, вот в чем дело. У них отсутствует личная ответственность и смещена личная точка зрения. Это проявляется по-разному, не в последнюю очередь резкой реакцией при столкновении с не принадлежащими к стае. В последнем случае срабатывает стадный инстинкт, стадное восприятие и суждение. Они не терпят одиночества, масса – их дом, база их самосознания. Законы их стаи схожи с законами стаи бродячих собак, сформировавшейся на пустыре. Миленькая сучка, отбившаяся от пожилой матроны; афганская борзая, способная без усилий покрыть сорок миль за день; болонка, сбежавшая из крохотного палисадничка; потомственная дворняга-полукровка; охотник-спаниель – все эти Рексы и Акбары, Того и Бонзо, Пушинки и Снежинки, самозабвенно обнюхивающие свои и чужие задницы, подчиняющиеся иерархии, образовавшие слитное единство… Это описание подходит, разумеется, к любой группе людей любого возраста в любой местности, если их роли не определены какой-либо вышестоящей инстанцией. Банды подростков и молодежи показали пример «старикам», да и сами они включали в себя этнос самых «стариков» и даже целые семьи. Сформировалось определенное отношение к этим «ордам кочевников» – пока кочевниками не стало все население.

Вечер, о котором я вспоминаю, выдался на славу. Ласковое солнце, пышная зелень… Теплый сентябрь. Кочевая орда обосновалась на мостовой, развела костер, свалила пожитки в кучу и приставила к ним часовых: двоих подростков, вооруженных увесистыми дубинками. Местность как вымерла, полиции ни следа. Начальство с проблемой справиться не могло, да и не пыталось, мудро поджидало, пока проблема перекочует дальше вместе с вызвавшей ее ордой. Окна на первых этажах закупорены, шторы затянуты, но за стеклами верхних этажей белеют пятна любопытных физиономий. Молодежь кучкуется вокруг костра, некоторые парочки слепились, сплелись руками, обнимаются, обжимаются, целуются. Девица бренчит на гитаре. Пронзительно пахнет жареным мясом, от этого запаха хочется отвлечься. Беспокоюсь о Хуго, цел ли он. Мне этот зверь безразличен, вспоминаю о нем лишь в связи с Эмили. Соображаю, что ее нет ни в комнате, ни в кухне. Стучу в дверь спаленки, открываю ее – ворох одеял и простыней на месте, но никто в нем не прячется. Вспоминаю, что заметила в гуще возле костра девицу в плотно сидящих джинсах и розовой рубашке, похожую на Эмили. Это и впрямь оказалась Эмили, и я за ней следила из окна. Она стояла перед костром с бутылкой в руке, смеялась; одна из них, из толпы, из стаи. К ногам ее прижимался желтый зверь, скрытый, невидимый в толчее. Она кричала, спорила. Отступила, держа руку на голове Хуго. Отступила медленно, развернулась и понеслась бегом, желтый зверь понесся следом, проявляя мощь, обычно сдерживаемую замкнутым пространством комнат. Ее порыв вызвал взрыв грубого хохота, раздались выкрики. Я поняла, что они дразнили Эмили из-за ее желтого зверя Хуго. Конечно, никто не собирался его убивать, но в шутку пригрозили, и она поверила. Они не считали Эмили своей, даже не взвешивали такой возможности, хотя среди них и мелькали ее ровесники. Она бросила им вызов не как ребенок, а как равная, но они этот вызов не приняли. Все это пронеслось в моем мозгу до того, как Эмили вбежала в комнату, запыхавшаяся и испуганная, рухнула на пол у порога, обняла желтого зверя, принялась причитать, всхлипывать, раскачиваться.

– Нет, нет, Хуго, милый, нет, я тебя не отдам, не отдам, не отдам, не бойся…

Хуго дрожал так же, как и она. Зверь ткнулся головой в шею хозяйки, она прижалась к нему щекой… обычная идиллия.

Заметив меня, поняв, что я свидетель ее неудачи, Эмили, однако, мгновенно преобразилась. Покраснев, оттолкнула зверя, вскочила, засмеялась.

– Они шикарные ребята! Не пойму, почему про них рассказывают всякие гадости.

Девочка подошла к окну, уставилась на толпу у костра, на сверкающие донышки бутылок, ритмически возносящиеся над головами, на жующие физиономии, на пищу, передаваемую из рук в руки, распределяемую среди участников трапезы. Эмили чувствовала себя неуютно, она и сама удивлялась, как у нее вообще хватило духу выбежать туда, к этой толпе… Сотни людей стояли тогда возле окон, наблюдали, взвешивали свои возможности, просчитывали варианты своего поведения, думали о туманном будущем.

Почти тут же Эмили схватила Хуго, впихнула его в свою комнатушку и снова выбежала из квартиры. Стемнело, свет костра подтянул к себе толпу мигрантов, притянул и некоторое количество местных жителей. Эмили оказалась там не единственной из нашего квартала. На нижних этажах окна по-прежнему темны, но в верхних на фоне окон разной степени освещенности вырисовывались силуэты любопытных, даже заинтересованных. Местные выспрашивали, откуда и куда движется кочующая публика и каково им живется в походных условиях. Надо признаться, я и сама иной раз пускалась в такие расспросы. Конечно, не здесь, не перед домом, опасаясь осуждения соседей. Но замечала я среди мигрантов и знакомые лица. Все мы вели себя одинаково из вполне понятных соображений.

Бояться за Эмили не имело смысла. Ничего с тобой не случится, если будешь держаться в рамках приличий. В самом крайнем случае я готова была выскочить на улицу, чтобы ее спасти. Я следила за девочкой, иногда она исчезала, вскоре вновь появляясь в поле зрения. Почти все время она толклась в центре группы подростков, помоложе остальных. Единственная среди них девица, она все время дурачилась, самоутверждалась за их счет, бросала им вызов. Все эти подростки быстро напились – Эмили выступила в роли одного из ингредиентов их опьянения.

Время было позднее, кое-кто уже растянулся на мостовой, подложив под голову свитер или согнутую руку, не обращая внимания на шум. Люди спали, зная, что никто на них не наступит, никто их не пнет, не ударит. Они ощущали себя в безопасности, под защитой своего сообщества. Однако общий сон с отбоем и подъемом распорядком дня здесь явно не предусматривался. Костер догорел, надвигался рассвет. Наступило утро, пришло время двигаться дальше. Я опасалась, не отправится ли Эмили с ними, однако после шумных объятий, смахивавших на сценические прощания местных проституток с солдатами проходящих полков, она пробежала лишь пару ярдов вслед за уходящий толпой и медленно поплелась обратно. Не ко мне, к Хуго. В квартире появилось размытое печальное пятно ее лица, вовсе не детского, но, дойдя до большой комнаты, Эмили уже напялила маску.

– Прелестный вечерок, что бы вы ни говорили, – небрежно обронила она.

Я вообще ничего не говорила и не собиралась ничего говорить или комментировать.

– Если не считать, что они людоеды, вполне приличная публика, – добавила девочка, зевнув. – Я, правда, не спросила, но уверена, что они должны есть людей!

Она открыла дверь в свою спальню, выпустила Хуго и, встретившись с ним взглядом, сказала зверю:

– И ничего неприличного я себе не позволила, клянусь! – Хохотнув, она бросила через плечо: – А с ними интересно. Может, надо было составить им компанию.

Что ж, лучше так, чем обычная процедура прощания с возгласом в десять вечера: «О, мне пора в постельку» – и дежурным чмоком в щеку, напоминающим прикосновение гипотетических белых перчаток профессора Уайта.

За первой ордой переселенцев потянулись другие, чуть ли не каждый день прибывала новая группа, разводила костер на мостовой, выманивала из дому Эмили. Меня она не спрашивала, я ей не запрещала, зная, что девочка все равно не обратит внимания на мое мнение. Кто я для нее? Чужая тетя. Я не хотела конфронтации. Эмили подходила к каждому костру, дважды вернулась пьяной, однажды с разорванной юбкой и синяками засосов на шее. Икнув, она промямлила заплетающимся языком, что девственности, вопреки моим опасениям, не утратила, хотя была близка к этому.

– Хотя какая разница? – добавила она, хмыкнув.

– Большая разница, – мрачно заметила я.

– В-вы так считаете? Хм… Оптимистично… Или как это называется… Что ты думаешь, Хуго?

Поток мигрантов наконец иссяк. От них остались прожженная кострами мостовая, кучи и россыпи мусора, битой посуды, обожженные нижние ветви платанов. Откуда ни возьмись материализовалась полиция, принялась активно опрашивать очевидцев, фотографировать следы великого переселения. Затем муниципальные службы приступили к уборке и заделыванию дыр. Жизнь вернулась в нормальную колею, на первых этажах по вечерам снова светились окна.

Примерно тогда я поняла, что действо на мостовой перед домом и то, что происходило между мной и Эмили, как-то связано с моими визитами сквозь… или за стену. За стеной, за многими стенами, спокойными, белыми, тихими, зыбкими, как театральные задники, вглядываясь, заглядывая в постоянно возникающие дверные проемы, я обнаружила длинную комнату с глубоким потолком, когда-то прекрасную, сияющую. Я узнала эту увиденную впервые комнату и ужаснулась ее состоянию. Она как будто подверглась набегу дикарей. Или в ней ночевали солдаты. Обивка мебели пропорота штыками или ножами, парчовые шторы изодраны в клочья, везде обломки и осколки. Здесь резали кур или еще какую-то живность, на полу перья, на стенах брызги крови, воняет падалью. Я приступила к уборке. Ведрами таскала горячую воду, мыла, скребла, чинила… Распахнула высокие окна, выходящие в сад середины восемнадцатого века: геометрически правильный, с боскетами и рабатками, с цветниками, окаймленными подстриженным кустарником. Я впустила в помещение солнце и ветер, и они справились с беспорядком. Сознавая себя все это время, я одновременно ощущала отсутствие контакта с реальностью. Но вот диваны и кресла восстановлены, шторы сложены для отправки в чистку. Я расхаживаю по просторной комнате, задерживаюсь возле окон, любуюсь розами, вдыхаю аромат лаванды, вербены, ощущаю уколы памяти, муки совести и тяжесть клеветы. «Реальная» жизнь жжет кострами на мостовой, опаленными ветками платанов, тянущимися в эту комнату. В другую сторону тянет ностальгия самой комнаты, жизнь, прожитая здесь, которая не прекратится и после того, как я вернусь за стену. И Сад, в котором мне знаком каждый уголок. Но прежде всего невидимый жилец этого дома; он, разумеется, появится сразу же после моего ухода и одобрительно кивнет, оценивая мой труд. И выйдет в сад. Конечно же выйдет в сад.

Тут же смена декораций, а главное – смена атмосферы. Первое из моих «личных» впечатлений. С самого начала я заклеймила их «личными». И атмосфера всегда оставалась уникальной, в каких бы условиях я ее ни обнаруживала. То есть между ощущением текстуры настроения сцен не «личного» характера – к примеру, обезображенной вторжением комнаты, иных, чаще всего сложных и обескураживающих ситуаций в том или ином антураже, – так вот между ними и «личными» сценами – пропасть. «Личные» (не обязательно мои) и «неличные» существуют в разных сферах различного качества, причем сферах разделенных. «Личные» мгновенно распознаются по атмосфере, в которую они заключены, как в тюремную камеру, по эмоциям, что эту атмосферу населяют. «Неличные» – но не «безличные» – несут с собой проблемы, требующие решений, действий – например, уборка и ремонт в разгромленной комнате, – однако сопряжены с какой-то легкостью, свободой, ощущением возможности. Да, возможности, наличием альтернативы. Можно отказаться от ремонта мебели, расчистки участка земли, можно вообще не входить в эту комнату, выбрать иной маршрут. Но, войдя в «личное», вступаешь в тюрьму, в которой действует безальтернативность, пространство ограничено, а главное – неумолимо действуют законы времени, где оно отсекается отрезками, минута за минутой – отсчитанные, скалькулированные промежутки.

Еще одна просторная комната, с высокими потолками, но квадратная; окна хоть и высокие, но громоздко-тяжкие, с тяжелыми шторами темно-красного бархата. В камине огонь, перед огнем неуклюжий мощный проволочный экран, похожий на овальное блюдо. На экран беспорядочно набросаны для просушки старомодные детские пеленки, белые слюнявчики и подгузнички, платья и платьица, кофточки, жакетики, носочки. Какое-то приданое новорожденного эпохи Эдуардов; еще не тлеет, но близко к тому. Рядом с камином лошадка-качалка. Азбука. Колыбелька с оборочками; белый муслин в меленький синий и зеленый цветочек. Белый цвет я восприняла с облегчением. Все здесь белое: стены, окна, драпировки, одежда, колыбелька. Маленькие белые часики, такие в каталогах обычно рекомендуют для детских. И тикают они как-то по-белому: тихо, неразборчиво и непрерывно.

На коврике перед камином сидит девочка лет четырех. На ней синее бархатное платьице. Волосы темные, разделены косым пробором, удерживаются широкой белой лентой. Глаза карие, серьезные, настороженные.

На кровати грудной ребенок, спеленатый на ночь. Рядом с ним нянька, нагнулась, видна лишь ее спина. Взгляд девочки, направленный на сюсюкающую няньку, увлеченную малышом, достаточно красноречив. Но вот в комнате появляется еще один персонаж: мощная, высокая фигура, дышащая неумолимой энергией. Нянька и вошедшая женщина наперебой восторгаются крохой, а девочка наблюдает. Все вокруг громадное, несоразмерное: сама комната, камин, обе женщины, их реакция, мебель, даже часы, приказывающие всем, наблюдающие за всеми, не терпящие неповиновения. И все на эти часы боязливо косятся.

Этот интерьер погружен в пространство детства. Я всматривалась в него глазами ребенка, видела его громадным и неумолимым, однако одновременно сознавала его мелкость и незначительность, ощущая тиранию маловажного, бездумного. Клаустрофобия, духота, нехватка воздуха, нехватка пищи для ума, отсутствие устремлений… И все бесконечно, ибо в детстве конец дня невообразим в его начале, все подчиняется строгим белым часам.

Каждый день – как гора, на которую нужно карабкаться; большие упрямые стулья; громадная, выше головы, кровать; везде помехи, преодолеваемые при помощи больших рук, которые хватают тебя, переносят, подталкивают, подтягивают, рук, которые, если следить за этим малышом на кровати, могут быть нежными и предупредительными. Кроха высоко в воздухе, на руках няньки, кроха смеется. Мать хочет отобрать ребенка у няньки, но та не отдает.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю