355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Дора Штурман » Городу и миру » Текст книги (страница 33)
Городу и миру
  • Текст добавлен: 22 сентября 2016, 03:43

Текст книги "Городу и миру"


Автор книги: Дора Штурман



сообщить о нарушении

Текущая страница: 33 (всего у книги 42 страниц)

"Труден ли, легок ли вообще этот перенос индивидуальных человеческих качеств на общество, – он труден безмерно, когда желаемое нравственное свойство самими-то отдельными людьми почти нацело отброшено. Так – с раскаянием. Дар раскаяния, может быть более всего отличающий человека от животного мира, глубже всего и утерян современным человеком. Мы повально устыдились этого чувства, и все менее на Земле заметно его воздействие на общественную жизнь. Раскаяние утеряно всем нашим ожесточенным и суматошным веком.

И как же переносить на общество и нацию то, чего не существует на индивидуальном уровне? – тема этой статьи может показаться преждевременной и даже ненужной. Но мы исходим из несомненности, как она представляется нам: что и раскаяние (покаяние) и самоограничение вот-вот начнут возвращаться в личную и общественную сферу, уже подготовлена полость для них в современном человечестве. А стало быть пришло время обдумать этот путь и общенационально – понимание его не должно отстать от неизбежных самотекущих государственных действий" (I, стр. 46-47. Курсив Солженицына).

Между тем, в условиях тоталитарных (даже в несколько смягченных условиях тоталитарных "оттепелей") внешняя и национальная политика – это абсолютная прерогатива власти. Даже общенациональное (точнее – существенной части нации или, как в СССР, многих наций) понимание тех или иных внешнеполитических и национальных проблем здесь отнюдь не предопределяет "самотекущих государственных действий". И, напротив, государственная установка предопределяет не только личное и общественное поведение, но и, в существенной мере, субъективные и коллективные чувства. Проведите день у советского телеэкрана, погрузитесь в советские газеты, и вы ощутите не только могучий напор правительственной пропаганды, но и достаточно успешно создаваемый ею культ безнравственной афганской войны. Сравните это с американским общественным неприятием самозащитной для демократии вьетнамской войны и припомните практическое подчинение демократического государства этому потенциально самоубийственному неприятию.

Нельзя согласиться и с тем, что "раскаяние утеряно всем нашим ожесточенным и суматошным веком". Солженицын чуть ниже сам опровергает этот тезис, когда вспоминает:

Но бывают примеры – и Россия яркий тому, когда раскаяние выражено не однократно, не единоминутно одним писателем или одним оратором, а стало постоянным чувствованием всей активной общественности. Так в XIX веке распространилось раскаяние в русской дворянской интеллигенции (даже с таким перехлестом, что покаянщики за собой уже не признавали ничего доброго, а за простым народом никаких грехов) – и развиваясь, и захватывая интеллигенцию разночинную, и принимая реальные формы, стало историческим действием неисчислимых – и даже обратных – последствий". (I, стр. 52-53).

Последствия эти относятся уже к XX веку, роковые события которого в России решительно предопределены безудержным раскаянием интеллигенции перед народом.

Несколько выше Солженицын говорит о колониальных преступлениях европейских народов. Но ведь и раскаяние их в этих винах не слабее, чем неумеренное раскаяние российской интеллигенции перед народом. Западная Европа теряет свою самобытность под натиском иммигрантов из покинутых ею стран "третьего мира", поддерживает самые агрессивные и нелепые его режимы, развращает его нелегкой для себя милостыней – вместо того, чтобы учить его по-европейски работать. И все это – под влиянием чувства вины, которую вряд ли следует искупать со столь близоруким самозабвением: это не на пользу и прежде обиженным.

Не менее близоруко и самозабвенно искупает белое большинство США свою вину перед неграми (отсюда и американская политика по отношению к ЮАР). Неумеренная благотворительность, попустительство, неоправданные преимущества, пониженные требования стимулируют паразитизм и агрессивную асоциальность существенной части негритянского населения.

Солженицын говорит чуть ниже:

"...социально-экономическими преобразованиями, даже самыми мудрыми и угаданными, не перестроить царство всеобщей лжи в царство всеобщей правды: кубики не те" (I, стр. 56-57).

Но одна и та же европейская нация проявляет совершенно различный потенциал раскаяния и различно ведет себя, когда из "кубиков", этнически и культурно тождественных, сформированы принципиально различные социальные системы: демократия и тоталитарная моноидеократия. Солженицын отчетливо это осознает:

"Сильное движение раскаяния мы видим и в нашу расчетливую беспокаянную эпоху – у страны, несущей на себе вину двух мировых войн. Увы, не у всей той нации. У той половины (трех четвертей) ее, где на пути раскаяния не стала запретной бетонной стеной идеология ненависти" (I, стр. 53).

Покаяние благотворно, когда оно сбалансировано ответным благородством адресата раскаяния. В противном случае оно может стать орудием самоуничтожения.

В этот период его жизни Солженицына очень занимает пронизывающая весь сборник "Из-под глыб" мысль о нации как о сотворенной Богом совокупной личности, которой можно адресовать все требования и критерии, обычно соотносимые с отдельной личностью, а не с большой совокупностью таковых.

"Именно тот, кто оценивает существование наций наиболее высоко, кто видит в них не временный плод социальных формаций, но сложный яркий неповторимый и не людьми изобретенный организм, – тот признает за нациями и полноту духовной жизни, полноту взлетов и падений, диапазон между святостью и злодейством (хотя бы крайние точки достигались лишь отдельными личностями).

Конечно, все это сильно меняется с ходом времени, с течением истории, та самая подвижная разделительная черта между добром и злом, она все время колышется по области сознания нации, иногда очень бурно, – и потому всякое суждение и всякий упрек и самоупрек, и само раскаяние связаны с определенным временем, утекают вослед ему и только напоминательными контурами остаются в истории.

Но ведь и отдельные личности так же неузнаваемо меняются в течение своей жизни, под влиянием ее событий и своей духовной работы (и в этом надежда, и спасение, и кара человека, что изменения доступны нам и за свою душу ответственны мы сами, а не рождение и не среда!), тем не менее мы рискуем раздавать оценки "дурных" и "хороших" людей, и этого нашего права обычно не оспаривают.

Между личностью и нацией сходство самое глубокое – в мистической природе нерукотворности той и другой. И нет человеческих доводов – почему, разрешая оценивать одну изменчивость, запрещать оценивать другую. Это – не более как условность престижа, может быть и предусмотрительная против неосторожных употреблений" (I, стр. 49-50).

Да, конечно, "за свою душу ответственны мы сами", но и рождение, и среда имеют на нас такое влияние, что порой наглухо или очень надолго перекрывают некоторые направления возможной духовной эволюции.

Как яркую метафору можно принять уподобление нации личности. Но у личности, как бы она ни была внутренне противоречива, как бы ни менялась во времени, есть одна душа, один ум, одна совесть. Если это не так, то личность душевно больна ("раздвоением", "расслоением" личности). Нация же это не совокупная личность, а совокупность личностей, между которыми, помимо общего, образующего этнос, есть и много разного и особого, группового и субъективного. Не только "крайние точки" "святости и злодейства" достигаются "отдельными личностями", но и все прочие, не столь экстремальные качества принадлежат отдельным дискретным личностям. И поэтому люди могут восприниматься как плохие и хорошие, а нации не должны так восприниматься. Последние только в немногие моменты своего бытия достигают единодушия (уподобляются личности с ее одной душой) и единодействия, допускающих общую для всей нации оценку. Но такие оценки всегда опасны (как бы вместе с грешащим городом не были осуждены и его праведники). И высшим достижением человечности видится мне личностное отношение к человеку, а не отношение, зависящее от включения человека в какую бы то ни было категорию, вплоть до нации. Солженицын и сам говорит о предусмотрительности "против неосторожных употреблений" оценок нации как целого, а чуть ниже замечает, что "национальные симпатии и антипатии", которые, несомненно (я бы добавила "к сожалению") существуют, часто бывают "вызваны ошибочным или поверхностным опытом субъекта" (I, стр. 50). А какие кровавые последствия они иногда имеют!..

Солженицын много говорит в этой статье о русских исторических винах, но так получается, что все это больше вины перед самими собою, перед своим народом, чем перед другими:

"Дар раскаяния был послан нам щедро, когда-то он заливал собою обширную долю русской натуры. Неслучайно так высоко стоял в нашей годовой череде прощенный день. В дальнем прошлом (до XVII века) Россия так богата была движениями покаяния, что оно выступало среди ведущих русских национальных черт. В духе допетровской Руси бывали толчки раскаяния вернее религиозного покаяния, массового: когда оно начиналось во многих отдельных грудях и сливалось в поток. Вероятно, это и есть высший, истинный путь раскаяния всенародного. Ключевский, исследуя хозяйственные документы древней Руси, находит много примеров, как русские люди, ведомые раскаянием, прощали долги, кабалу, отпускали на волю холопов, и тем значительно смягчался юридически-жестокий быт. Широкими жертвами завещателей снижался смысл материального накопления. Известна множественность покаянного ухода в скиты, в отшельничество, в монастыри. И летописи, и древнерусская литература изобилуют примерами раскаяния. И террор Ивана Грозного ни по охвату, ни тем более по методичности не разлился до сталинского во многом из-за покаянного опамятования царя" (I, стр. 54).

Ну, уж Грозному-то покаяние мешало злодействовать пренебрежимо мало. Однако продолжим:

"Но начиная от бездушных реформ Никона и Петра, когда началось вытравление и подавление русского национального духа, началось и выветривание покаяния, высушивание этой способности нашей. За чудовищную расправу со старообрядцами – кострами, щипцами, крюками и подземельями, еще два с половиной века продолженную бессмысленным подавлением двенадцати миллионов безответных безоружных соотечественников, разгоном их во все необжитые края и даже за края своей земли, – за тот грех господствующая церковь никогда не произнесла покаяния. И это не могло не лечь валуном на все русское будущее. А просто: в 1905 гонимых простили... (И то слишком поздно, так поздно, что самих гонителей это уже не могло спасти).

Весь петербургский период нашей истории – период внешнего величия, имперского чванства, все дальше уводил русский дух от раскаяния. Так далеко, что мы сумели на век или более передержать немыслимое крепостное право – теперь уже бoльшую часть своего народа, собственно наш народ содержа как рабов, не достойных звания человека. Так далеко, что и прорыв раскаяния мыслящего общества уже не мог вызвать умиротворения нравов, но окутал нас тучами нового ожесточения, ответными безжалостными ударами обрушился на нас же: невиданным террором и возвратом, через 70 лет, крепостного права еще худшего типа.

В XX веке благодатные дожди раскаяния уже не смягчали закалевшей русской почвы, выжженной учениями ненависти. За последние 60 лет мы не только теряли дар раскаяния в общественной жизни, но и осмеяли его. Опрометчиво было обронено и подвергнуто презрению это чувство, опустошено и то место в душе, где раскаяние, покаяние жило. Вот уже полвека мы движимы уверенностью, что виноваты царизм, патриоты, буржуи, социал-демократы, белогвардейцы, попы, эмигранты, диверсанты, кулаки, подкулачники, инженеры, вредители, оппозиционеры, враги народа, националисты, сионисты, империалисты, милитаристы, модернисты, – только не мы с тобой! Стало быть и исправляться не нам, а им. А они – не хотят, упираются. Так как же их исправлять, если не штыком (револьвером, колючей проволокой, голодом)?" (I, стр. 54-55. Курсив и разрядка Солженицына).

Можно бы в ряд "виновных" вставить "космополитов" и "инородцев", а шестьдесят лет распространить сегодня (1987) на семьдесят. Но далее следует вывод, который вызвал множество возражений, вплоть до самых ожесточенных нападок, не затихающих по сей день:

"Одна из особенностей русской истории, что в ней всегда, и до нынешнего времени, поддерживалась такая направленность злодеяний: в массовом виде и преимущественно мы причиняли их не вовне, а внутрь, не другим, а – своим же, себе самим. От наших бед больше всех и пострадали русские, украинцы да белорусы. Оттого и пробуждаясь к раскаянию, нам много вспоминать придется внутреннего, в чем не укорят нас извне" (I, стр. 55).

Я не историк, никогда этой проблемой профессионально не занималась и поэтому не буду говорить о том, какие методы преобладали в превращении Московского княжества в Российскую империю. Мои дилетантские познания в этом вопросе подсказывают мне мысль, что русская державная энергия была в существенной мере насилующе направлена и вовне этнически русской сферы. Ниже Солженицын и сам говорит:

"Я думаю: если ошибиться в раскаянии, то верней – в сторону бoльшую, в пользу других. Принять заранее так: что нет таких соседей, перед которыми мы невиновны. Как в прощеный день просят прощения у всех окружающих.

Охват раскаяния – бесконечен. Тут не избегнуть и давних грехов, и то, что другим мы можем зачесть в давность, себе – не имеем права. Страницами несколькими ниже предстоит говорить о будущности Сибири – и всякий раз при этом вздрагивает сердце о нашем предавнем грехе потеснения и истребления коренных сибирцев. И какая ж тут давность? Будь сегодня Сибирь густо населена исконными народностями, наш нравственный шаг мог быть бы только один: уступить им их землю и не мешать их свободе. Но поскольку лишь эфемерным рассеянием они присутствуют на сибирском континенте – дозволено нам искать там свое будущее, с братской нежностью заботясь о коренных, помогая им в быте, в образовании и не навязывая им силою ничего своего.

Исторический обзор – не предмет этой статьи, уже не допускает и объем ее. Нашлось бы там достаточно наших вин – таких, как перед горным Кавказом: завоевательный русский натиск XIX века (вовремя и осужденный русскими великими писателями) и выселение XX века (о котором и сами-то кавказские писатели не смеют).

Раскаяние – всем всегда тяжело. И не только через порог себялюбия, но еще и потому, что свои вины себе хуже видны" (I, стр. 65-66).

Уместно бы вспомнить и о Средней Азии, и о других направлениях имперской политики, о которых Солженицын говорит и не говорит в своей статье. Но в цитированном выше (I, стр. 55) отрывке сказано, что "направленность злодеяний" "в массовом виде и преимущественно" "не вовне, а внутрь" сохраняется "до нынешнего времени". А уж это, казалось бы, полностью противоречит много раз отмеченной Солженицыным экспансионистской сущности советского коммунизма (пока что нимало не смягченной горбачевской "оттепелью"). Но в том-то и дело, что семьдесят лет экспансии и инфильтрации Москвы в общепланетарных масштабах – результат и процесс коммунистического, партийного, а не русского националистического "мессианства". И русский национализм лишь время от времени инструментально используется или недальновидно соблазняется коммунистическим экспансионизмом. И тогда возникает национал-большевизм (русская модификация нацизма), который Солженицыным отвергается бесповоротно:

"Даже и более жесткая, холодная точка зрения, нет – течение, определилось в последнее время. Вот оно (обнаженно, но не искаженно): русский народ по своим качествам благороднейший в мире; его история ни древняя, ни новейшая не запятнана ничем, недопустимо упрекать в чем-либо ни царизм, ни большевизм; не было национальных ошибок и грехов ни до 17-го года, ни после; мы не пережили никакой потери нравственной высоты и потому не испытываем необходимости совершенствоваться; с окраинными республиками нет национальных проблем и сегодня, ленинско-сталинское решение идеально; коммунизм даже не мыслим без патриотизма; перспективы России-СССР сияющие; принадлежность к русским или не русским определяется исключительно кровью, что же касается духа, то здесь допускаются любые направления, и православие – нисколько не более русское, чем марксизм, атеизм, естественно-научное мировоззрение или например индуизм; писать Бог с большой буквы совершенно необязательно, но Правительство надо писать с большой.

Все это вместе у них называется русская идея. (Точно назвать такое направление: национал-большевизм.)

"Мы русские, какой восторг!" – воскликнул Суворов. "Но и какой соблазн", – добавил Ф. Степун после революционного нашего опыта" (I, стр. 57-58. Курсив Солженицына).

Нетрудно заметить, что здесь осуждаются Солженицыным те воззрения, которые зачастую приписываются ему самому. Я лишь позволю себе добавить, вопреки Солженицыну, что движения мысли могут разворачиваться у любого народа в широком диапазоне, и это не исключает национальной общности носителей разных "направлений духа". Есть много параметров, эту общность определяющих, помимо мировоззрения.

Одно из существенных расхождений Солженицына с его оппонентами состоит в том, что он отказывается выводить идеологию коммунизма только из национальных русских источников. Полемизируя с рядом статей, опубликованных в "Вестнике РХД" № 97, Солженицын говорит:

"Группа статей в № 97 – не случайность. Это, может быть, замысел: нашей беспомощностью воспользоваться и выворотить новейшую русскую историю – нас же, русских, одних обвинить и в собственных бедах и в бедах тех, кто поначалу нас мучил, и в бедах едва ли не всей планеты сегодня. Эти обвинения – характерны, проворно вытащены, беззастенчиво подкинуты, и уже предвидится, как нам будут их прижигать и прижигать.

Вся и моя статья написана не для того, чтобы применьшить вину русского народа. Но и не соскребать же на себя все вины со всей матушки-Земли. Не имели защитной прививки – да, растерялись – да, поддались – да, потом и отдались – да! Но – не изобрели первые и единственные мы, еще с XV века!

Не мы одни – и многие так, едва ли не все: подкатывает пора поддаются, отдаются, и даже при меньшем давлении, чем отдались мы, и при лучших традициях, нежели у нас, и даже – "с большой охотой". (Наша краткая история от Февраля до Октября оказалась сжатым конспектом позднейшей и нынешней истории Запада.)

Так уже при начале раскаяния получаем мы предупреждения, какими обидами и клеветами будет утыкан этот путь. Кто начинает раскаиваться первым, раньше других и полней, должен ждать, что под видом покаянщиков слетятся и корыстные, печень твою клевать.

А выхода нет все равно: только раскаяние" (I, стр. 64-65. Разрядка Солженицына).

Здесь режет слух "тех, кто поначалу нас мучил", потому что и поначалу инородческий элемент революции был весьма существенным, но не определяющим. "Март 17-го", созданный Солженицыным по сугубо документальным и мемуарным источникам, демонстрирует трагический обвал в революцию всего русского общества, и не инородцы решали судьбу этого обвала в его роковые минуты. Речь идет о февральской (мартовской) революции.

Коммунизм для Солженицына – учение прежде всего западное, движение прежде всего интернациональное. Это так и есть, но учение коммунизма (социализма) в середине XIX века стало религией российской интеллигенции, в том числе русской, и русские массы мощно шатнулись в сторону большевиков в 1917-1918 гг. Солженицын пишет:

"Конечно, побеждая на русской почве, кaк движению не увлечь русских сил, не приобрести русских черт! Но и вспомним же интернациональные силы революции! Все первые годы революции разве не было черт как бы иностранного нашествия? Когда в продовольственном или карательном отряде, приходившем уничтожать волость, случалось – почти никто не говорил по-русски, зато бывали и финны, и австрийцы? Когда аппарат ЧК изобиловал латышами, поляками, евреями, мадьярами, китайцами? Когда большевистская власть в острые ранние периоды гражданской войны удерживалась на перевесе именно иностранных штыков, особенно латышских? (Тогда этого не скрывали и не стыдились.)" (I, стр. 63).

Тогда этим гордились, это вселяло надежду, потому что большевистская революция воспринималась ее инициаторами и идейными приверженцами как первый шаг революции мировой, как общее дело рабочих мира. Но я уже напоминала, что продотряды формировались, в основном, из рабочих больших городов центра России, главным образом Москвы и Петрограда. Несколько ниже Солженицын с горечью констатирует запутанность и чаще всего нерешимость споров между народами о взаимных винах и предлагает прекратить счеты, взяв преимущественную вину каждому на себя. Я только добавлю к этому, что национальные меньшинства империи не могли не быть пленены интернационалистской фразеологией большевизма. Как могли не поддаться ее гипнозу прежде всего евреи с их мучительным опытом погромов, черты оседлости, процентной нормы, депортаций военного времени? Массы же, в том числе русские, были увлечены в решающие минуты демагогией немедленного мира, довольства, власти, земли и воли. В "Красном колесе" это выступает вполне отчетливо.

Сравнивая взаимные вины поляков и русских за всю их историю, Солженицын спрашивает:

"И как же над этим всем подняться нам, если не взаимным раскаянием?.." (I, стр. 69).

Тем более, что ранее было им сказано, что невозможно и подсчитать взаимные вины всех народов мира (I, стр. 60).

А далее следует абзац, за который ему досталось от оппонентов не меньше, чем за Гарвардскую речь:

"И не правда ли, есть ощущение: острота раскаяния, как личного, так и национального, очень зависит от сознания встречной вины? Если обиженный нами обидел когда-то и нас – наша вина не так надрывна, та встречная вина всегда бросает ослабляющую тень. Татарское иго над Россией навсегда ослабляет наши возможные вины перед осколками Орды. Вина перед эстонцами и литовцами всегда больней, стыдней, чем перед латышами или венграми, чьи винтовки довольно погрохали и в подвалах ЧК и на задворках русских деревень. (Отвергаю непременные здесь возгласы: "так это не те! нельзя же с одних – на других!.." И мы – не те. А отвечаем все – за все.)" (I, стр. 69. Разрядка Солженицына).

Более всего вменяется Солженицыну в вину неосторожная фраза об "осколках Орды". И вот как он сам отвечает на эти обвинения в статье "Наши плюралисты":

"Когда я пишу: "Винить нам некого, кроме самих себя", – такой фразы и подобных умудряется не заметить никто из двух дюжин критиков, а дружно голосят, что в "русской революции Солженицын винит исключительно инородцев". Затем есть еще сручный прием: цитату взять истинную, но вырвать ее из текста, но истолковать ложно, но извратить. Такой отмычкой воспользовались сразу несколько плюралистических авторов, в том числе, увы, и разборчивый Померанц, выхватя фразу из моего "Раскаяния". Фраза – самого общего характера: что в раскаянии трудно вовсе освободиться от памяти, односторонен твой грех или обоесторонен, все же температура разная, не на церковной исповеди, но в человеческом быту, и кто же от этого свободен? Да, это не высота христианского исповедального покаяния, но статья не ему и посвящена, а повседневному человеческому раскаянию, у него и пределы. Вот она: "Если обиженный нами когда-то обидел и нас – наша вина не так надрывна, та встречная вина всегда бросает ослабляющую тень. Татарское иго над Россией навсегда ослабляет наши возможные вины перед осколками Орды". То есть простая мысль: не мы к ним первые пришли. И это относится к событиям шестисот лет, протекших от падения Орды, – тут и подчинения Казани, и Астрахани. Но выхватив фразу из контекста, из всего строя статьи, бессовестно истолковали ее – один! другой! третий! четвертый! – именно в том смысле, что этим я одобряю советское выселение татар из Крыма!

Не прослеживал, кто из них первый придумал (другие – перенимали). Изо всех обращусь лишь к тому, от кого нельзя было ожидать, Григорий Соломонович! Ведь Вы призываете, чтобы даже в разоблачении ГУЛага, миллионных коммунистических уничтожений, не было бы "пены на губах". Отчего ж – не к государственному деятелю, но к писателю, никому не рубившему головы, – Вы допускаете ей пениться на Ваших собственных губах? и не пристыдите единомышленников и Ваших учеников? Судя по Вашей статье, Вы "Архипелаг" прочли, и Вы помните, чтo я пишу там о страданиях выселенных крымских татар, и сочувствую я им или тем, кто их выслал. А еще может быть Вы читали и "Раковый корпус" – и запомнили, с какой нежностью описан умирающий татарин Сибгатов, лишенный вернуться в Крым? (Одно из самых "непроходных" для цензуры мест "Ракового корпуса").

И после этого – вот так выворачивать? А ученики зовут Вас "кротчайший мудрец"...

И весь расчет – только на то, что я все равно смолчу, занят Узлами – и не отвлекусь?

Не у меня, это у ваших плюралистов – "татарский", "татаро-мессианский" – первая брань" (X, стр. 156-157).

Думаю, что к этому нечего добавлять. Меня настораживает другой вопрос: можно ли "с одних на других"? "Те" или "не те" для израильских кибуцев западногерманские девушки и юноши, уже много лет приезжающие добровольцами – поработать и, бывает, остающиеся в стране навсегда? Ответ, мне кажется, возникает в этом же очень сложном отрывке, в его финале: мы сами, действительно, исследуя свои действия, свою совесть, "отвечаем за все". Но в своем отношении к другим мы должны отчетливо различать, те это или не те. Мальчики и девочки, приезжающие в кибуцы, не отвечают перед нами за своих отцов и дедов, а только перед собой.

И по сей день длящиеся вины СССР перед латышами и венграми ни в коей мере событиями времен гражданской войны смягчены быть не могут.

Очень спорно, должен ли применяться срок давности к живым еще массовым зверским убийцам, судимым не вместе с их нацией, а индивидуально (они "те"). Я не берусь решать этот вопрос. Они совершили нечеловеческие преступления. Верней всего было бы в нравственном отношении, если бы их судил их народ, а не народ убитых. С другой стороны, народ этот может пребывать и поныне в тисках тоталитарного государства, а на суд последнего нельзя полагаться. Как же быть по отношению к достоверным и безжалостным убийцам многих, отбиравшим жертвы свои по национальному признаку?..

Солженицын предлагает в отношениях между нациями следующую моральную максиму:

"Как всякое раскаяние, так и раскаяние нации предполагает возможность прощения со стороны обиженных. Но ожидать прощения, прежде того самим не настроившись простить, – невозможно. Путь взаимного раскаяния есть и путь взаимного прощения.

Кто – не виновен? Виновны – все. Но где-то должен быть пресечен бесконечный счет обид, уж не сравнивая их по давности, по весу и по объему жертв. Ни сроки, ни сила обид сравняться никогда не могут, ни между какими соседями. Но могут сравняться чувства раскаяния" (I, стр. 70).

И далее:

"Раскаяние есть только подготовка почвы, только подготовка чистой основы для нравственных действий впредь – того, что в частной жизни называется исправлением. И как в частной жизни исправлять содеянное следует не словами, а делами, так тем более – в национальной. Не столько в статьях, книгах и радиопередачах, сколько в национальных поступках.

По отношению ко всем окраинным и заокраинным народам, насильственно втянутым в нашу орбиту, только тогда чисто окажется наше раскаяние, если мы дадим им подлинную волю самим решать свою судьбу" (I, стр. 71. Курсив Солженицына).

Достаточно этого заявления, чтобы увидеть свободу Солженицына от предрешенчества в национальных вопросах и от имперских амбиций, которые ему столь упорно приписываются.

С горечью и неприятием говоря о современной подсоветской "русской (выд. Солженицыным) идее" – о национал-большевизме, Солженицын противопоставляет ему свое толкование патриотизма:

"А мы понимаем патриотизм как цельное и настойчивое чувство любви к своей нации со служением ей не угодливым, не поддержкою несправедливых ее притязаний, а откровенным в оценке пороков, грехов и в раскаянии за них. Усвоить бы нам, что не бывает народов, великих вечно или благородных вечно: это звание трудно заслуживается, а уходит легко. Что величие народа не в громе труб: неоплатную духовную цену приходится платить за физическую мощь. Что подлинное величие народа – в высоте внутреннего развития; в душевной широте (к счастью природненной нам); в безоружной нравственной твердости (какую недавно чехи и словаки показали Европе, впрочем не надолго потревожив совесть ее).

В советский период еще раздулась и еще слепее стала заносчивость предыдущего петербургского периода. И так все далее от раскаянного сознания это уводило нас, что не легко убедить, заставить внять наших соотечественников, что ныне мы, русские, не во славе сияющей несемся по небу, но сидим потерянные на обугленном духовном пепелище. И если не вернем себе дара раскаяния, то погибнет и наша страна, и увлечет за собою весь мир.

Только через полосу раскаяния множества лиц могут быть очищены русский воздух, русская почва, и тогда сумеет расти новая здоровая национальная жизнь. По слою лживому, неверному, закоренелому – чистого вырастить нельзя" (I, стр. 58-59. Курсив Солженицына).

Что можно против этого возразить? Разве только то, что, за исключением грузинского фильма "Покаяние" и еще нескольких кинолент, публикаций и выступлений, содержащих намеки на покаянный пересмотр прошлого или настоящего, эпоха "гласности" не демонстрирует легализации солженицынского настроения пятнадцатилетней давности. При общем расширении границ открытого самовыражения все чаще и громче заявляет о себе шовинистическое крыло носителей "русской идеи", что в многонациональном обществе увеличивает разноаспектную напряженность. Принятие позиции Солженицына, выраженной им как в его публицистике, так и в прозе, требует отказа и от шовинистических неофициальных, и от партийных версий истории мира, России и КПСС – иными словами отказа и от господствующей семьдесят лет идеологии, и от каких бы то ни было националистических ксенофобийных комплексов. Пока признаков ни того, ни другого нет. Солженицынская трактовка патриотизма как прежде всего раскаяния, отпускающего другим народам все их вины против кающейся нации, в несвободном государстве не станет категорией национальной жизни. Ее даже нельзя во всей полноте предложить в советской открытой печати, то есть сделать ее предметом размышления всей массы отечественных читателей, а не только ограниченной аудитории Самиздата и зарубежной русской литературы и публицистики. Попробуйте заговорить "гласно" об оккупации Восточной Европы или об агрессии в Афганистане...


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю