355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Дора Штурман » Городу и миру » Текст книги (страница 1)
Городу и миру
  • Текст добавлен: 22 сентября 2016, 03:43

Текст книги "Городу и миру"


Автор книги: Дора Штурман



сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 42 страниц)

Штурман Дора
Городу и миру

Дора Штурман

ГОРОДУ И МИРУ

О публицистике А.И.Солженицына

ПРЕДИСЛОВИЕ

Солженицын не раз высказывал недовольство тем, что его публицистика вызывает больше откликов в прессе, чем его художественное творчество. Он считает свои статьи, интервью и речи вынужденным и второстепенным для себя делом. В интервью, взятом у него Бернардом Левиным в конце 1983 г. ("Стрелец" № 1 за 1984 год, стр. 43), он говорит:

"Видите, публицистика вообще... я ею занимаюсь поневоле. Если бы я имел возможность обращаться к соотечественникам по радио – я бы читал свои книги, ибо в моей публицистике и в моих интервью я не могу выразить и одной сотой части того, что есть в моих книгах".

Нередко писатель видит свое творчество иначе, чем его читатели и критики. Так, на мой взгляд, Солженицын недооценивает значение своей публицистики и ее достоинства.

В публицистических жанрах, многообразие которых весьма велико, взгляды писателя выражаются в прямой внеобразной форме, декларативно и порождают такой же декларативный отклик.

М. Шнеерсон в своей книге "Александр Солженицын" ("Посев", 1984) замечает: "Писатель, если он действительно велик, всегда значительнее, глубже, многограннее публициста. Ведь один живет только злобой дня, другой – вечными интересами человечества" (стр. 49). Русская публицистика искони не чужда "вечных интересов человечества". Современная свободная русская публицистика во множестве случаев занята вопросами, имеющими судьбоносное значение для человечества. К публицистике Солженицына это относится в полной мере. В ней ставятся и, соответственно убеждениям писателя, разрешаются вопросы нравственные, общественно-политические, исторические, философские. Нередко вопросы и возможные для Солженицына ответы на них возникают во всей полноте лишь при сопоставлении целого ряда статей и речей.

Солженицын – активно живущий человек, наш современник, пребывающий в постоянном процессе осмысления меняющегося мира и выработки своего отношения к нему. Любой прижизненный анализ его взглядов будет всего лишь рассмотрением определенного хронологического среза его мировоззрения, все детали которого находятся в непрерывном становлении. Пока он жив. Так, может быть, следует оставить изучение взглядов писателя потомкам? Пусть они займутся их эволюцией и последним, предсмертным его миропониманием, когда все для него будет кончено и он более уже не сможет меняться и спорить с самим собой и со своими оппонентами? Нет, так не будет. Страстный, то вопрошающий, то отвечающий голос Солженицына порождает множество непосредственных откликов. Это чаще всего – не академически холодное исследование того, что говорит Солженицын, а сопоставление его взглядов со своими взглядами. Это крайне редко бывает анализом всех его высказываний по данной теме, накопившихся к моменту полемики. Чаще всего это отклики на одно или несколько родственных выступлений – отклики, расположенные в широком диапазоне чувств и оценок, от восторга и восхищения до полного перечеркивания, издевательского пародирования и уничтожительного отрицания. Это диалог современников с писателем, живущим во власти самых жгучих вопросов не только своего времени, но и человеческого бытия вообще. Голоса современников не звучали бы так разноречиво и неравнодушно, если бы публицистика Солженицына не была столь впечатляющей по ее литературному уровню и накалу искренности. На нее трудно не отозваться немедленным встречным самовыражением. В своей совокупности эти отклики представляют отношение современников к Солженицыну и занимающим его проблемам. Когда-нибудь они составят особый объект исследования для историков общественной мысли нашего времени. Нашим потомкам эта горячая полемика поможет охватить взглядом если не весь, то почти весь спектр убеждений, выражаемых сегодня в печати по-русски.

Я буду касаться встречного потока мнений, порождаемого публицистикой Солженицына только в той мере, в какой отвечает на него он сам. Предметы моего исследования – сборник "А. Солженицын. Публицистика. Статьи и речи" (ИМКА-Пресс, Париж, 1981); том X Собрания сочинений Солженицына "Публицистика. Общественные заявления, интервью, пресс-конференции" (ИМКА-Пресс, Вермонт – Париж, 1983) – и некоторые журнальные и газетные публикации. Я почти не касаюсь (иначе работа бы стала необъятной) публицистических книг и публицистических глав "Красного колеса". Материал и без того колоссальный. Я не добиваюсь и не могла бы добиться от себя академического бесстрастия – отказа от выражения собственного своего взгляда на вопросы, исследуемые Солженицыным. Русская публицистическая традиция, к которой я имею надежду принадлежать, чужда такого бесстрастия. Тем не менее, я буду стараться излагать взгляды Солженицына, запечатленные в его публицистике, с предельно доступной для меня объективностью.

В своей работе я буду очень много цитировать Солженицына. Во-первых, его высокий художнический дар побуждает делить и делить с читателем непосредственные впечатления от его публицистических монологов. Во-вторых, необходимо донести до читателя неискаженными его эмоции, его идеи, не вырывая их из контекста. Большинство оппонентов Солженицына упорно оперирует цитатами, произвольно вырванными из контекста его работ и речей, что искажает логику его рассуждений. Я хочу донести до читателя самое существо этой логики, поэтому цитирую так, чтобы каждая мысль писателя звучала в ее неурезанном смысловом контексте, не будучи обрубленной произвольно. Высокие литературные достоинства цитируемых текстов исключают опасения, что читатель будет скучать, встречаясь с ними. Я надеюсь, что цитирование побудит читателя обратиться к полным текстам публицистики Солженицына, для чего моя книга послужит им развернутым путеводителем.

Для того, чтобы не перегружать текст примечаниями, все ссылки будут сделаны в тексте. Ниже предлагаю вниманию читателя условные обозначения источников, из которых взяты цитаты:

I – А. Солженицын, "Публицистика, статьи и речи", ИМКА-Пресс, Париж, 1981.

II – Александр Солженицын, Собрание сочинений, том 10, Публицистика.

III – "Бодался теленок с дубом", ИМКА-Пресс, Париж, 1975.

IV – Журнал "Стрелец", № 1, 1984.

V – Журнал "Посев", № 5, 1982.

VI – "Русская Мысль" от 11/ХI, 1982.

VII – Журнал "Посев", № 1, 1983.

VIII – "Русская мысль" от 7/VII, 1983.

IX – "Русская мысль" от 1/ХI, 1984.

X – Журнал "Вестник РХД", № 139, 1983.

XI – Журнал "Посев", № 2, 1982.

XII – Журнал "Посев", № 6, 1983.

XIII – Журнал "Вестник РХД", № 142, 1984.

XIV – Жорж Нива, "Солженицын", ОРI, Лондон, 1984.

XV – Журнал "Посев", № 6, 1982.

Остальные источники оговорены в тексте книги.

Д. ШТУРМАН

I. ЖИТЬ НЕ ПО ЛЖИ

...В нашем беспомощном положении как не попытать порой и утопию?

А. И. Солженицын "Сахаров и критика Письма вождям" (I, стр. 199).

Первым шагом в утопию было для Солженицына его широко распространившееся в Самиздате "Письмо IV Всесоюзному съезду Союза советских писателей", написанное 16 мая 1967 года и врученное президиуму съезда и делегатам, членам ССП, редакциям литературных газет и журналов. В этом своем шаге Солженицын был не одинок. Согласие с ним засвидетельствовали своими подписями на прочитанном ими в зале съезда письме сто членов ССП (III, стр. 182). Некоторые писатели обратились в те же инстанции с развернутыми письмами на те же темы – о цензуре, о репрессиях против писателей, о многолетнем предательском по отношению к своим сочленам поведении руководителей писательского Союза. Письма (и Солженицына, и других авторов) не были опубликованы и, рассчитанные первоначально (искренне или только тактически) на легальность, сделались достоянием Самиздата и зарубежного русского радиовещания.

Письмо Солженицына объединяют с другими писательскими письмами-протестами той поры утверждения, что цензура, которой безвыходно подвластен весь литературный процесс в СССР, во-первых, не конституционна и, во-вторых, анахронична для нашего времени. Так, Солженицын просит съезд обсудить "то нетерпимое дальше угнетение, которому наша художественная литература из десятилетия в десятилетие подвергается со стороны цензуры и с которым Союз писателей не может мириться впредь.

Не предусмотренная конституцией и потому незаконная, нигде публично не называемая, цензура под затуманенным именем "Главлита" тяготеет над нашей художественной литературой и осуществляет произвол литературно-неграмотных людей над писателями. Пережиток средневековья, цензура доволакивает свои мафусаиловы сроки едва ли не в XXI век! Тленная, она тянется присвоить себе удел нетленного времени: отбирать достойные книги от недостойных" (III, стр. 486).

В. Каверин в своей "Речи, не произнесенной на IV съезде советских писателей", широко циркулировавшей в Самиздате, пишет о "слепом" произволе цензуры, характеризующем "нашу" литературную политику, и тоже называет этот произвол "бросающимся в глаза анахронизмом".

Через год, в своем первом меморандуме, названном им "Размышления о прогрессе, мирном сосуществовании и интеллектуальной свободе" (курсив Д. Ш.), потребует отмены цензуры А.Д.Сахаров, тоже считающий ее и неконституционной и устаревшей.

Пожалуй, из всех тогдашних суждений о советской цензуре, предрассудок о ее неконституционности остается по сей день наиболее живучим. На самом деле цензура в СССР (во всех ее многообразных явных и неявных формах) прежде всего партийна, а "руководящая роль Коммунистической партии авангарда всего народа" (преамбула Конституции 1977 года) – узаконена соответствующей статьей конституции. В 1960-е годы это была статья 126 конституции 1936 года, гласившая:

"В соответствии с интересами трудящихся и в целях развития организационной самодеятельности и политической активности народных масс гражданам СССР обеспечивается право объединения в общественные организации: профессиональные союзы, кооперативные объединения, организации молодежи, спортивные и оборонные организации, культурные, технические и научные общества, а наиболее активные и сознательные граждане из рядов рабочего класса, трудящихся крестьян и трудовой интеллигенции добровольно объединяются в Коммунистическую партию Советского Союза, являющуюся передовым отрядом трудящихся в их борьбе за построение коммунистического общества и представляющую руководящее ядро всех организаций трудящихся, как общественных, так и государственных" (курсив Д. Ш.).

Сегодня это статья 6, которая формулируется так:

"Руководящей и направляющей силой советского общества, ядром его политической системы, государственных и общественных организаций является Коммунистическая партия Советского Союза. КПСС существует для народа и служит народу.

Вооруженная марксистско-ленинским учением, Коммунистическая партия определяет генеральную перспективу развития общества, линию внутренней и внешней политики СССР, руководит великой созидательной деятельностью советского народа, придает планомерный, научно обоснованный характер его борьбе за победу коммунизма" (курсив Д. Ш.).

Являясь для СССР конституционным, партийное руководство в области литературы – отнюдь не анахронизм: это один из важнейших, фундаментальных параметров моноидеологической диктатуры, господствующей в стране. Если этот параметр анахроничен, то анахронична и диктатура как таковая, которая без цензуры не может существовать. Требования отменить цензуру метили в самое сердце системы(.

КПСС построена иерархически и слита с государственной властью – так, что все установки, которым подчинена ее руководящая деятельность, формулируются вершиной иерархии. Поэтому, когда Солженицын говорит о "произволе литературно-неграмотных людей над писателями", речь на самом деле идет об отрицании им конституционного для СССР права верхушки партии руководить "созидательной деятельностью советского народа" в сфере литературы.

Монопартократический тоталитарный режим строится на тройной партийно-государственной монополии: политической, экономической и идеологической. Неподдельная отмена цензуры означала бы отмену идеологической монополии КПСС, то есть принципиальное изменение господствующего в стране режима.

И здесь, очень рано, возникает существенное различие между Солженицыным и многими другими борцами (тех и более поздних лет) против произвола советской цензуры, включая раннего Сахарова.

Позиция множества коллег Солженицына в их борьбе против "неслыханного разбоя цензуры" (Каверин) состоит в констатации ими "несогласия большинства серьезно работающих писателей с политикой, которую проводит Союз" (он же).

Под "Союзом" подразумевается Союз советских писателей (ССП), изображаемый как суверенная организация, способная иметь свою собственную политику и отвечать за нее перед своими членами, а не перед "главнокомандующим", "прерогативы" которого так свято чтил покойный Фадеев (И. Эренбург, "Люди, годы, жизнь"). Разумеется, авторы писем о политике ССП прекрасно знают, что "его руководители... подчиняются другим руководителям", как о том мимоходом упоминает Каверин. И вот к этим-то "другим руководителям" адресовано главное самооправдание Каверина, весьма характерное для законопослушного диссидентства 1960-х годов.

Цитирую по самиздатской копии: "...Подлинная литература, остающаяся до поры до времени в рукописном виде, отнюдь не направлена против революционной идеи, во имя которой, подчас с мучительными тяготами, растет и развивается наша страна. Она с существенной остротой направлена против сталинского произвола и пережитков этого произвола. Она вскрывает недостатки современного положения дел, но вскрывает их искренне и с желанием добра. Зато наша литературная политика – вот пункт, против которого она направлена, можно сказать, самым фактом своего существования". (Выд. Д. Ш.).

В полном согласии с этой и подобными декларациями, Илья Эренбург в конце своих мемуаров делает вывод, что "идее не был нанесен удар" всем тем, что пережито им и страной. "Удар был нанесен людям моего поколения", говорит он, категорически отводя от себя обвинение в том, что он когда бы то ни было мог усомниться в "идее".

"Идея" (и у Каверина, и у Эренбурга, и у многих других) – это, по-видимому, тот марксистско-ленинский идеологический комплекс, который начинается с апологии социалистической революции и социализма и закономерно завершается восславлением грядущей мировой "коммуны". Имеется в виду распространение социализма на всю планету, ибо переход от реального социализма к "мировой безвластной коммуне" (Троцкий), "прыжок из царства необходимости в царство свободы" (Маркс) заведомо утопичен.

С 4 (17) ноября 1917 года (дата внесения первой террористической "Резолюции ЦИК по вопросу о печати", подготовленной Троцким) и по сей день "литературная политика" РСДРП (б) – РКП (б) – ВКП (б) – КПСС предопределяется защитой господствующей в стране утопии ("идеи") от реальности, подчиняясь зову которой свободная литература преодолела бы утопию. Основная часть диссидентов 1960-х годов считала, что партийно-государственная цензура наносит ущерб интересам социализма и коммунизма, в защите которых они чувствуют себя более монархистами, чем сам король. Цензурный террор, мешающий им, как они считают, более эффективно служить "идее", они отождествляют со "сталинским произволом и пережитками этого произвола". Между тем, этот террор восходит к Ленину, который открыто его прокламировал и обосновывал, но не был первым его адептом в истории русского социализма, не говоря уже о социализме мировом.

У Чернышевского есть очень близкое Ленину высказывание: в одном из своих писем( он утверждает, что его партия, ради победы своих идей, ради своей политической победы, не остановится перед нарушением конституционных свобод, личных и общественных. Так что российское прошлое не может быть адекватно представлено в историографической схеме, почерпнутой советскими литераторами из советской школьной (партийной) легенды об этом прошлом.

Солженицын, в отличие от своих коллег, нигде в своем письме не выражает преданности "идее". Он игнорирует ее предопределяющее значение и, полностью отрицая чью бы то ни было цензуру, требует для писателя фундаментального демократического права опережать в своем творчестве любые предварительные внешние установки.

"За нашими писателями не предполагается, не признается права высказывать опережающие суждения о нравственной жизни человека и общества, по-своему изъяснять социальные проблемы или исторический опыт, так глубоко выстраданный в нашей стране. Произведения, которые могли бы выразить назревшую народную мысль, своевременно и целительно повлиять в области духовной или на развитие общественного сознания, – запрещаются либо уродуются цензурой по соображениям мелочным, эгоистическим, а для народной жизни недальновидным" (III, 486).

Принцип коммунистической партийности как идеологическое основание метода социалистического реализма предполагает, что все существенные моменты писательского мировоззрения наперед заданы марксистско-ленинской идеологией, то есть – директивами очередного ЦК, выступающего непосредственно или в какой-то из своих ипостасей. Солженицын постулирует право писателя опережать это директивы, игнорировать эту заданность не только в суждениях "о нравственной жизни человека и общества", но и, что чрезвычайно важно, в своих толкованиях "социальных проблем или исторического опыта". Совершенно ясно, что узаконенность такой ситуации была бы революцией в советской жизни и что Союз писателей не правомочен принимать такие решения. Как, впрочем, и все последующие, которых требует от него Солженицын.

Перечисляя блестящих писателей, в свое время отнятых у народа и теперь в части их творчества возвращенных (или имеющих быть возвращенными), он говорит о такой посмертной реабилитации:

"Но позднее издание книг и "разрешение" имен не возмещает ни общественных, ни художественных потерь, которые несет наш народ от этих уродливых задержек, от угнетения художественного сознания. (В частности, были писатели 20-х годов – Пильняк, Платонов, Мандельштам, которые очень рано указывали и на зарождение культа личности и на особые свойства Сталина, – однако их уничтожили и заглушили вместо того, чтобы к ним прислушаться.) Литература не может развиваться в категориях "пропустят – не пропустят", "об этом можно – об этом нельзя". Литература, которая не есть воздух современного ей общества, которая не смеет передать обществу свою боль и тревогу, в нужную пору предупредить о грозящих нравственных и социальных опасностях, не заслуживает даже названия литературы, а всего лишь – косметики(. Такая литература теряет доверие у собственного народа, и тиражи ее идут не в чтение, а в утильсырье.

* * *

*

Я предлагаю Съезду принять требование и добиться упразднения всякой явной или скрытой – цензуры над художественными произведениями, освободить издательства от повинности получать разрешение на каждый печатный лист" (III, стр. 488. Выд. Солженицыным).

Выше Солженицыным было сказано, что цензура действует "по соображениям мелочным, эгоистическим, а для народной жизни недальновидным" (Выд. Д.Ш.). Эгоистическим – да, но это отнюдь не мелочный, а очень зоркий, выживательный эгоизм – с точки зрения сил, генерирующих цензуру. Их эгоизм противопоставлен Солженицыным интересам "народной жизни", и это значительное и далеко идущее противопоставление.

Почему я назвала письмо Солженицына съезду писателей его первым шагом в утопию? Потому что и Солженицын, в ряду других писателей, обращается к Союзу писателей так, словно это, действительно, независимая профессиональная организация, не находящаяся в безвыходном подчинении у власти, которую писатель решительно игнорирует:

"Многие авторы при жизни подвергались в печати и с трибун оскорблениям и клевете, ответить на которые не получили физической возможности, более того – личным стеснениям и преследованиям (Булгаков, Ахматова, Цветаева, Пастернак, Зощенко, Андрей Платонов, Александр Грин, Василий Гроссман). Союз же писателей не только не предоставил им для ответа и оправдания страниц своих печатных изданий, не только не выступил сам в их защиту, – но руководство Союза неизменно проявляло себя первым среди гонителей. Имена, которые составят украшение нашей поэзии XX века, оказались в списке исключенных из Союза либо даже не принятых в него! Тем более руководство Союза малодушно покидало в беде тех, чье преследование окончилось ссылкой, лагерем и смертью (Павел Васильев, Мандельштам, Артем Веселый, Пильняк, Бабель, Табидзе, Заболоцкий и другие). Этот перечень мы вынужденно обрываем словами "и другие": мы узнали после XX съезда партии, что их было более шестисот – ни в чем не виновных писателей, кого Союз послушно отдал их тюремно-лагерной судьбе. Однако свиток этот еще длинней, его закрутившийся конец не прочитывается и никогда не прочтется нашими глазами: в нем записаны имена и таких молодых прозаиков и поэтов, кого лишь случайно мы могли узнать из личных встреч, чьи дарования погибли в лагерях нерасцветшими, чьи произведения не пошли дальше кабинетов госбезопасности времен Ягоды – Ежова – Берии – Абакумова.

* *

*

Я предлагаю четко сформулировать в пункте 22-м устава ССП все те гарантии зашиты, которые предоставляет союз членам своим, подвергшимся клевете и несправедливым преследованиям, – с тем, чтобы невозможно стало повторение беззаконий" (III, стр. 489, 490. Выд. Солженицыным).

Можно ли представить себе, будто Солженицыну конца 1960-х гг. неясно, что до весны 1953 года руководство Союза было бы столько раз заменено и расстреляно, сколько раз оно заступилось бы за своих гонимых сочленов; что и после XX и XXII съездов "ядром" Союза писателей, как и всех прочих равнобесправных советских профессиональных союзов, и по конституции, и реально остается партийная организация и что отношение брежневского партийного руководства к свободе творчества исчерпывающе раскрыто в процессе Синявского и Даниэля? Скорее всего, ему это так же ясно, как нам, и его требования носят характер обличения, а не просьбы, ибо они заведомо невыполнимы.

В той части письма, в которой писатель говорит о гонениях на него, он требует публикации своих произведений, совершенно немыслимых для Госиздата: романа "В круге первом", повести "Раковый корпус", пьесы "Олень и шалашовка", киносценария "Знают истину танки" и др., несколько отстраняясь только от пьесы "Пир победителей", написанной в лагере и связанной с его настроением того времени.

Требование публикации произведений, явно неприемлемых для вершителей народных судеб, как и требование отказа от цензуры и защиты Союзом писателей своих сочленов от верховного произвола, не может вынудить тоталитарную власть к отступлению, но выявляет ее лицо – ее верность принципам той эпохи, которую пытаются выдать за мертвое прошлое.

Разворачивая перед съездом и писательско-издательской общественностью свою литературную судьбу (не сталинских лет, а настоящего времени), Солженицын превращает ее в пробный камень для руководства ССП и более широко – для литературной политики партии: возьмется ли и сможет ли в это сравнительно вегетарианское время Союз писателей его защитить – вот что его занимает сейчас. При этом он отождествляет свою судьбу с судьбами других писателей.

Примечательно здесь и обращение к далекому русскому прошлому:

"Да просто дать рукопись "прочесть и переписать" у нас теперь под уголовным запретом (древнерусским писцам пять столетий назад это разрешалось!).

Так моя работа окончательно заглушена, замкнута и оболгана.

При таком грубом нарушении моих авторских и "других" прав – возьмется или не возьмется IV Всесоюзный съезд защитить меня? Мне кажется, этот выбор немаловажен и для литературного будущего кое-кого из делегатов.

Я спокоен, конечно, что свою писательскую задачу я выполню при всех обстоятельствах, а из могилы – еще успешнее и неоспоримее, чем живой. Никому не перегородить путей правды, и за движение ее я готов принять и смерть. Но может быть многие уроки научат нас, наконец, не останавливать пера писателя при жизни?

Это еще ни разу не украсило нашей истории" (III, стр. 491, 492).

Глухота руководства ССП СССР к письму Солженицына лишила ситуацию неопределенности, доказав принципиальную неизменность партийно-литературной политики брежневского периода, ее преемственность от партийной литературной политики сталинского периода.

Эпическое величие последних абзацев письма созвучно великолепному "Рукописи не горят!" Булгакова. Но рукописи – горят. Порой вместе со своими создателями, порой порознь. Солженицын и сам говорит о прозаиках и поэтах, "чьи дарования не пошли дальше кабинетов госбезопасности времен Ягоды Ежова – Берии – Абакумова" (III, стр. 489). К этому можно прибавить и более поздние времена. Далек ли был от того, чтобы сгореть, знаменитый роман В. Гроссмана "Жизнь и судьба"? А о безвестно сгоревших или надежно плененных рукописях мы ничего не знаем по определению.

И если бы Солженицына чудом не вышвырнули на Запад, с надеждой, что он "растворится в чужеземном тумане" (III, стр. 575), а заключили бы снова в тюрьму, мы бы не имели большей части той публицистики, которую сейчас исследуем, ряда томов "Красного колеса", серий ИНРИ и ВМБ( и кто знает чего еще.

Трагическая мысль о том, что рукописи – горят и что их сожжение есть величайшее преступление перед нацией и человечеством, величайшая утрата для нации и человечества, пронизывает другое обращение Солженицына – уже не к вершителям судеб отечественной литературы, а ко всему миру – с той трибуны, на которую ему не дали взойти. Я имею в виду Нобелевскую речь 1972 года. (I, стр. 7-23).

В Нобелевской речи страстно высказана надежда, в то время очень сильная в Солженицыне: художественная литература – один из ключей к спасению мира, и искусство может сделать людей обладателями опыта, в реальности ими еще не пережитого. Нобелевский монолог пронизан мыслью, что при достаточной мощи эмоционального эстетического сопереживания чужой опыт, воплощенный в искусстве и литературе, может полноценно предопределить поведение тех, кто его воспримет, оберегая от роковых ошибок. Это убеждение Солженицына не раз пошатнется под натиском злой реальности, но, и обретя привкус горечи и сомнения, оно останется одним из главных стимулов его творчества.

Впервые в жизни ощущая себя стоящим на кафедре, видимой отовсюду, и произнося речь, слышимую всему миру, Солженицын говорит о своей надежде так:

"...есть такая особенность в сути красоты, особенность в положении искусства: убедительность истинно художественного произведения совершенно неопровержима и подчиняет себе даже противящееся сердце. Политическую речь, напористую публицистику, программу социальной жизни, философскую систему можно по видимости построить гладко, стройно и на ошибке, и на лжи; и что скрыто, и что искажено – увидится не сразу. А выйдет на спор противонаправленная речь, публицистика, программа, иноструктурная философия, – и все опять так же стройно и гладко, и опять сошлось. Оттого доверие к ним есть – и доверия нет.

Попусту твердится, что к сердцу не ложится.

Произведение же художественное свою проверку несет само в себе: концепции придуманные, натянутые, не выдерживают испытания на образах: разваливаются и те и другие, оказываются хилы, бледны, никого не убеждают. Произведения же, зачерпнувшие истины и представившие нам ее сгущенно-живой, захватывают нас, приобщают к себе властно, – и никто, никогда, даже через века, не явится их опровергать.

Так может быть это старое триединство Истины, Добра и Красоты – не просто парадная обветшалая формула, как казалось нам в пору нашей самонадеянной материалистической юности? Если вершины этих трех дерев сходятся, как утверждали исследователи, но слишком явные, слишком прямые поросли Истины и Добра задавлены, срублены, не пропускаются, – то может быть причудливые, непредсказуемые, неожидаемые поросли Красоты пробьются и взовьются в то же самое место, и так выполнят работу за всех трех?

И тогда не обмолвкою, но пророчеством написано у Достоевского: "Мир спасет красота"? Ведь ему дано было многое видеть, озаряло его удивительно.

И тогда искусство, литература могут на деле помочь сегодняшнему миру?

То немногое, что удалось мне с годами в этой задаче разглядеть, я и попытаюсь изложить сегодня здесь" (I, стр. 9. Курсив Солженицына).

Заметим: многие из центральных идей этого монолога заключены вопросительными знаками. И напомним: в творчестве человека, которого постоянно упрекают в безапелляционном поучительстве, в склонности высокомерно пророчествовать (подразумевается, что самонадеянно), больше всего – вопросов, а не ответов.

И вот – главная надежда:

"...единственный заменитель не пережитого нами опыта – искусство, литература. Дана им чудесная способность: через различия языков, обычаев, общественного уклада переносить жизненный опыт от целой нации к целой нации – никогда не пережитый этою второю трудный многодесятилетний национальный опыт, в счастливом случае оберегая целую нацию от избыточного, или ошибочного, или даже губительного пути, тем сокращая извилины человеческой истории.

Об этом великом благословенном свойстве искусства я настойчиво напоминаю сегодня с нобелевской трибуны.

И еще в одном бесценном направлении переносит литература неопровержимый сгущенный опыт: от поколения к поколению. Так она становится живою памятью нации. Так она теплит в себе и хранит ее утраченную историю в виде, не поддающемся искажению и оболганию. Тем самым литература вместе с языком сберегает национальную душу" (I, стр. 14-15).

Постоянное (по сей день) одновременное переживание Солженицыным двух аспектов большинства занимающих его проблем – мирового и национального берет начало в этом его представлении о художественной литературе как носительнице двояко направленной вести – от народа к народу и от поколения к поколению. Из этого же представления вытекает его категорическое неприятие насилия над литературным процессом:

"Но горе той нации, у которой литература прерывается вмешательством силы: это – не просто нарушение "свободы печати", это – замкнутие национального сердца, иссечение национальной памяти. Нация не помнит сама себя, нация лишается духовного единства, – и при общем как будто языке соотечественники вдруг перестают понимать друг друга. Отживают и умирают немые поколения, не рассказавшие о себе ни сами себе, ни потомкам. Если такие мастера, как Ахматова или Замятин, на всю жизнь замурованы заживо, осуждены до гроба творить молча, не слыша отзвука своему написанному, – это не только их личная беда, но горе всей нации, но опасность для всей нации.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю