Текст книги "Интеграция и идентичность: Россия как «новый Запад»"
Автор книги: Дмитрий Тренин
Жанр:
Политика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 28 страниц) [доступный отрывок для чтения: 12 страниц]
Идеологически окрашенный оптимизм Хрущева («Нынешнее поколение советских людей будет жить при коммунизме» и более мрачное, но уверенное предсказание «империалистам»: «Мы вас похороним») сменился при Брежневе бытовым скептицизмом («Советское – значит отличное. От хорошего»), даже цинизмом («ты – мне, я – тебе»). Разложение коммунистической системы (коррупция, дефициты, система привилегий, окаменелость идеологии, склеротическая система управления во главе с недееспособной геронтократией, вожди которой сменяли друг друга в период «пятилетки пышных похорон» и т. п.) было особенно явным на фоне быстрого подъема благосостояния населения западных стран в 1960-1970-е годы в условиях соединения политической свободы, демократии участия и рыночной экономики с научно-технической революцией. Образ СССР как «империи зла» (Рейган, 1982 г.) быстро вытеснялся другим – «Верхней Вольты с ракетами» (Тэтчер, 1983 г.).
Этот краткий обзор истории эволюции российской идентичности позволяет сделать вывод: Россия изначально возникла как страна, находившаяся на самой дальней периферии христианского, а затем европейского мира. В ходе своей более чем тысячелетней истории она то приближалась к Европе – в основном усилиями реформаторов, а не полководцев, – то впадала в консервативный застой (или агрессивную утопию) и, по меткому выражению А. Янова, «выпадала из Европы». Исследуя это явление, Александр Ахиезер говорил о вечном расколе российского общества. «Для раскола, – писал он, – характерен заколдованный круг, т. е. активизация позитивных ценностей в одной из двух частей расколотого общества, что приводит в действие силы другой части общества, отрицающей эти ценности»9. Иными словами, утверждает А. Ахиезер, модернизация стимулирует традиционалистов, и наоборот.
Возникающая современная – седьмая по счету – российская идентичность складывается в борьбе (а иногда и в сотрудничестве) либерал-реформаторской и консервативно-охранительной тенденций. В принципе переход от СССР к Российской Федерации стал возвращением к прерванному в 1917 г. «нормальному» (т. е. органичному – при всех его противоречиях) развитию, но окончательное закрепление той или иной тенденции (или, точнее, пропорция их сочетания) – дело будущего. И опричнина Ивана Грозного, и николаевская реакция, и большевизм были, разумеется, чисто русскими явлениями. Но столь же справедливо и то, что источники реформ также коренятся в российской почве и питаются ее соками.
Вопрос о том, сможет ли постсоветская Россия стать современной страной в мире XXI в. или же превратится в нежизнеспособный анахронизм, решается прежде всего внутри самой России. Если «путинская стабилизация» 2000–2003 гг. сменится коррупционным застоем, признаки приближения которого налицо, Россия сойдет с мировой сцены как крупная величина. Если, напротив, ей удастся модернизационный рывок, то она сможет внести важный вклад в формирование новой системы международных отношений.
Переход от царско-советского традиционализма к современности идет по нескольким направлениям, из которых мы выделим лишь наиболее важные. Степень продвижения России на каждом из этих направлений будет являться критерием приобретения страной новой идентичности. Вот эти направления:
• от «государства-миссии» к «нормальной стране»;
• от военного лагеря к развивающемуся рынку;
• от феодальной империи к национальному государству;
• от диктатуры к политическому плюрализму в принятии внешнеполитических решений.
От уникального «государства-миссии» к «нормальной стране»
РУССКИЕ, ЗАТЕМ СОВЕТСКИЕ ЛЮДИ привыкли говорить о своей стране в терминах исключительности, охотно противопоставляя ее всему остальному миру. Крайним примером артикуляции этой исключительности можно считать хрестоматийные цитаты из Тютчева («Умом Россию не понять, / Аршином общим не измерить: / У ней особенная стать – / В Россию можно только верить») и из Чаадаева («…мы никогда не шли вместе с другими народами, мы не принадлежим ни к одному из известных семейств человеческого рода, ни к Западу, ни к Востоку, и не имеем традиций ни того, ни другого»)10. На самом деле российская исключительность довольно ограниченна. Имеет смысл говорить об особенностях и специфике России, а не о ее уникальности и исключительности. Это равно относится к географии, истории и культуре.
Географическое положение. Тот факт, что две трети территории Российской Федерации расположено за Уральским хребтом, не делает ее «евроазиатской страной». Проведение условной границы между Европой и Азией по Уральским горам для самой России не имеет никакого практического значения. Знаменитая формула Шарля де Голля о «Европе от Атлантики до Урала», основывающаяся не столько на эмпирическом анализе, сколько на постулатах школьного курса физической географии, всегда воспринималась в России как двусмысленная. С одной стороны, она содержит признание принадлежности не только Петербурга, но также Москвы, Нижнего Новгорода, Самары и т. д. Европе (и это приветствовалось как проявление западноевропейского реализма), с другой – безосновательно противопоставляет Центральную (Европейскую) Россию Сибири и Дальнему Востоку. Между тем Екатеринбург, расположенный на восточном склоне Уральских гор, точно так же, как Омск, Томск и Иркутск, ничуть не более «азиатские», чем Смоленск или Курск.
Ни характер рельефа, ни характер страны к востоку от Урала не отличается существенно от того, что находится к западу от этих невысоких гор. В этническом, культурном и цивилизационном отношении Восточная (Зауральская) Россия является продолжением, неотъемлемой частью Европы. Иными словами, Владивосток – это Восточная Европа, а не Восточная Азия. Таким образом, если причислять Россию к Европе, то Урал не может служить восточной границей континента. Если же считать Россию продолжением Азии, то восточную границу Европы придется прочертить гораздо западнее Москвы.
Итак, несмотря на неоднократные заявления российских руководителей, Россия не может и не должна претендовать на звание евроазиатской страны. Этот титул по праву принадлежит лишь Казахстану. Там географический, культурный и политический компоненты действительно являются разнородными, но соединенными в рамках одного государства. Другое дело – говорить о России как о евроазиатской державе. Хотя само понятие «Евразия» применительно к России появилось в русской эмигрантской среде под влиянием разочарования политикой тогдашней Европы, оно получило развитие и реальное наполнение благодаря политике большевиков – внутренней не меньше, чем внешней. Евразия XX в. – это империя, протянувшаяся от Берлина до Улан-Батора и управлявшаяся из Москвы.
Этой Евразии больше нет. Россия же, оставаясь европейской страной (и лишь присутствуя частью своей территории в географической Азии), отличается от других стран Европы прежде всего по-прежнему самодержавным характером власти и, вследствие этого, не только политической, но и экономической и социальной отсталостью. Распад Евразии-СССР обнажил это фундаментальное обстоятельство. Политическая модернизация, экономическое развитие сближают Россию с современной Европой, а консервативное реставраторство вновь отдаляет от нее.
«Необъятные» размеры Российской Федерации, площадь которой почти равна территории всей Северной Америки, долгое время являлись предметом гордости россиян. Особый упор на это обстоятельство делала советская пропаганда. В действительности площадь обитаемой территории Российской Федерации гораздо меньше. Большая часть территории России (точно так же, как Канады и Гренландии) непригодна для постоянного проживания человека. Карта распределения населения дает другую – и более верную – конфигурацию «тела» Российской Федерации, чем политико-административная карта. На карте населения Россия предстает в виде более или менее компактного ядра к западу от Урала, резко сужающейся полосы в Западной Сибири, превращающейся в совсем тонкую полоску к востоку от Байкала, с отдельными точками на дальней периферии.
В современных условиях огромные необжитые или малонаселенные российские территории являются фактором уязвимости страны, а не ее силы11. Это особенно очевидно при сопоставлении размеров территории страны с динамикой численности ее населения. Население России составляло в 2005 г. 144 млн человек – вдвое меньше, чем в США, в три с половиной раза меньше, чем в ЕС, в девять раз меньше, чем в Китае. Россия уступает по численности населения таким странам, как Индонезия, Бразилия, Пакистан, Нигерия, и примерно находится в этом отношении на уровне Бангладеш. Долгосрочные прогнозы предполагают дальнейшее уменьшение численности населения – на фоне его роста у всех соседей России в Азии исключая Японию. Таким образом, размеры российской территории в современных условиях не только не дают оснований для рассуждений на тему соразмерности России с остальной Европой (или с Азией), а, наоборот, являют серьезный вызов для российской политики национальной безопасности.
Россия как страна между Востоком и Западом. Положение страны, вечно «держащей щит меж двух враждебных рас – монголов и Европы», как сказано в «Скифах» Александра Блока, стало основой русского национального мифа. Еще в XIII в. монгольское завоевание, шедшее с юго-востока, и одновременное продвижение в северо-западные русские пределы немецких и шведских отрядов высветили центральную стратегическую проблему страны, подвергавшейся в момент слабости давлению как с запада, так и с востока. В конкретных условиях середины XIII в. великий князь Александр Невский прагматично решил эту дилемму следующим образом: обороняться от Запада, поскольку он посягал на православную веру, и терпеливо копить силы, чтобы со временем сбросить тяжелое, но «внешнее», не ущемлявшее ни власти князя над подданными, ни власти Православной церкви над паствой, иго Востока. Первичность интересов светской и духовной власти при этом была очевидна. При этом, конечно, ни о какой «миссии» жертвеннического спасения западной цивилизации не могло быть и речи12. «Принцип Александра Невского» не утратил полностью своего значения и в наши дни13.
Начиная с середины XIII в. русские фактически всегда рассматривали Запад как более опасного противника. Выбор Александра Невского основывался на том, что Восток удовлетворяется внешним подчинением, не посягая на внутренне устройство (т. е. на саму власть, ее положение, прерогативы по отношению к подданным) и на духовную идентичность (православие сохранилось при монголах, в то время как крестоносцы ставили задачу обратить православных в католиков). Альтернативная стратегия Даниила Галицкого (попытка заручиться помощью западных соседей против монголов) не привела к успеху. Историческая судьба королевства Галиции и Волыни печальна: оно было поглощено западными соседями.
После утверждения в России самодержавия и избавления от ига Восток рассматривался как близкий с точки зрения организации государственной власти, но социально менее привлекательный14 и культурно более закрытый для русских. Правители, таким образом, знали, как вести дела с ханами и шахами, не боясь при этом массовой измены своих подданных. Это последнее соображение всегда присутствовало в отношении гораздо более привлекательных и близких стран, расположенных к западу от Москвы, начиная с Литвы, Польши и Швеции. Первая вообще долгое время не считалась «заграницей». Отъезд бояр в Литву, как и переезд «литвинов» в Москву, был обычным, законным делом. Но в этом же направлении традиционно эмигрировали политические противники российских правителей – от Андрея Курбского и Григория Котошихина до революционеров XIX в., советских диссидентов и современных опальных олигархов.
В годы «холодной войны» китайская пропаганда против СССР считалась гораздо менее опасной, чем западная. После окончания «холодной войны», хотя соотношение национальной мощи Российской Федерации и Китая изменилось гораздо больше (и не в пользу России), чем соотношение Россия – США, чувство обиды на Америку было гораздо острее, чем зависть к успехам Китая. Американцев многие в России обвиняют в стремлении переделать мир, в то время как желание китайцев занять в мире «подобающее положение» рассматривается как законное. Более того, для очень небольшой части российской элиты вассализация России, ее временное подчинение Китаю в современных условиях предпочтительнее европеизации15.
Становление в середине – второй половине XIX в. русского национализма, а затем в XX в. официальной идеологии советского коммунизма потребовало формирования образа врага в лице наиболее сильного противника – Европы (Британской империи, Германии, впоследствии США и Запада в целом). Впервые «противостояние России и Европы» констатировал Николай Данилевский16. Отправной точкой для классического русского национализма послужил Берлинский конгресс 1878 г. На этом фоне «второй (восточный) фронт», вновь открывшийся в связи с поражением России в войне с Японией (1904–1905 гг.), а в 1960-1980-х годах в связи с противостоянием СССР и Китая, играл важную, но в целом второстепенную роль. Получившие распространение в элитном и массовом сознании на рубеже XIX и XX вв. и вновь столетие спустя тезисы о восточной опасности (соответственно «желтой», китайской и японской, и «зеленой», исламской) были лишь приложением к главному тезису – опасности с Запада17.
В 1917 г. непосредственно перед большевистским переворотом Россия находилась в союзнических отношениях с Францией, Британской империей и ее доминионами, США, Италией и Японией, т. е. практическими со всеми (кроме Германии) странами будущей «семерки». Тем не менее союз с Западом против «центральных держав» почти не оставил добрых воспоминаний. В Антанте Россия участвовала на вторых ролях. После 1917 г., по утверждениям коммунистов и их сторонников, Запад путем военной интервенции пытался свергнуть советскую власть, по мнению же монархистов, не поддержал всей своей мощью белых, а затем установил отношения с красными. Даже Александр Яковлев писал, что для него лично «остается загадкой, почему западные демократии столь быстро смирились с режимом, пришедшим к власти в 1917 г.»18. Другие считают, что знают ответ. Главное для Запада – сдержать мощь России. Дипломат и исследователь Сергей Кортунов отмечает, что Запад столь снисходителен к Ленину (разрушителю империи) и нетерпим к Сталину (ее реставратору) потому, что главный интерес Запада состоит в максимальном ослаблении России. Вывод для многих очевиден: в союзе с Западом России уготованы лишь жертвы и неблагодарность.
Тем не менее такой вывод нуждается, как минимум, в коррекции. Опыт союзничества России/СССР с США, Англией и Францией в годы обеих мировых войн требует более внимательного отношения. Если бы не бездарное руководство и зачастую безответственное поведение Николая II, судьба России в XX в. сложилась иначе. В Ялте и Потсдаме Запад признал за Москвой традиционные геополитические интересы Российской империи, а в Хельсинки – расширение сферы влияния далеко за их пределы.
«Холодная война» стала неизбежной в результате внутренней природы советского режима, а не антагонизма геополитических интересов СССР и США. Капиталистическая и демократическая Россия 1945 г., вполне вероятно, вступила бы с Америкой в отношения взаимозависимости, которые не исключали бы конкуренцию, но ставили бы ее в русло мирного развития. Напротив, взаимная боязнь того, что противник преследует цель свержения чужого режима, предопределила тотальный характер «холодной войны», которая не переросла в горячую лишь из-за наличия фактора ядерного оружия. Недолгие периоды разрядки носили тактический и поверхностный характер. «Кроме того, – справедливо отмечал Алексей Арбатов, – подобное сближение, предполагающее большую открытость и контакты с внешним миром, немедленно порождало опасность эрозии режима внутри страны, что провоцировало откат назад и быстрое возвращение к «холодной войне»19.
Несостоятельны и попытки представить отношения России с западными странами в виде «вечного противостояния». Для Данилевского, писавшего свой труд под впечатлением Берлинского конгресса 1878 г., противником была практически вся романо-германская Европа. Для его современных эпигонов историческим врагом России являются англосаксы и поляки (этим, кстати, объясняется их особая нелюбовь к Збигневу Бжезинскому: он принадлежит к обеим группам). Их мечта – объединение «старой Европы» и России для противодействия США и их новым союзникам в Центральной и Восточной Европе, Балтии и на Кавказе. В действительности Россия, как и все другие европейские страны с богатой историей, союзничала и воевала с разными странами. Часто при этом одни и те же страны (например, Германия) из союзника превращались в злейшего врага, затем опять в союзника, после чего следовала новая война, сменявшаяся новым партнерством, и т. д.
Россия – лидер особой «евразийской» цивилизации. Ответом усилившегося и восстановившего независимость Российского государства на проблему обеспечения безопасности стала политика неуклонного расширения собственного стратегического пространства по всем азимутам – как посредством мирной колонизации и «добровольных» присоединений народов и территорий, так и путем прямых завоеваний. В конце концов геополитическая экспансия утратила первоначальный оборонительный характер и превратилась, как и в случае других великих держав, в инерцию и самодовлеющую ценность, а затем, после 1917 г., приобрела значение идеологической миссии. Империя служила материальным обоснованием авторитаризма.
Идея России – «держателя как мирового цивилизационного, так и силового баланса»20, иными словами, мирового балансира, была заимствована российскими эпигонами геополитики у ее отца-основателя Хэлфорда Маккиндера. Такая позиция хорошо укладывалась в политическую программу противодействия усилиям США, которые полагались направленными на то, чтобы раз и навсегда разрушить евразийский геополитический монолит.
В условиях исчезновения Евразии как подконтрольного Москве центра силы Россия все больше «проваливается» между Востоком и Западом. Вместо силового доминирования в Центральной и Восточной Европе и Центральной и Восточной Азии она оказывается зажатой между расширяющейся Европой и динамичной Азией.
Консервативная патриотическая интеллигенция, впервые открывшая для себя Данилевского и Струве, выступила с альтернативным европейским проектом. «Попытка решить противоречия между Европой и Россией через втягивание России во внутриевропейские коалиции и превращение в часть Европы ложна и обречена на фиаско, – писала идеолог парламентской фракции «Родина» Наталья Нарочницкая. – Нельзя большее интегрировать в меньшее, не расчленив и не уменьшив это большее»21. Вместо того чтобы стучаться в двери Запада и копировать Германию, Россия, по мнению адептов этой концепции, должна была «возглавить свою Европу».
Воспоминания о панславизме и восточном вопросе побуждали их мыслить категориями «союза близкородственных народов» (Румянцев, Станкевич). Критерием «родства» объявлялась приверженность православию. Соответственно предлагалось объединить вокруг России весь православный мир: в СНГ – Украину, Белоруссию, Молдавию, Грузию и Армению; на Балканах – Болгарию, Румынию, Сербию, Черногорию, Республику Сербскую в Боснии, Македонию, а также Грецию и Кипр. Этот чисто умозрительный проект игнорировал все существовавшие в 1990-е годы политические реальности – как российские, так и международные. Разумеется, он не мог иметь никаких политических последствий.
Более перспективным, чем православное единство, многим показалось «новое евразийство». Современные евразийцы, последователи Льва Гумилева и сторонники его идеи славяно-тюркского «ядра» Евразии, фактически выступали за восстановление СССР. Философско-геополитическое направление этой тенденции было развито Александром Дугиным, чьи работы получили широкое распространение и сочувственный отклик среди консервативных политиков, чиновников и военных. Дугину даже удалось создать свою политическую организацию, но и этот проект не получил серьезного развития22.
Респектабельное направление современного евразийства представлял крупнейший российский политик 1990-х годов Евгений Примаков. Его концепция «многополярного» (или «многополюсного») мира была направлена на восстановление равновесия в мировой системе, нарушенного в результате распада СССР и стремительного возвышения США как единственной сверхдержавы. Средством уравновешивания Америки виделся альянс «неаффилированных» с США стран – прежде всего России, Китая и Индии23, а также Ирана. По мнению Бобо Ло24, такая многополярность на самом деле является «подновленным биполярным подходом» (revised bipolarity): речь идет не о «свободной конкуренции» нескольких полюсов, а о формировании международного картеля для уравновешивания «единственной сверхдержавы». В этом отразилась антисистемная традиция, заложенная изгоями-болыиевиками, готовыми блокироваться с другими обиженными странами для противостояния мировым лидерам своей эпохи25.
Сторонники многополярного мира занимали в 1990-е годы господствующие позиции в традиционных группах старой советской элиты – силовых структурах, военно-промышленном комплексе, церковной иерархии. Они могли рассчитывать также на материальную поддержку со стороны «патриотического», «православного» бизнеса. В целом евразийство было уходом из XX столетия в XIX, к «России, которую мы (они) потеряли»26.
Евразийское направление в российской внешней политике и политической мысли отчасти поддерживалось извне. Разумеется, при этом каждый из его сторонников преследовал собственные политические или личные цели. Это были прежде всего президент Казахстана Нурсултан Назарбаев, выдвинувший в 1994 г. идею «Евразийского союза», и президент Белоруссии Александр Лукашенко, который с середины 1990-х годов стал пропагандировать проект сближения России и Белоруссии в рамках «союзного государства».
В действительности Россия, несмотря на все свое несомненное своеобразие, охотно заимствовала у Византии, затем у Польши, Швеции, Голландии, Германии, Франции, Англии не только их технические достижения, но и важные элементы культуры – с непременным последующим переосмыслением, «национализацией» заимствованного27. Если от варягов Русь получила если не государственность, то первых государей, то из Византии – религию и культуру. Стены и башни Кремля и большинство его соборов – творение итальянских мастеров, приглашенных в Москву Иваном III28. У побежденных Петром I шведов Россия заимствовала бюрократическую организацию современного государства, у любимых Петром голландцев – основы кораблестроения. Из Германии, от Маркса и Энгельса, – коммунистическую идеологию. От Запада после окончания «холодной войны» – модели демократического устройства и рыночной экономики. Это, разумеется, лишь пунктирный ряд.
Настоящая Россия – это СССР. Сразу после распада СССР отношения со странами СНГ были объявлены важнейшим приоритетом российской внешней политики. В реальности, однако, они находились ближе к периферии этой политики. Тем не менее, несмотря на распад Советского Союза, многие традиционные связи между бывшими республиками по инерции сохранялись. Объединенные вооруженные силы фактически просуществовали до весны 1992 г. (формально их командование было упразднено полтора года спустя), рублевая зона – до лета 1993 г. В начале 1990-х годов Москва еще воспринималась как общая столица постсоветского пространства (хотя формально местопребыванием органов СНГ был определен Минск). В этих условиях у части российских элит, прежде всего у коммунистов и националистов, но также и у традиционных государственников теплилась надежда, что распад СССР, как и распад Российской империи, – явление временное, которое вскоре закончится новым объединением под российским лидерством. «Реинтеграторы» по существу были реваншистами, хотя таковыми себя и не воспринимали. Однако пока у власти находился Ельцин, у них не было никаких шансов реализовать свои планы.
СССР погиб не от конфронтации и перенапряжения, а от внутренней коррозии и эрозии. Кризис СССР был кризисом системной усталости. В том числе – усталости от закрытости и нарочитой «особости» советского государства. К середине 1980-х годов не только интеллигенцией, но и широкими кругами общества овладело стремление открыться внешнему миру и «жить в нормальной стране». Общее стремление «стать нормальной страной», «стать как все», естественно, поднимало вопрос о том, что такое «нормальная страна» и «кто есть все». На этот вопрос и лидеры, и рядовые граждане отвечали по-разному.
При анализе причин распада СССР и оценке перспектив необходимо учитывать демографическое развитие. Две мировые и несколько локальных войн, революция, гражданская война и порожденные ею голод и болезни, коллективизация сельского хозяйства и беспрецедентные репрессии привели к тому, что население России, которое могло бы вырасти за XX столетие со 150 до 400–500 млн., выросло к
1990 г. только до 280. Но среди этих 280 млн (общая численность населения СССР) согласно Всесоюзной переписи населения 1989 г. русские составляли едва половину. СССР, таким образом, как «большая Россия» за советский период существенно изменился с точки зрения этнического состава. К моменту распада СССР в стране насчитывалось свыше 50 млн мусульман. Мусульманский (исламский) фактор стал заботить советскую элиту еще с начала войны в Афганистане. Увеличение удельного веса мусульманских народов в составе СССР в перспективе ставило вопрос о ведущей роли русского этноса и, шире, славян в управлении страной. Пробуждение собственно российской элиты, которая на исходе перестройки возглавила движение от «большой России» (СССР) к «малой» (РСФСР), стало отчасти реакцией на демографический вызов.
Россия – это «другая Америка». В период «холодной войны» внимание Советского Союза было сосредоточено в основном на Соединенных Штатах Америки. С США соперничали, но на них же и равнялись. Еще в 1931 г. Сталин назвал США «главным врагом», поскольку именно туда переместился мировой финансовый центр29. Об Америке знали больше, чем о других странах, – хотя в основном не из первых рук. В момент крушения советской системы «стать как Америка» сделалось довольно распространенным стремлением части элиты и общества. Для элиты особенно привлекательны были формы некоторых ключевых элементов политической системы США. В рамках горбачевской политической реформы в СССР в 1990 г. был введен пост президента. Этот символический и беспрецедентный шаг имел огромный резонанс. Журналист Леонид Парфенов в телеистории «1961–1991 гг.: Наша эра» остроумно заметил, что «президент СССР – это как царь США». По американскому же принципу был учрежден пост вице-президента, абсолютно «не прижившийся» в российских условиях. При Горбачеве же стали копировать США в деталях: в кабинете крупных чиновников появился государственный флаг, на рабочем столе – фотографии жены и детей.
Неофициальные, но закрепившиеся названия «губернатор» по отношению к главам областных администраций, «мэр» – по отношению к градоначальникам и «сенатор» по отношению к представителям областей в Совете Федерации («сенате») – не столько ниточки, связывающие посткоммунистическую Россию с дореволюционной, сколько прямые параллели с США. Национальный праздник новой России стал отмечаться летом – «как у всех цивилизованных стран» (США, а также Великобритании и Франции). Отчасти случайным, но для многих отрадным было сходство цветов государственных флагов новой России и трех перечисленных стран.
Гораздо более существенным проявлением использования опыта США стала изначальная ориентация команды экономических реформаторов (Егора Гайдара, Анатолия Чубайса и др.) на рецепты чикагской экономической школы.
Таким образом, на рубеже 1990-х годов выходившая из Советского Союза Российская Федерация предприняла попытку стать «второй Америкой». В самом начале правления Бориса Ельцина Москва попыталась создать своеобразный мировой кондоминиум с США, своего рода «союз двух Америк». Но, как скоро выяснилось, СССР минус советская власть отнюдь не равняется Америке. На «американском пути» россиян постигли неизбежные разочарования. Альтернатива некоторым виделась на европейском направлении.
Россия – нормальная европейская страна. Либеральная интеллигенция мечтала, чтобы Россия, перестав быть советской, стала «нормальной европейской страной». Диапазон моделей простирался от Германии (как исторически и эмоционально наиболее близкого примера) до Швеции или Швейцарии (как наиболее желательного). Принципиальным положением «европеистов» было учреждение парламентской формы правления как гарантии от возврата к авторитаризму30. Существовали сильные опасения насчет того, что президентская форма правления в российских условиях способна привести к новой диктатуре. В области внешней политики и безопасности предлагалось «вернуться домой»: отказаться от активной внешней политики, резко сократить вооруженные силы, вывести войска с иностранных территорий, добиваться вступления в НАТО и Европейский союз31. Российская действительность 1990-х годов, международные реальности заблокировали движение и по «европейскому» пути.
В начале правления Владимира Путина среди московских либералов была популярна шутка о том, что новый президент принял решение двигаться по корейской модели развития, но еще не решил, какому именно варианту этой модели, северному или южному, отдать предпочтение. В действительности у второго российского президента имелась более сложная синтетическая конструкция. Отправной точкой был отказ от «третьего пути» – между Западом и Востоком (т. е., в международно-политическом плане, евразийского изоляционизма). Фактически это означало «европейский выбор» Путина. Этот выбор в большой степени основывался на естественном самоощущении культурной близости к Европе, свойственном уроженцу российской Северной столицы.
Именно Петербург является наиболее ярким символом путинской «европейскости». Рядом с этим символом стоит другой – президентская власть, по степени суверенности фактически не уступающая власти русского императора. Как и в царской России, глава государства (и его правительство) иногда действует в роли «главного европейца» в стране. Проводя «вторую (капиталистическую) модернизацию», Путин выступает не столько как царь Петр I, сколько как премьер Петр Столыпин (конечно, с поправкой на условия XXI в.). Официально заявленная цель путинских реформ – достижение «корпорацией Россия» международной конкурентоспособности32. При этом, однако, характер власти и структура общества в России остаются архаичными, и правящая элита не имеет достаточно стимулов менять их. Если «нормальность» страны в этом контексте означает традиционное государство, традиционную нерасчлененную власть, это затормозит или даже обратит вспять модернизацию.




























