Текст книги "Чистая кровь (СИ)"
Автор книги: Доминик Пасценди
Жанр:
Ужасы
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 6 страниц)
Пасценди Доминик Григорьевич
Чистая кровь
Чистая кровь
1
Когда я вышел из салона самолета на трап и почувствовал, как меня обнял теплый и мягкий воздух, в котором сквозь запах сгоревшего керосина пробивался влажный аромат близкого моря, я вдруг ощутил себя легким и пустым, будто плыл в нагретой солнцем воде летнего моря. Я был дома, спустя почти двадцать лет. Все-таки, какими бы ни были мы сейчас космополитами, родина есть родина.
Было прохладно; обычно в наших местах в это время немного теплее, даже ночью. Но там, откуда я прилетел, вообще лежал снег, а влажный ветер резал лицо и заставлял глаза слезиться.
Я быстро прошел паспортный контроль, получил свой нехитрый багаж – старый пошарпанный чемодан на колесиках, и вышел к стоянке такси.
На позднем рейсе было не так много пассажиров, едва ли не меньше, чем скучающих таксистов, и моя очередь подошла быстро. Дряхлый дедуля в коричневом потертом костюме, вряд ли моложе моего собственного деда, кинулся было к моему чемодану, положить в багажник. Я, разумеется, сделал это сам. Старик радовался и благодарил ровно до того, как я назвал место назначения. Полтораста километров по узким горным дорогам, ночью и без фонарей, вызвали у него непроизвольный тяжелый вздох. Но в наши дни каждый грош даётся не даром, и мы погрузились, наконец, в машину.
Чтобы утешить старика, я подарил ему огромный спелый гранат, который мне, как и остальным пассажирам, всучили при посадке в самолет в честь новогоднего праздника (до него, собственно, оставалось часа три, и всё говорило, что мы с дедом встретим его в дороге). Таксист опять заулыбался, завел мотор, и мы тронулись.
Вначале я внимательно смотрел по сторонам, пытаясь заметить знакомые места и здания. Таких было довольно много, хоть и меньше (сильно меньше) половины. Но вскоре мы выехали из административного центра, свернули с национального шоссе и оказались на одной из тех самых горных дорог. Смотреть стало не на что: чернота по сторонам, желтый свет фар на асфальте впереди и отдельные огоньки вдалеке по бокам. Дорога, правда, была куда лучше, чем во времена моей юности; движение убаюкивало, и, несмотря на включенную водителем музыку (а может, благодаря ей), я задремал. Благо дедуля оказался, в отличие от подавляющего большинства наших водил, неразговорчивым.
Мы ехали почти два часа, за которые я почти выспался. Это была компенсация за бессонные недели перед отъездом, заполненные формальностями, пьянством и неприятными мыслями. Я, собственно, фактически потерял работу. Десять лет, потраченные на карьеру университетского преподавателя, полетели в бездну. Да что говорить – я потерял всё: семью, детей, дом, сложившийся быт...
Как говорится, профессиональный риск: преподаватель и сексапильная студентка. Не первый раз, не первый я. В университетской среде случается, и довольно часто, несмотря на новые веяния.
Но не каждый раз студентка, поняв, что преподаватель не собирается из-за нее разводиться с женой, кончает с собою, и не каждый раз у нее оказывается дядя – заместитель министра.
Эта история поставила крест на моей семье, собственно, лишь окончательно оформив то, что было давно свершившимся фактом. Жасслин давно была вся в своем бизнесе и вся в своих проектах. Я был ей нужен для упорядоченного секса дважды в неделю и для приличия, впрочем, последнее интересовало её все меньше и меньше по мере того, как все больше и больше её подруг разводились со своими мужьями. Возможно, она мне изменяла; я не хотел этого знать. Жалко было только дочек – совершенно очевидно, что в нынешней ситуации при разводе я потеряю право их видеть.
Хуже то, что эта история поставила крест на моей работе. А ведь всего ничего оставалось до заключения тенюры – пожизненного профессорского контракта. Моя карьера в университете была довольно успешной, главным образом благодаря тому, что я постоянно получал гранты на весьма приличные суммы от промышленности и государственных структур. У меня были связи еще со времен моей работы в представительстве основного поставщика наших технологий, да и жена по своим контактам подкидывала нужных людей. С десяток моих личных патентов, полученных в разные годы, давали мне необходимый авторитет. Да и организатор я неплохой.
Но больше всего я люблю преподавательскую работу. Зажигать огонь в глазах студентов, заставлять их слушать меня с открытыми ртами, вовлекать их в творчество. Приучать чувствовать удовлетворение от процесса исследований, от процесса решения проблем – которое сильнее, чем от полученных за это денег.
И вот этого всего я лишился едва ли не в одночасье. Меня вызвал декан и сказал:
– Немедленно бери творческий отпуск. Тебе положено на будущий год, но это я улажу. Чтобы тебя год никто здесь не видел. Будем надеяться, что за это время все уляжется. Потом вернемся к вопросу о твоем контракте.
К сожалению, из-за того, что я еще не имел перманентного контракта, декану не удалось выбить для меня оплату творческого отпуска. Так что я лишился еще и средств к существованию (ну, не то, чтобы совсем – роялти за патенты, общипанные, правда, женой еще при начале бракоразводного процесса, – и еще кое-какие доходы остались, но преподавательская деятельность, с учетом грантов, приносила мне куда больше).
Кто-то из подруг Урсулы – так звали девицу – настучал, как принято у немцев. Но в полиции на меня ничего не нашли серьёзнее, чем неоднократные задержки на работе с перспективной студенткой, разумеется, для завершения важных экспериментов и консультирования по написанию статьи. В университете всё поняли, однако они не менее меня были заинтересованы замести мусор под ковёр, потому что возьмись за это дело пресса – и вылезло бы столько всего... Уж я бы точно поделился многим из того, что знал, если бы на меня наехали. А кроме меня – было ещё кому.
Декан мой с первого дня был на моей стороне (ещё бы, через меня шла половина грантов факультета от промышленности, и результатами он хвастался на каждой конференции и на каждом заседании ректората). Я, в общем, не в обиде ни на него, ни на университет: заместитель министра, хоть и не профильного министерства, вполне в состоянии нагадить университету, да хоть по партийной линии. Мысль пересидеть год была правильной, потому что – там как раз выборы, и у того министерства точно должно поменяться руководство: свободным демократам в этот раз не светит, да и в коалицию им, скорее всего, не влезть.
Куда деваться на этот год, я не смог придумать. Оставаться в чопорной Германии, где находился университет и где были все мои деловые связи, явно не было смысла. Я решил взять паузу и наведаться в родные места.
Прямого рейса из университетского центра на наш остров нет, и мне пришлось лететь через столицу родной моей страны. Я никогда не любил этот жаркий, душный, бестолковый город, населенный высокомерными и отчужденными людьми. Мне как-то пришлось пожить там почти полтора года – когда я только еще уехал с острова. Было мне всего шестнадцать лет в то время. Там я впервые понял, что есть места, где ты никогда не станешь своим. Там мне пришлось перенести настоящие обиды и унижения, не имевшие ничего общего с теми детскими обидками на родителей и семью и с теми школьными подначками, что я считал унижениями до тех пор. Там я приучился не стесняться, хватаясь за любую работу – на самом деле любую, лишь бы платили. Там я понял ценность образования. И там я смог заработать на первый год обучения – тяжелым и неблагодарным трудом, экономией на всём, включая еду, отказом не то что от развлечений – от элементарного отдыха.
Лет десять назад у нас в национальной столице устроили олимпиаду, и к ней был выстроен новый международный аэропорт. Я попал туда впервые. Оказалось, что там довольно удобно и даже уютно, что мне весьма пригодилось, так как между прилетом и рейсом на наш остров пришлось ждать больше трех часов. За это время я успел плотно поужинать (и довольно вкусно: жареная дорада и рис со шпинатом, которые я запил бокалом прекрасного мосхофилеро) и сбить сонливость тремя чашками кофе.
И вот, наконец, я еду домой, туда, где вырос и откуда уехал чуть меньше двадцати лет назад. К родным людям, которых не видел большую часть своей жизни.
Водитель преувеличенно громко возгласил: "Господине, уже Алунта! Куда едем тут?". На часах было без двадцати двенадцать; мы доехали быстрее, чем я думал.
Я выпал из дремоты и стал показывать дорогу до родительской усадьбы. По нашим узким средневековым улочкам не так просто ехать, и еще сложнее в них ориентироваться. Я не дал таксисту свернуть на центральную улицу с громким названием Проспект национальной независимости и уклоном градусов в двадцать: вместо этого мы поехали по объездной грунтовке вокруг городка. Впрочем, сейчас это была уже не грунтовка и уже не объездная: довольно приличный бетон и новые дома там, где когда-то были поля, принадлежащие семействам Каридес и Селимене. Старые, заброшенные поля, заросшие низкими кустами шалфея. Теперь вместо них были двухэтажные бетонные коробки, крашенные в белый цвет, с одинаковыми силуэтами, одинаковыми окнами, одинаковыми крышами из полимерной черепицы и одинаковыми крошечными садиками, какими погнушался бы любой из моих знакомых жителей старой Алунты.
Но вот и проулок, шириной чуть больше, чем ширина старого "Мерседеса", на котором мы ехали. Проулок, ведущий к усадьбе моих предков. Проулок, перекрытый сверху парусинными полотнищами и диким виноградом, пахнущий старым деревом, пылью и пряностями, совсем как в детстве. Проулок, освещенный единственной тусклой лампочкой, висящей на древнем проводе.
Проулок, в самом начале своём перекрытый чьим-то ржавым пикапом.
Я выругался, плюнул, расплатился с таксистом, забрал свой чемодан и потащился пешком. Двести метров – не расстояние.
2
Дома, как и ожидалось, никто не спал.
Кто же спит меньше чем за полчаса до наступления Нового Года? Только мелкие, которых укладывают в девять, да и те изо всех сил стараются не заснуть, чтобы увидеть Санту, приносящего подарки. (Когда я жил еще здесь и сам был мелким, мы ожидали Святого Николаса, и не на Новый Год, а на Рождество. Тогда еще не было у нас в деревне по телевизору круглосуточных каналов с американскими мультфильмами и "кино для всей семьи". Тогда про Рождество и Новый год рассказывали дома и в церкви.)
Мне открыли дверь не сразу – видно, не ждали никого. Новогодний праздник семейный, не для чужих, в отличие от Рождества или дня Святого Юрги. Я стоял перед тяжелой, старинной, резной дубовой дверью, каждая трещинка которой была знакома мне с детства, и истекал слюной. К полуночи положено готовить жареное мясо на угольях. У нас всегда делали к нему соус из томатов с травами, и вот сейчас пахло именно мясом и именно соусом, точно так же, как в детстве. Не знаю, сколько надо съесть и как себя чувствовать, чтобы от этих ароматов не проснулся аппетит, до спазмов в желудке.
Парень лет двадцати, который отворил мне дверь, не знал меня – и мне был не знаком. Он с недоумением взглянул мне в лицо:
– Господине?
– Добра Нова година, человече. Я Юрги Триандес.
Он вспыхнул, засуетился и повел меня в дом, треща по дороге. Его звали Алекси, он был из наших троюродных.
В огромной парадной зале, где еще при мне устроили летний ресторан для туристов, сегодня было малолюдно. У камина сидели мать, дядя Такис и дед, мои племянники-школьники Костар и Павол устроились на древнем диване, покрытом белоснежным чехлом с цветочной вышивкой. Три младших женщины – вдова старшего моего брата Мария и мои незамужние тётки, родная и двоюродная, соответственно, младшие сёстры отца и двоюродного дяди Такиса – были на ногах, таская на стол, составленный из ресторанных столиков и покрытый старинной, позапрошлого века, скатертью, обычные новогодние блюда: тушеную баранину, салат из огурцов помидоров и феты, орзо[1] в густом томатном соусе с базиликом и сыром. Четверо чьих-то детей старшего школьного возраста, одетые в неудобные национальные костюмы, делали вид, что они взрослые, чинно сидя у этого стола. В углу напротив камина, уперев лиру в левое колено, возил смычком по струнам дряхлый лирник[2]; рядом с ним щипали струны гитарист и гусляр.
Все было как обычно. Как сто, четыреста и тысячу лет назад. Семейство Триандес празднует Нова Година. Только четыреста лет назад семейство Триандес владело половиной острова, а две тысячи двести лет назад – князья Триандес привели на этот остров гайтаров на шести десятках лодей, вырезали всю здешнюю знать, заняли ее место и держали остров тысячу семьсот лет, пока турки не захватили Гайтарон и не оставили подвластные ему острова без поддержки.
После двух последних войн (дай всевышний, чтобы они были и впрямь последними) турки сидят тихо, развивают туристическую индустрию, шьют неплохое белье и очень хорошую (и дешёвую) обувь, потихонечку восстанавливают коммерческий флот. Их религия, которая когда-то способствовала завоеваниям, в нашей стране официально не поощряется и государством не поддерживается.
И слава богу.
У нас их очень не любят. Очень. И есть за что.
Когда в Состорин, столицу острова, приходит оттуда круизный лайнер и турки, со своими замотанными в платки тетками и крикливыми, невоспитанными отпрысками заселяются в пятизвездочные отели – на сутки, что им разрешено быть на берегу без визы – нет такого повара, чтобы не плюнул им в тарелку перед подачей.
Восемь восстаний было на нашем острове. Девяносто восемь монастырей существовало до этих восстаний. Почти миллион населения жили перед восстаниями.
Два монастыря остались, когда союзная комиссия официально присоединила остров к нашему национальному государству. Меньше двухсот тысяч населения. Три семьи князей из шестидесяти семи.
Ни одной семьи из простых, где никто не потерял бы родню. Почти всю родню.
Наши родство помнят. До десятого колена, без этого здесь не выжить. Чужой не может устроиться на острове ни в государственных структурах, ни в серьезном бизнесе. Недвижимость – да что там недвижимость, каждое дерево из плодоносящих: оливы, персики, абрикосы, орехи, черешня – всё кому-то принадлежит. То, что отхватили себе когда-то турки – вернулось законным владельцам по реституции больше века назад, еще после первой Великой войны.
Считанных полторы сотни имений остались выморочными и были национализированы. И из тех больше половины потом были распределены по дальним родственникам погибших семей.
Родство, вот что главное в нашей стране, а особенно на островах. А особенно – на нашем острове. И чем ты к более важной семье принадлежишь – тем важнее родство.
Помню, мне пришлось консультировать один крупный континентальный банк. Я выяснил вот что. У них в филиале, расположенном в одном из городов нашей страны, некая дама, недавно принятая на работу, – по естественному незнанию банковских правил – совершила сделку, которая опустила банк на 150 тысяч евро. Сумма, мягко говоря, немалая. Руководство банка, сидящее в Париже, постановило её уволить и подать на нее в суд.
И вдруг звонит из филиала его директор, наш, местный уроженец. И просит:
– Можно ли нам взять даму на поруки? Мы тут деньги собрали, полную сумму убытка.
Я спросил председателя правления: "Правильно ли я понимаю, что в этом филиале работают только и исключительно кровные родственники?"
– Разумеется, – ответил он.
У нас это нормально. Родню никто не обидит. Родного (родственного, хоть через восьмидесятое колено) человека обязательно устроят на хлебное место. Работать он будет добросовестно, но не в интересах компании, а в интересах рода, конечно же.
Я долго думал, можно ли это совместить – и не придумал, как. Дело с дамой, кстати, благополучно замяли, причём так, что в Париже долго удивлялись.
Но здесь, в Алунте, среди своих, среди родни и в условиях, когда сам я ни на кого вне семьи не работаю – мне было наплевать.
Поэтому я низко поклонился деду, а потом бросился к матери, упал перед нею и обнял её колени.
3
Мать улыбнулась (хоть я этого и не видел; понял только по интонации) и сказала:
– Хорошо, что ты приехал, Юрги!
Я поднял на нее глаза. Она и вправду была мне рада.
Тут откашлялся дед. Я повернулся к нему, вставая с колен.
– Ты растолстел, – сказал он с осуждением.
Ну да, я не следил за собой последние десять лет. У меня были другие заботы.
– И ты сутулишься, – сказал дед уже даже не с осуждением, а с отвращением.
В наших краях не принято сутулиться. Мужчины до самой смерти сохраняют выправку, держа голову кверху, а позвоночник прямым.
Ещё бы – каждый день двенадцать-пятнадцать километров по горам, за овцами.
Дед сидел в своём неудобном древнем кресле прямой, как спортсмен. На нём была бордовая национальная рубаха с вышитым косым воротом, заправленная в чёрные облегающие брюки. Высокие, до колена, сапоги из хорошо выделанной светло-коричневой кожи плотно облегали икры. Начинающую седеть, но ещё густую шевелюру обматывала чёрная вязанная крючком сетка – национальный головной убор для ситуаций, когда нет дождя или ветра, а голова должна быть покрыта.
Голова всегда должна быть покрыта. Кроме того времени, когда мужчина спит.
Седые дедовы усы были опущены по сторонам, выдавая неудовольствие и неприязнь.
Я не ждал ничего другого. Я удрал с острова без благословения его и моих родителей. Я сделал свою жизнь и карьеру сам, никого из них не спрашивая.
Я был отрезанный ломоть.
Дед смотрел на меня как на чужого. Как на неприятного чужого, от которого не знаешь, чего ждать.
– Ну, садись за стол, раз уж приехал, – сказал он, показав мне место в конце стола.
И я сел, и мне подали глубокую глиняную миску с ювеци[3] из молодой баранины, где мелкие клёцки из теста обильно пропитывал красный пряный соус с большим количеством перца, корицей и гвоздикой. И мне налили в большой стакан красного домашнего вина, тёмного почти до синевы.
И дед встал со своего кресла и тоже сел к столу. И все, кто еще не сидели у стола, без суеты, но быстро заняли положенные им места. У нас каждый знает, где кому прилично сидеть на семейном празднике.
И даже лирник пристроился на тяжелом дубовом стуле – в конце стола, рядом со мной.
Почему-то за столом не было дяди со стороны матери, но присутствовал отцов двоюродный брат – мрачный и недовольный, будто и не праздник.
Дед обвел всех тяжелым, неприязненным взглядом из-под густых, тяжелых, седых бровей. Все затихли в ожидании.
До Нового года оставалось пять минут.
Дед приподнял старую, массивную и тяжелую глиняную кружку, единственный сосуд, из которого он пил:
– Да будут благословенны все, сидящие за этим столом! Да покровительствуют им наши Боги!
Он приподнял кружку и, повернувшись, плеснул из нее в очаг, расположенный по традиции за его спиной – от очага и отсчитывались почётные места за столом.
И все, синхронно, будто репетировали, отлили по глотку из своих посудин на пол, специально по этому случаю обильно посыпанный свежей соломой.
Я чудом не задержался – что было бы неприлично. Сработали рефлексы, вбитые с детства.
Дед выдержал паузу и, подняв посудину в воздух, обвел присутствующих взглядом, после чего молча присосался к ней и выпил в несколько глотков до дна.
Выпили и все остальные, не исключая школоту – за что в Германии семейство могло бы крепко пострадать, узнай об этом в социальной службе. Все-таки в наших краях жизнь подчиняется больше семье, чем безличному и равнодушному бюрократическому государству.
Доброе молодое вино с наших семейных виноградников не бьет в голову. Оно пьется как вода и освежает, утоляя жажду. Только надо хорошо закусывать, и не надо пить больше, чем ты можешь – иначе завалишься где-нибудь, когда тебя неизбежно подведут ноги, и проспишь до утра. Хорошо, если ты дома, со своими – а вот пить в какой-нибудь таверне надо аккуратно.
Не то, чтобы могли обобрать спящего – у нас это невозможно, разве что приезжие пошалят, – но под утро может быть холодно, так что недалеко и до простуды.
Я давно не пил хорошего красного молодого вина. Где его брать в Германии? Испанская Риоха – не то, итальянские в нашем городе почему-то редки, а хвалёные французские вина могут нравиться только тем, кто вино не пьет, а дегустирует, и не для удовольствия, а чтобы потом об этом рассказывать.
Только наше, родное, из местного винограда мосхомауро или леатико, которое пьётся как вода и радует как поцелуй – но откуда оно в стерильных универсамах северной страны, одинаковых до отвращения, и не работающих по вечерам?
Здесь оно было, и было оно не просто местное – оно было своё.
Пока все допили, часы пробили двенадцать. Звук этих старых, позапрошлого века, часов заставил меня вздрогнуть. Я будто провалился во времени в те годы, когда я делал уроки, сидя здесь, в этом зале, еще до того, как в него стали пускать туристов.
Тут и пахло как в детстве, теми же пряностями и терпкими мамиными духами.
За воспоминаниями я даже не заметил, кто и когда подлил мне вина в бокал. Дед тем временем снова поднял свою кружку:
– Выпьем за Юрги, который приехал домой! За то, чтобы он остался здесь, где его место и долг!
Я вздрогнул. Оставаться в Алунте больше чем на пару месяцев отнюдь не входило в мои планы, а про какой-то "долг" я вообще слышал впервые. Но дед смотрел мне прямо в глаза, и старый детский страх перед ним заставил меня кивнуть и выпить. До дна, как и дед. У нас это значит – "я принимаю тост и придаю важное значение тому, что в нем сказано".
Третий тост дед произнес, как и положено в наших краях, за умерших. Он перечислил всех близких родственников – и я впервые узнал, что умер брат моей матери – и почему-то особенно выделил отца.
Отец умер лет пятнадцать назад, когда я был уже в Германии и работал в представительстве фирмы ***. Меня уведомили об этом сухой и короткой телеграммой (тогда еще ходили телеграммы, а интернета и электронной почты не было в Алунте). Подробностей я так и не узнал, да и не хотел знать: мне было не до них, а до себя, надо было строить карьеру, да и с личной жизнью тогда были проблемы.
Дед и сейчас не сказал ничего определенного о том, как умер мой отец (а ведь ему оставалось меньше года до пятидесяти – в таком возрасте у нас мужчины обычно не умирают своей смертью).
Помянул он и моего старшего брата Консту, который не так давно разбился на мотоцикле. Я вообще не понимаю, как на нашем острове по нашим горным дорогам можно гонять на двух колёсах: разве что как способ самоубийства. Да и на четырёх, вообще-то. Не зря, ой, не зря по обочинам дорог столько крошечных часовенок в честь погибших...
Три тоста, три бокала, выпитых до дна – это бутылка красного. Я не привык столько пить, тем более, так быстро. Несмотря на похвальные качества нашего вина, меня повело, в голове шумело, и я уже не очень хорошо соображал, тем более, что всё это наложилось на тяжелую дорогу и короткий, урывками, сон. Но выйти из-за стола без разрешения не могло бы прийти в голову человеку, воспитанному в Алунте, в семье Триандес. И я мужественно терпел, сосредоточившись на двух вещах: не сказать ничего глупого и не заснуть прямо за столом.
Четвертый тост был неизбежен, как наступление восхода после ночи. Он был за процветание дома Триандес, за что снова стоило выпить до дна.
Мне стало одновременно весело и грустно; хотелось пожаловаться матери на несправедливость жизни – и в то же время спать. Как всегда, когда выпью лишнего, я зажмурил левый глаз: он у меня видит хуже правого, и, если я пьян, мне это мешает.
В какой-то момент я заметил, что дед пронзает меня взглядом своих темно-карих очей. Я поднял взгляд, и дед, обратившись ко мне, сказал что-то, чего я не понял. Я, кстати, еще в аэропорту заметил, что понимаю не всё, что говорят мои соотечественники – и, видимо, говорю не совсем так, как они. Все-таки два десятка лет в другой стране, где мне практически не приходилось общаться на нашем языке, не прошли даром.
Дед заметил, что я его не понимаю, но, видимо, приписал это вину, а не отсутствию языковой практики. Он нахмурился и велел мне идти спать – снова таким тоном, будто говорил с червём, выползшим из-под камня.
И я пошел спать. Не сам: меня кто-то провожал, возможно, тот же Алекси.
Не помню.
4
Спал я ужасно.
Я точно знаю, как я умру: во сне, от удушья. Это называется "ночное апноэ": стоит глубоко уснуть, как нёбо и язык перекрывают дыхательные пути, и человек просто перестает дышать. Потом, если повезет, просыпается от недостатка воздуха, с колотящимся на запредельной частоте сердцем, и лихорадочно, судорожно, многократно вдыхает, пытаясь расправить легкие и загрузить себя кислородом.
И так – много раз за ночь, иногда каждые несколько минут. Выспаться при этом невозможно, встаёшь разбитый, с тяжелой пустой головой и вялостью во всех членах.
Такое часто бывает у людей грузных (а во мне сейчас больше двадцати килограмм лишних), склонных к храпу из-за чрезмерно мягкого заднего нёба, а также при проблемах с носоглоткой (у меня смещена носовая перегородка – результат драки в баре еще на первом курсе. Это можно поправить хирургически, но у меня то денег не было, то времени. Да и боюсь я, честно говоря: операция довольно болезненная, хотя и делается под местной анестезией).
В те недолгие моменты, когда я всё-таки спал, мне снилось что-то жуткое и сумбурное. То я бегал по всей усадьбе, не то за кем-то, не то от кого-то. То меня кто-то душил, то я принимался душить кого-то, причём утром, окончательно проснувшись, я все еще чувствовал чужую дряблую шею под пальцами – и как ломаются хрящи в горле.
И странным образом это душили меня, и дряблая шея была моя, и я задыхался, хрипел, пытаясь поймать воздух остатками сломанной гортани...
И еще там было чье-то жуткое лицо, с неправдоподобно красивыми, как у древней статуи, но перекошенными в злобе чертами и совершенно безумным взглядом, который искал меня – а я как-то знал, что если этот взгляд поймаю, то мне конец.
Спать хотелось по-прежнему, но я не решился больше засыпать. Я огляделся. Я лежал на полу, на пыльном половике, одетый. Видно, во сне свалился с кровати и не заметил. Кровать была знакомая, старая, еще моя – я был в той самой комнате, в которой жил перед отъездом – в МОЕЙ комнате.
С трудом и кряхтением поднявшись, чувствуя боль и ломоту во всём теле, я подошел к окну. За ним был привычный пейзаж, который я всегда любил (я и комнату эту выпросил себе когда-то из-за него): внизу, под скалой, лежала бухта, по зимнему времени практически пустая; на автостоянке, вытащенный на берег, расположился кораблик дядюшки Стано, мимо которого с видом деловитым и занятым шел мрачный пятнистый кот; круглый фонтан посреди маленькой круглой площади был отсюда почти не виден под разросшимися платанами – а когда я уезжал, они его почти совсем не закрывали.
По заливу медленно полз, высоко сидя в воде, небольшой танкер, доставивший сюда, на юг острова, привозной бензин. На той стороне залива горели рассветным золотом каменистые холмы да белыми точками виднелись виллы миллионерской деревни Маглия.
Воздух был тих и холоден; море удивительно спокойно: не было даже мелкой ряби, только за танкером тянулась темная черта поднятых им волн.
Я, наконец, отдышался и успокоился. В доме было совсем тихо: как видно, я встал первым. Надо было привести себя в порядок. Одежда на мне была измята и вся пропитана потом. Мой чемодан, по счастью, не остался внизу, где я его бросил, когда приехал. Кто-то принес его сюда и аккуратно поставил у двери.
Ванная была там же, где и до моего отъезда, только в ней всё было новое: краны, сантехника, даже плитка на полу и стенах. И пахло по-другому, как пахнет сейчас в любом отеле – отдушками от моющих средств, выпускаемых международными корпорациями по одним и тем же рецептам в любой стране мира. Глобализация.
Умывшись и сменив одежду, я спустился на первый этаж. Дом был по-прежнему тих и безжизнен; все еще спали. На часах была половина одиннадцатого. Обычно в это время давно уже все суетятся, собираясь по делам, с кухни доносятся запахи горящих дров и чего-нибудь вкусного, кто-то во дворе заводит машину, кто-то ругается на слишком поздно притащившегося зеленщика, кто-то лязгает в сарае чем-то железным, в соседнем доме стучат в окно, чтобы Дарина открыла свой магазинчик – словом, жизнь кипит.
Но первого января Алунта дает себе отдохнуть.
На кухне было пусто и холодно. Очаг давно залили, так что на горячий завтрак рассчитывать не приходилось. Я вскипятил воду в электрочайнике и заварил себе растворимый кофе. Холодильник оказался, как и ожидалось, полон, так что пара бутербродов с сыром и ветчиной, пусть и холодных, меня подкрепила.
Делать было абсолютно нечего, и я решил пройтись по деревне.
Алунта состоит из двух частей: верхняя, старая, которая появилась еще в те века, когда люди старались селиться подальше от берега, чтобы не привлекать внимание пиратов, и нижняя, выросшая из рыбацкого порта. В давние века порт был застроен временными зданиями, в основном сараями и складами, которые не жалко и несложно восстановить, когда их сожгут те же пираты. Над портом нависают две скалы, примерно одной высоты; правая (если стоять лицом к морю) узкая, её вершина, увенчанная развалинами древнего замка, обрывается с четырех сторон крутыми склонами. Левая сваливается обрывом только к морю, а с противоположной стороны плавно стекает на плато, где наши поля и откуда приходит в Алунту сухопутная дорога, по которой я приехал давеча.
Наша усадьба одной стеной (вернее, стенами, потому что там не один дом, а несколько, построенных в разное время и сросшихся между собою) нависает над морем. Постройки окружают довольно просторный закрытый двор, из которого через единственные ворота (с порталом в венецианском стиле, как я теперь понимаю, построенным веке в шестнадцатом) можно выйти в проулок шириной в полторы машины, обрамленный старинными домушками соседей (в основном нашей же родни) и ведущий к дороге. Когда-то это было очень удобное место для обороны.
Развалины на другой скале тоже в давние времена принадлежали нашей семье. Там был замок, небольшое, но мощное для своей эпохи укрепление. Его разрушили турки, когда захватили остров.
А до замка там был древний храм, неизвестно кому посвященный; его остатки сохранились в подвале, и мы детьми лазили туда, невзирая на строгий запрет деда. Надо сказать, что ощущения в этом подвале были не из приятных, находиться там было тяжело почти физически: даже нам, в безбашенном нашем отрочестве, хотелось говорить там только шёпотом – да и побыстрее удрать оттуда.
Не знаю, почему мне вдруг вспомнилось это место, но от воспоминаний меня передернуло. В этот момент мне показалось, что где-то недалеко горько плачет маленький ребёнок – маленький, но не младенец. Я удивился, поскольку в нашей усадьбе детей давно не появлялось – или меня, против обыкновения, не оповестили? Обычно-то я узнавал все новости о рождениях, свадьбах и смертях почти в реальном времени – из писем, которые исправно доставляла "улиточная почта"[4]. Впрочем, звук был тихий и быстро замолк, и я тут же выбросил его из головы.