355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Дора Штурман » Городу и миру » Текст книги (страница 36)
Городу и миру
  • Текст добавлен: 22 сентября 2016, 03:43

Текст книги "Городу и миру"


Автор книги: Дора Штурман



сообщить о нарушении

Текущая страница: 36 (всего у книги 42 страниц)

Эти настойчивые возглашения, что "коммунизм – миф", могут только всех нас сделать рабами на пяти континентах и на десять поколений вослед. Протрезветь Америке о мировом коммунизме оказывается не надо, и проблемы самой нет.

Да, господа, в такой атмосфере, в таком ослеплении – ничего нельзя обсуждать, и бесплодны будут всякие диалоги и конференции. Прочный анализ современности и будущего может зиждиться только на понимании того, что коммунизм есть зло интернациональное, историческое и метафизическое, а не московское. (И всякий социалистический аспект – всегда прикрывает и смягчает злодейскую необратимость коммунизма.)" (II, стр. 399-400. Курсив и разряда Солженицына).

Ближайшие годы покажут, способен ли внутренний кризис сделать коммунизм обратимым. Но есть все основания опасаться, что Запад позаботится о благополучном для мирового коммунизма исходе событий.

Солженицын пишет о своей особой чувствительности к русско-украинским взаимоотношениям:

"Мне особенно больно от такой яростной нетерпимости обсуждения русско-украинского вопроса (губительной для обеих наций и полезной только для их врагов), что сам я – смешанного русско-украинского происхождения, и вырос в совместном влиянии этих обеих культур, и никогда не видел и не вижу антагонизма между ними. Мне не раз приходилось и писать и публично говорить об Украине и ее народе, о трагедии украинского голода, у меня немало старых друзей на Украине, я всегда знал страдания русские и страдания украинские в едином ряду подкоммунистических страданий. В моем сердечном ощущении нет места для русско-украинского конфликта, и если, упаси нас Бог, дошло бы до края, могу сказать: никогда, ни при каких обстоятельствах, ни сам я не пойду, ни сыновей своих не пущу на русско-украинскую стычку, – как бы ни тянули нас к ней безумные головы.

Русско-украинский диалог не может идти лишь по одной линии различий и разрывов, но и – по линии трудно отрицаемой общности. Из страданий и национальных болей наших народов (всех народов Восточной Европы) надо уметь извлечь не опыт раздора, но опыт единства. Шесть лет назад я уже попытался выразить это в обращении к страсбургской конференции народов, порабощенных коммунизмом, я прилагаю сейчас его дополнением и прошу Вас также огласить на Вашей конференции" (II, стр. 400).

Свое письмо Солженицын объявляет открытым. Мне представляется, что отношение к межнациональной проблематике и коммунизму, выраженное Солженицыным в этом письме, является и политически прозорливым, и нравственно безупречным.

В июне 1982 года журнал "Посев" (XV, стр. 57-58) опубликовал письмо Солженицына президенту США Рональду Рейгану от 3 мая 1982 года по поводу отказа Солженицына присутствовать на встрече президента с восемью русскими эмигрантами – писателями и правозащитниками 11 мая в Белом доме. Еще ранее письмо это обсуждалось американскими газетами, после чего оно было опубликовано на английском языке в местной вермонтской газете (Солженицыны живут в штате Вермонт) с предваряющей разъяснительной запиской жены писателя Н. Д. Солженицыной. Публикация письма на английском, а затем на русском языках должна была положить конец домыслам, возникшим вокруг отказа Солженицына принять участие в завтраке и его письма президенту Рейгану.

Журнал "Посев" комментирует события так:

"11 мая в Белом доме президент Рейган принял восемь эмигрантов из СССР – главным образом участников правозащитного движения. До этого – очевидно, в тот период, когда шло обсуждение форм встречи, некоторые газеты США сообщили, что президент пригласит А. И. Солженицына для личной беседы. В дальнейшем эти же газеты отметили, что некоторые служащие администрации Рейгана сочли встречу президента с писателем нежелательной, поскольку-де Солженицын является символом крайнего русского национализма, к которому советские правозащитники относятся отрицательно. По слухам, которые трудно проверить, президент, вопреки мнению своих советников, выразил желание встретиться с Солженицыным для личной беседы, независимо от общей встречи, однако его приглашение до писателя не дошло. В конце концов Солженицына пригласили по телефону на общий "диссидентский" завтрак с президентом – за несколько часов до его начала. А. И. Солженицын отказался" (XV, стр. 57).

За несколько часов неприлично приглашать человека в гости и в частной жизни. Но, по-видимому, до этого окончательного приглашения Солженицыну было объявлено приглашение предварительное, ибо он написал свое письмо президенту 3 мая, то есть за восемь дней до задуманной Белым домом встречи.

Письмо Солженицына Рейгану начинается так:

"Президенту США

Рональду Рейгану 3 мая 1982 г.

Дорогой господин президент!

Я восхищаюсь многими аспектами Вашей деятельности, радуюсь за Америку, что у нее наконец такой президент, не перестаю благодарить Бога, что Вы не убиты злодейскими пулями.

Однако я никогда не добивался чести быть принятым в Белом доме – ни при президенте Форде (этот вопрос возник у них без моего участия), ни позже. За последние месяцы несколькими путями ко мне приходили косвенные запросы, при каких обстоятельствах я готов был бы принять предложение посетить Белый дом. Я всегда отвечал: я готов приехать для существенной беседы с Вами, в обстановке, дающей возможность серьезного эффективного разговора, – но не для внешней церемонии. Я не располагаю жизненным временем для символических встреч.

Однако мне была объявлена (телефонным звонком советника Пайпса) не личная встреча с Вами, а ланч с участием эмигрантских политиков. Из тех же источников пресса огласила, что речь идет о ланче для "советских диссидентов". Но ни к тем, ни к другим писатель-художник, по русским понятиям, не принадлежит. Я не могу дать себя поставить в ложный ряд. К тому же факт, форма и дата приема были установлены и переданы в печать прежде, чем сообщены мне. Я и до сегодняшнего дня не получил никаких разъяснений, ни даже имен лиц, среди которых приглашен на 11 мая" (XV, стр. 57-58).

"Русские понятия" о том, насколько литература должна быть причастна политической, в том числе – правозащитной деятельности, весьма разнятся между собой, и творческая деятельность Солженицына, художественная и особенно публицистическая, вопреки его собственному о себе представлению, насквозь проникнута социально-политическими мотивами. Иное дело, что для Солженицына не безразличны ни состав приглашенных (к весне 1982 года его отношения со многими бывшими соотечественниками достаточно осложнились, главным образом, из-за пристрастного, со стороны многих лиц, искажения его взглядов), ни протокол встречи. Будет ли он иметь возможность высказаться и в каком объеме, в каком порядке? Он говорит, что не имеет жизненного времени на символические встречи, и не ошибается в своем ощущении права на личный обстоятельный разговор с Рейганом. Объем, содержание, качество и значение написанного и сказанного Солженицыным к весне 1982 года дают ему безошибочное основание так ощущать. Встреча могла бы оказаться весьма значительной, если бы Солженицын и Рейган встретились один на один. Есть, однако, и возражение против нерасположенности Солженицына к символическим встречам. Он (мы это цитировали) высказывал пожелание для России не многопартийного, а беспартийного развития в будущем. При таком взгляде на вещи собеседование индивидуумов с различными позициями представляется шагом весьма продуктивным. Правда, за каждым из собеседующих стоят его единомышленники, и на самом деле даже микромир эмиграции на свободе стихийно распался на группы по родству миропонимания, то есть стал партийным.

Но далее выясняется, что Солженицын глубоко задет не столько отказом президента от личной встречи с ним, сколько причиной этого отказа:

"Еще хуже, что в прессе оглашены также и варианты и колебания Белого дома и публично названа – а Белым домом не опровергнута – формулировка причины, по которой отдельная встреча со мной сочтена нежелательной: что я являюсь "символом крайнего русского национализма". Эта формулировка оскорбительна для моих соотечественников, страданиям которых я посвятил всю мою писательскую жизнь" (XV, стр. 58).

И затем следует credo Солженицына в национальном вопросе:

"Я – вообще не "националист", а патриот. То есть я люблю свое отечество – и оттого хорошо понимаю, что и другие также любят свое. Я не раз выражал публично, что жизненные интересы народов СССР требуют немедленного прекращения всех планетарных советских захватов. Если бы в СССР пришли к власти люди, думающие сходно со мною, – их первым действием было бы уйти из Центральной Америки, из Африки, из Азии, из Восточной Европы, оставив все эти народы их собственной вольной судьбе. Их вторым шагом было бы прекратить убийственную гонку вооружений, но направить силы страны на лечение внутренних, уже почти вековых ран, уже почти умирающего населения. И уж, конечно, открыли бы выходные ворота тем, кто хочет эмигрировать из нашей неудачливой страны" (XV, стр. 58).

Этот отрывок из письма Солженицына четко свидетельствует о том, пришли или нет в СССР к власти люди, думающие сходно с ним. Жаль, что в этой самохарактеристике пропущен тезис из письма Конференции по русско-украинским отношениям о том, "что никто никого не может держать при себе силой" (II, стр. 398). Я не знаю, как после этих двух документов (письма украинцам и письма Рейгану) можно говорить о Солженицыне как о "символе крайнего русского национализма". А ведь говорят по сей день!..

Солженицын заканчивает свое письмо словами, преисполненными печали и чувства собственного достоинства:

"Господин президент. Мне тяжело писать это письмо. Но я думаю, что если бы где-нибудь встречу с Вами сочли нежелательной по той причине, что Вы – патриот Америки, Вы бы тоже были оскорблены.

Когда Вы уже не будете президентом и если Вам придется быть в Вермонте – я сердечно буду рад встретить Вас у себя.

Так как весь этот эпизод уже получил исказительное гласное толкование, и весьма вероятно, что мотивы моего неприезда также будут искажены, боюсь, что я буду вынужден опубликовать это письмо, простите.

С искренним уважением

А. Солженицын" (XV, стр. 58).

Что можно против этого возразить?

Мы уже обращались к выступлению Солженицына на Тайване, в Тайбее, 23 октября 1982 г. (VI, стр. 5). Противостояние двух Китаев (18 млн. человек против миллиарда), различия в уровнях жизни и прaва в двух Китаях, островном и континентальном, зримо демонстрируют неизменное свойство коммунизма формировать аналогичные структуры из различного национального материала. Между СССР и коммунистическим Китаем больше общего, чем между последним и Тайванем, несмотря на некоторые вынужденные авторитарные ограничения политической свободы на осажденном острове, о которых Солженицын не говорит(. В его восприятии, по сравнению с КНР и СССР, Тайвань – не только экономически процветающее, но и свободное государство. Именно для того, чтобы устранить невыгодное для себя сравнение (сколь по-разному может жить один и тот же народ), коммунистический Китай стремится к завоеванию и поглощению Тайваня, чему с парадоксальной слепотой и безнравственностью способствуют свободные страны, в частности США.

Солженицына пугают не только количественное превосходство коммунистического Китая и предательская политика Запада. Он боится того, что блестяще воспроизвел В. Аксенов в своей аллегории "Остров Крым" (хорошо, чтобы не пророческой по отношению ко всей Западной Европе): утраты сопротивляемости, парадоксального тяготения в отчетливо видимую ловушку, априорной капитуляции перед агрессией. Он говорит, обращаясь к населению Тайваня:

"Однако, еще другая опасность подстерегает вас. Ваши экономические успехи, ваше жизненное благополучие имеет двойственный характер. Оно – и светлая надежда всего китайского народа. Оно может проявиться и вашей слабостью: все благополучные люди склонны терять сознание опасности, слишком любить сегодняшнюю жизнь – и от этого терять волю к сопротивлению. Я надеюсь и я призываю вас: избежать этого расслабления. В ваших материальных успехах не дайте расслабиться своей молодежи так, чтобы она предпочитала борьбе – плен и рабство. Из того, что вы 33 года живете нетронутыми, – не вытекает, что на вас не нападут в следующие три. Вы – не беззаботный остров, вы – армия, и постоянно под угрозой.

Вас – 18 миллионов, примерно столько же, сколько на Земле евреев. Еврейская проблема привлекает к себе внимание всех государств, стала одной из центральных проблем современности. Уникальность вашего положения, на мой взгляд, должна привлечь к судьбе Тайваня не меньшее мировое внимание" (VI, стр. V).

К сожалению, мировое внимание к еврейскому вопросу не усиливает Израиль в его борьбе за свое выживание, а скорее толкает его на смертоносную капитуляцию. Писал же Солженицын в 1975 году:

"Когда отважный Израиль насмерть защищался вкруговую – Европа капитулировала поодиночке перед угрозой сократить воскресные автомобильные прогулки" (I, стр. 204-205).

Он и теперь подчеркивает:

"Все угнетенные народы, в том числе народы Советского Союза, не могут рассчитывать ни на какую внешнюю помощь, а только на собственные силы. Весь мир смотрел бы в лучшем случае равнодушно, а то и с большим облегчением, если бы безумные правители Китая и СССР развязали бы между нашими народами войну. Я надеюсь – этого не случится. Но на всякий случай давайте засвидельствуем здесь взаимное дружелюбие и доверие китайского и русского народов, между которыми нет противоречий. И даже – союз наших исстрадавшихся народов против обоих коммунистических правительств! Что бы ни произошло между этими корыстными, противонародными правительствами сохраним взаимное понимание, взаимное сочувствие и дружбу, не дадим залепить нам глаза и уши бесплодной национальной ненавистью" (VI, стр. V).

Сознание и прокламирование бесплодия всякой национальной ненависти пронизывает публицистику Солженицына. В уже цитированном нами обращении к украинской эмигрантской общественности он говорит:

"...сеять ненависть между народами – не приведет к добру никакую сторону. Взаимная доброжелательность должна опережать и превышать всякую остроту доводов" (II, стр. 400).

"Национальное благоразумие" для него всегда в отказе от этой бесплодной ненависти и одновременно – от коммунистической идеологии с ее неизбежно экспансионистской (когда на экспансию есть силы) практикой. Солженицын не берется категорически предсказывать дальнейшие пути мировой истории, но позволяет себе предположение:

"Мы не знаем, какими причудливыми зигзагами еще пойдет человеческая история. Я высказывал уже предположение, что может быть мировой коммунизм переживет и советский и китайский коммунистические режимы, сползет на другие страны, где много желающих испытать коммунизм, – а в наших двух странах возьмет верх национальное благоразумие.

Во всяком случае оба наших народа уже так много перестрадали, так много потеряли – что продвинулись же по пути к освобождению и излечению!" (VI, стр. V. Выд. Д. Ш.).

Хорошо, если бы так!..

Вопросы, исторические для России и потому национально первостепенно важные, были затронуты в беседе Солженицына с Бернаром Пивo (интервью для французского телевидения, Вермонт, 31 октября 1983 года). По-русски это интервью было опубликовано "Русской мыслью" 1 ноября 1984 года в специальном приложении (IX, стр. 1-4); мы к нему уже обращались. Теперь я возвращаюсь к этому документу, главным образом в связи с коллизией "царь Столыпин – Богров", как она возникает в беседе Солженицына с хорошо знающим "Красное колесо" и весьма дружественным по отношению к писателю Бернаром Пивo. Воспроизведу часть диалога (первая реплика принадлежит Б. Пивo):

"П: Вторая часть "Августа Четырнадцатого" – посвящена почти вся убийству премьер-министра Столыпина революционером Богровым. Вы любуетесь Столыпиным, описываете его умным человеком, сильной личностью, настойчивым, твердым во взглядах. И даже говорите, что, в сущности, Столыпин был последним шансом царя. Так ли это исторически?

С: Да, Вы знаете, я глубоко уверен, что это было именно так. Столыпин (кстати, вон висит у меня портрет Столыпина, как раз за день до убийства) выдающийся государственный деятель вообще, и по масштабам разных столетий России. А в двадцатом веке более крупного государственного деятеля у нас не было. В своей ретроспекции я ведь отступил до начала царствования Николая II, и мне пришлось невольно показать, что за первые 11 лет его царствования, к 1905 году, практически так уже было много потеряно, что Россия была накануне гибели. И Столыпин сумел вытянуть Россию из этой бездны, и поставить ее на прочный путь развития. Если бы Столыпин не был убит, еще несколько лет этого развития, решительно менявшего всю структуру, социальную структуру государства, не только ее экономику, – и Россию нельзя было бы свалить так легко. Я глубоко убежден, что убийство Столыпина, выстрел этот, решил судьбу развития России, потому что сразу руководство попало в слабые и неумелые руки, которые не могли Россию вести правильно.

П: О двух выстрелах, убивших Столыпина, Вы сказали, что для русской истории они нисколько не были новы, но так много обещали для всего XX века. Можно ли считать, что это были первые пули в саму царскую династию?

С: Да, я недаром назвал их первыми из екатеринбургских. Это был выстрел – в Россию. Во всю нашу судьбу" (IX, стр. II. Выд. Д. Ш.).

В последних словах Солженицына заключено некоторое противоречие с материалом его романа: по Солженицыну же, в канун убийства Столыпина царская чета предрешила его отставку. Это было самоубийственное для династии решение, и тут бы самое место его припомнить. Но Пивo об этом почему-то молчит, как не вспоминает об этом и сам Солженицын, и ограничивается более общим замечанием:

"П: Но Вы сурово относитесь к облику Николая Второго. Вы его изображаете слабым, несмелым, неблагодарным к Столыпину.

С: Одно могу уверенно сказать, что я не сочиняю его портрет, а очищаю от всевозможных искажений то, что было. Бывший император – довольно необычный был для меня персонаж. Я людей такого психологического склада еще не изображал. Я был вынужден проследить почти всю его жизнь, я сделал это исключительно бережно, ни одного резкого штриха, ни одного от меня резкого упрека, нельзя сравнить этот портрет с тем, как его изображала вся радикальная общественность России, которая поносила его последними словами. Я от этого всего его очистил, дал таким, каким он был, дал течение его жизни. Он был человек высоких духовных качеств, исключительно чистый человек. И он был последовательный христианин. Но – да, он не мог держать штурвал России в такие бурные времена, когда швыряет корабль.

П: Но, все же, Александр Исаевич, царь даже не спускается к Столыпину, когда тот ранен. Не идет к его изголовью, когда он умирает. Значит, все-таки, – не человек с великим сердцем.

С: Нет, не так. Он не потому не идет, что у него не доброе сердце. У него нет силы сломать огромное народное торжество, в котором участвуют сотни тысяч людей. Существует распорядок – и он как-то считает невозможным не поехать в Чернигов, не поехать в Овруч, – а как же те сотни тысяч людей, они останутся без посещения царя? Он приходит к умирающему один раз, но как раз Столыпин без сознания. А в другой раз он не приходит, потому что по распорядку не получается. Нет, не так дело просто, что царь бессердечен. Но, конечно, он не понимает всего значения совершающегося, он не понимает, чтo мы теряем в этот момент в Столыпине" (IX, стр. II).

Солженицын очень мягко, даже любовно относится к Николаю II, действительно очищая его образ от потоков лжи, обрушенной на него советской и, в значительной степени, мировой исторической традицией. Но тем беспощадней оказывается его приговор: царь не был способен управлять Россией. По Солженицыну, его особым свойством была способность выбирать неподходящих помощников и отказываться от услуг наиболее достойных людей. Царская чета предпочитала сотрудников, с которыми чувствовала себя психологически комфортно, покойно и беззаботно, и отталкивалась инстинктивно от сильных и деятельных натур, активных и побуждающих к активности, к ответственности, посылающих тревожащие импульсы. Хотел того Солженицын или нет, но в романе отчетливо показано, что гибель Столыпина, кроме сострадания и сожаления, вызывает у царской четы, может быть не полностью внятное ей самой чувство облегчения: уже не надо решать его судьбу, и решать, неприятно для себя и для него, а такое решение однозначно предопределено. Пивo прав: солженицынский, как, по-видимому, и исторический, Николай II – "не человек с великим сердцем". Его доброта ближе к слабохарактерности, чем к великодушию (исключение – самозабвенная любовь к семье). Может быть, величие сердца придет с нарастанием трагизма в его судьбе; в "Марте Семнадцатого" есть некоторые признаки вероятности этой эволюции. Несомненно, царь не понимал, что терял в Столыпине, – не понимал не только в час кончины его, но и тогда, когда, в полном душевном согласии с женой, готовился отправить его в отставку.

Но Богров ничего не знал о завтрашнем дне Столыпина. Для него убийство Столыпина – выстрел в сердце режима – без слишком опасного для еврейского населения России убийства царя евреем. Последним соображением исчерпывается национальная мотивация в поступке Богрова. Может быть, еще то, что Столыпина считает он больше других (он сильнее других) ответственным за дискриминацию евреев, не зная, что именно Столыпин отстаивал перед царем смягчение этой дискриминации. Но последнее не остановило бы Богрова: по Солженицыну, опирающемуся на множество документов, в том числе на записки брата Богрова (в них имеются выдержки из дневников будущего убийцы), разрушительно-революционерская мотивация поступка Богрова сильнее национальной. Может быть, в какой-то степени эта революционно-террористическая мотивация переплетается с комплексом Герострата – с жаждой прославиться в веках уничтожением при неспособности прославиться созиданием.

Я здесь не исследую "'Красное колесо", но не могу не привести одного отрывка из "Августа Четырнадцатого", относящегося к отрочеству и юности Богрова (в быту – Дмитрия, по официальным документам – Мордко, каковое имя Солженицын и упоминает). Вот этот отрывок:

"Как и все гимназисты того времени, он жадно вживался в либеральные и революционные учения. Постоянное сочувствие к революции и ненависть к реакции густились в нем, как и во всей русской учащейся молодежи. Гимназистом 5-го класса Богров уже посещает кружки самообразования, читает литературу и агитирует сам – булочников, каретников. Он очень рано определяет свое презрение к нерешительным социал-демократам, сочувствует эксам и террористическим актам. Переменяясь, он отдает свои симпатии то эсерам, то максималистам, то анархистам. В споре с отцом, предпочитающим эволюционное развитие, мальчик до слез отчаяния отстаивает путь не только революционного изменения строя, но полного уничтожения основ государственного порядка. При одной из поездок с родителями на европейский курорт юный Богров на границе обыскан полицией – и так родителям явлен вокруг сыновьей головы почетный ореол неблагонадежности" (А. Солженицын, Собрание сочинений, т. XII, 1983. Вермонт-Париж. Стр. 114-115. Курсив Солженицына.).

Я прошу читателя обратить внимание на следующие слова: "как и все гимназисты того времени"; "как и во всей русской учащейся молодежи"; "мальчик до слез отчаяния отстаивает путь ... полного уничтожения государственного порядка". Множество критиков и ругателей Солженицына твердят, что антитеза "Столыпин – Богров" – символ роковой для России антитезы "Россия – еврейство". Это же противопоставление ("Столыпин мировое еврейство") сочувственно усматривают в "Августе Четырнадцатого" читатели-антисемиты. В действительности же еврейство Богрова дополнительное обстоятельство, характерное для Юга и Юго-Запада России, где среди революционеров было много евреев. Там, где Солженицын говорит о Москве и Петербурге, среди революционеров, террористов и лиц, им сочувствующих, преобладают русские. В целом же речь идет о типических настроениях "всех гимназистов того времени", "всей русской учащейся молодежи", о настроениях, искренних "до слез отчаяния", но от этой искренности не менее роковых для России. У Солженицына речь идет об антитезе "созидание – разрушение", "эволюция – взрыв", который обломками перегородит дорогу дальнейшего мирного поступательного развития и создаст новое историческое явление – страшную зону тотала. В интервью Б. Пивo подчеркнута Солженицыным идеологическая предопределенность "русского революционного террора", а не борьба еврейства России за свое равноправие. И в романе, и в разговоре с Б. Пивo выделена типичность акции Богрова для практики террористов не только России начала XX века, но и современного мира. Это подчеркивает и Б. Пивo:

"П: Ваше описание терроризма делает "Август Четырнадцатого" очень актуальным для современного читателя. Вы посвящаете много страниц убийце Столыпина Богрову. Мне Богров кажется очень похожим на сегодняшних террористов, в частности тем, что он подвержен экзальтации и что им манипулируют.

С: Да, одна из причин актуальности "Августа", 2-го тома, – в том, что это история русского революционного террора. Не только Богров... я, если помните, там даю сперва целую вереницу террористов, и так как невозможно охватить всех террористов России, то я беру только террористок-женщин. И то уже получается страшная картина.

П: Да, у Вас целая глава о женщинах. Но я хочу выделить одну, она потрясающая. Это Евлалия Рогозинникова. Она запрятала 13 фунтов динамита себе в лифчик, чтобы броситься и взорвать собой крупных персон. Это мне напоминает не только японских камикадзе во время войны, но и нынешних террористов на Ближнем Востоке, которые за рулем грузовика с динамитом жертвуют при взрыве и своей собственной жизнью.

С: Вот мы здесь и видим, насколько революционный террор в России имел все характерные черты сегодняшнего террора. В некотором отношении Россия прошла современный путь мира раньше на несколько десятилетий, даже на полвека. Да, дело не в одном Богрове, я хотел этой галереей террористок показать всю силу террора, его движущие идеи, его приемы, методы... И я думаю, что на этих женщинах показал. Они все были частью своей организации, их всех направляла подпольная организация и посылала на эту смерть, но сначала на убийство. А Богров – совсем особенное явление. Всех остальных террористов направляла организованная сила: иди и убей! и неважно, что будет с тобой. А Богров – его никто не направляет. Его направляет, страшное дело, общественное мнение. Вокруг него существует как бы поле, идеологическое поле. И в этом идеологическом поле – государственный строй России считается достойным уничтожения. Столыпин считается ненавистной фигурой – за то, что он Россию оздоровляет и тем спасает. Никто не говорит Богрову: пойди убей! Он не связан практически ни с каким подпольем. Ему 24 года, и он в 24 года решает, что он, пожалуй, убьет Столыпина и повернет направление России. Это более сложный, структурно более тонкий способ манипуляции – не простого подполья, а идеологического поля, общего направления. Но это еще страшнее, потому что, как видите, само идеологическое настроение общества может создать террор" (IX, стр. II-III).

Итак, две силы, стоящие в сегодняшнем спектре откликов на эпопею Солженицына справа и слева от занимаемого Солженицыным центра, ожесточенно доказывают, что Богровым манипулирует мировое еврейство. Справа Солженицыну ставится в заслугу воссоздание этого бесспорного для русских нацистов "факта". Слева, а порой и не слева, а из вполне добротных демократических антитоталитарных кругов, Солженицына обвиняют в злостном исповедании этой лживой антисемитской версии. Между тем ни в романе, ни в публицистике Солженицына нет подобной интерпретации преступления Богрова. Солженицын не постеснялся бы изложить Бернару Пивo эту версию, если бы имел к ней причастность. Но он, напротив, говорит, что его занимает "не только Богров" (вспомним, что в том же романе две русские интеллигентки восторженно говорят о памятнике Богрову). Он говорит о "целой веренице террористов, и так как невозможно охватить всех террористов России", он детально описывает самую парадоксальную и яркую их группу – "только террористок-женщин". И Пивo вспоминает русскую – Евлалию Рогозинникову, в которой находит общее с нынешними террористами-смертниками на Ближнем Востоке. Солженицын, отвечая, повторяет свою постоянную мысль о том, что Россия прошла нынешнюю западную ситуацию на полвека раньше. И снова подчеркивает, что "дело не в одном Богрове". Он говорит, что "хотел этой галереей террористок показать всю силу террора, его движущие идеи, его приемы, методы", что это крайне важно для современного мира. А относительно Богрова он подчеркивает один устрашающий парадокс: его не направляет никакая организация, никакая конкретная общественная группа, политическая или национальная. "Его направляет, страшное дело: общественное мнение. Вокруг него существует как бы поле, идеологическое поле". Солженицын говорит о господствующем в этом поле убеждении, что государственный строй России безнадежен и должен быть разрушен. Не это ли поле создало организацию, члены которой убили Александра II? И нет ли параллели между этими двумя убийствами – убийствами реформаторов и оздоровителей той государственной системы, которую общественное "идеологическое поле" постановило считать безнадежной? Терроризм и тогда, и теперь эксплуатировал и эксплуатирует все: социальные, национальные, религиозные мотивы. Его пафос – разрушение любой ценой того, что он считает недостойным жизни. В сознании Солженицына Богров, движущийся по направлению к Столыпину, ассоциируется с черной змеей. Толкователи Солженицына как антисемита (кто – со знаком "плюс", кто – со знаком "минус") склонны считать змею символом злокозненного еврейства. Почему не более широко символом дьявола, зла, разрушительного бесплодного начала, столь громко и кроваво заявляющего о себе в мире сегодня?

Солженицын достаточно неконформичен в своих писаниях и высказываниях. Если бы он, действительно, придерживался все более популярной в русских шовинистических кругах версии еврейской этиологии русского терроризма и русской революции, он бы не остерегся об этом сказать. Кроме беседы с Б. Пиво, у него был другой случай постулировать в прямом диалоге инородческую версию русской революции, если бы он ее исповедовал. В 1985 году Н. А. Струве, беседуя с Солженицыным о "Красном колесе", однозначно ставит вопрос: "...почему случилась революция, кто виноват? Полифоничность создает впечатление, что виноваты все".


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю