Текст книги "Семь писем о лете"
Автор книги: Дмитрий Вересов
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 20 страниц) [доступный отрывок для чтения: 8 страниц]
…И попробуй справедливости ради заметить, что ничего особо неаккуратного в девчонке нет – одета она с модной подростковой небрежностью, так предпочитает одеваться и сам Майк, и все его друзья-приятели и подружки. Что прическа на глаза ей даже идет, особенно когда ветер ерошит волосы, и стрижка ее, собственно, на питерский вечный ветродуй и рассчитана. И сама она такая легонькая, что ей только по ветру лететь. Что неженственной ее тоже не назовешь, а, пожалуй, наоборот, есть в ней грациозность, пусть даже немножко ломкая, как у некоторых растений. И еще Майк, не удержавшись от фантазий, добавил бы, на свою беду, что видит в ней нечто не от мира сего, нечто отчаянно искательное, страстно ожидающее…
Так, разглядывая случайный, помнится, с досады, по причине мерзкого разочаровательного настроения сделанный снимок и мысленно споря с матерью, Майк в какой-то момент понял, что композиция-то вышла очень даже неплохая. И если поколдовать с негативом, может получиться нечто весьма симпатичное – такое, что дед Владимир, присмотревшись левым, лучше видящим глазом, громко хлопнув в ладоши и задрав седую короткостриженую бородку, определяет словом «свежжжо!». «Свежо, Мишка! Дай тебе боже! Не устаю повторять Павлу-обормоту, какой у него талантливый парень растет…»
Майк повертел фотографию так и сяк, отставил, посмотрел издали и подумал, что неплохо было бы увеличить работу раза в четыре, центр вокруг девчонки размыть, по периферии сгладить контуры, смягчить светотеневой контраст, а решетку набережной, вдоль которой летит девчонка, местами чуть выявить, подчеркнув размеренную статичную графику чугуна, чтобы противопоставить ее прелестному существу, подверженному порывам ветра.
И еще Майк подумал о том, что неплохо было бы найти эту девчонку, поснимать ее в разных ракурсах и, если она согласится, прямо под дождем, босиком в луже. Тогда она будет выглядеть как сама своенравная питерская погода. Вот если бы еще скомбинировать со старинными фотографиями, с городскими пейзажами довоенных времен, отправить ее прогуляться в прошлое…
О, идея! Ведь до сего времени Майк людей прошлого переносил в современность, на его работах частенько разгуливали привидения в старомодных одеждах, или появлялся шарманщик с обезьяной, или сквозь призрачную карету просвечивал на перекрестке новейшего облика автомобиль. Но не все же прошлому прорастать в современность, хотя это так естественно. Можно и современности остановить ненадолго свой бег, оглянуться назад, раздвинуть пыльные занавеси ушедших лет, пройтись по закулисью, примериться к реквизиту, пропыленному, но не столь уж и ветхому, и отнюдь не беспамятному, и далеко не глухому и немому.
А девчонка… Спасибо ей за идею. Вдруг она на редкость фотогенична? И… вдруг она умеет разговаривать, а не только летать по ветру и вертеть головой так, будто пытается уловить нечто недоступное для простых смертных, нечто, не воспринимаемое никем, кроме нее?
У Майка дух захватило от внезапного наплыва вдохновения. Он, видимо, нашел свою музу. Муза ведь не только и не столько капризное божество, сколь еще и предмет творчества – само творение, любовь сотворенная, которая влюбленному творцу открывает тайну о его божественной природе, окрыляет его мечту, и та, воспарив, пронзает миры.
Что ж! Предстоял Мише Январеву путь, предстояли ему поиски и озарения, предчувствия и тревоги.
Он вставил Асину фотографию во временную легонькую серую картонную рамочку, в одну из тех, запас которых лежал в ящике его стола и по мере необходимости пополнялся одним его другом-приятелем из коммуны, который эти рамочки подработки ради изготавливал на дому и поставлял в фотоателье и специализированные магазины.
Друг-приятель был Мишиным одногодком и тезкой, но если Миша Январев среди своих звался Майком, то друг-приятель был Микки. Считалось, что крупный блондин Микки весьма похож на известнейшего голливудского актера. Почему так считалось – бог весть. Мало ли крупных блондинов на свете, которые в летнее время носят безрукавки, чтобы демонстрировать фактурные бицепсы и золотистый загар. Девушкам Микки обычно нравился, но…
Но мы отвлеклись.
Обрамленную в Миккину картонку фотографию Майк, отогнув клапан-стойку, поместил сначала на столе. Поглядел, полюбовался, а потом, от греха, чтобы не задавали вопросов любопытные друзья и подружки, забегавшие в студию по делу и просто так, ради общения, спрятал в потайное отделение своего огромного, как многоквартирный дом, рюкзака. Потом подхватил рюкзак, повесил на плечо и сунул нос в соседний закуток студии, чтобы попрощаться. Но там, в красной полутьме, творили, для вдохновения тихо играла какая-то сложноритмическая музыка, и было не до него.
Майк осторожно, чтобы не мешать творческому процессу, притворил дверь, поднял крышку люка (студия располагалась под высокой крышей, на двухъярусном гулком чердаке, гордо называемом мансардой), с привычной ловкостью спустился по железным перекладинам на лестничную площадку, сбежал вниз с шестого этажа, не дожидаясь лифта, и вышел на улицу. Вернее, на набережную Крюкова канала, ибо студийный дом находился именно там и, по страшным слухам, подлежал так называемой «модернизации», то есть фактически сносу при оставлении в живых исторического фасада.
…Дождь и не думал прекращаться, шелестел, барабанил, ворожил, дробил безжалостно отражения в болотно-зеленой воде канала, нашептывал надежду, о чем-то вопрошал.
* * *
Дождь и не думал прекращаться, шелестел, барабанил, ворожил, нашептывал надежду, о чем-то вопрошал и, наверное, врал по мелочам. Как, случалось, врала и сама Ася – чтобы не приставали.
Чтобы не приставали и не спрашивали, сколько можно сидеть над старыми письмами и фотографиями, как бы дороги они ни были, и что с ней, с Асей, вообще говоря, происходит? Что за напасть?
Поэтому Ася, дитя современности, недолго думая занесла письма в компьютер – собственноручно набрала, добросовестно и даже благоговейно расшифровывая неразборчивый иногда почерк или стершуюся на сгибе старой бумаги строку. И на досаждающие вопросы отвечала: какие письма? Все читано-перечитано, сложено в файлики – вот, синяя папочка, видал, дед? Я, мам, сижу себе за компом, никого не трогаю, виртуально общаюсь с Синицей и Гулькой Арутюновой, подбираю материал к реферату по биологии. А что я из дома ни ногой, папа, так дождь хлещет. На вопрос, когда это ее останавливал дождь, Ася выразительно шмыгала носом и сморкалась, изображая простуду.
Но – она читала. Читала, читала и перечитывала…
В письмах, обращенных к Анастасии Афанасьевой, было поначалу немного легкой грусти расставания и надежды на встречу, немного пригородных ландышей, которые встречающим и провожающим продавали у вокзалов, с вороватой оглядкой доставая незаконные букетики из рогожных мешков. Было немного воспоминаний, пахнувших школьными чернилами, новогодней хвоей, талой водой и карамелью первого поцелуя. Немного сентиментальной городской сирени, промокшей под летним дождем. А потом, когда кончился дождь, – явился жар, ураган смертоносных известий и нерастопляемый лед грядущего ада.
Письма, перепутанные неизвестным отправителем по фамилии Сорокин, а потом и дедом, у которого был свой порядок в голове и своя логика прочтения, Ася разложила в хронологическом порядке, хотя это было не так уж просто – письма не были датированы, и хронологические сведения приходилось выуживать из самого текста. И если, скажем, к примеру, в двух или трех письмах упоминался июль, то все равно так сразу не скажешь, какое из них первое, какое последнее. Но случалось, в каком-то письме отыскивалась ссылка на предыдущее, например, «а помнишь, я писал?..», тогда порядок прояснялся, и Ася совершала очередную перетасовку конвертов.
Миша писал как будто бы в уверенности, что Настя получает и прочитывает его рассказы и отвечает ему. Касаемо ответов мы знаем, что это было отчасти верно. Мы ведь вместе с Асей читали некий дневник. И ждали неких писем то с отчаянием, то обновляя надежду.
Ася перечитывала Мишины письма каждый день, несмотря на то что, как и прабабушки-Настин дневник, знала их наизусть. Она отдавала себе отчет в том, что все больше и больше стремится стать истинным адресатом этих семи писем, чтобы заслужить бесценный подарок, пока что попросту присвоенный, – множество фотографий, вложенных в конверты.
Иногда Ася даже писала коротенькие ответы на эти письма, случалось, и невпопад, и ни о чем, потому что, кроме текста писем, кроме быстрых, взволнованных строчек, кроме памяти и надежды, жил в ней и внутренний то ли монолог, то ли даже диалог, не всегда ясный в ответах, который давно уже складывался мало-помалу и вот, наконец, проявил себя, воплотился.
Ася писала, как бы начиная новую переписку, чтобы когда-нибудь, а лучше поскорее, получить ответ. Ведь в конце концов случилось же чудо – дошли же Мишины письма через годы и годы? И какие годы! Вот они – пропылившиеся, толстые, немного пачкающие пальцы, пахнущие гарью конверты, каждый с краешка чуть-чуть отмечен огнем.
Почему конверты слегка обгорели и пахнут свежим дымом? Это же элементарно, сказал дед. «Дом с башнями»-то того, горел только что, и месяца не прошло. Вот и нашел кто-то на пожарище и отослал, добрая душа. А не сгорели они, понятно, чудом. Просто чудом! Но Ася не сомневалась в том, что главной причиной обнаружения этих писем было ее огромное желание встречи. Ася, заявляя Вселенной о своем желании, ворожила точно так же, как холодный июньский дождь, явившийся на смену легкомысленному майскому теплу.
Что ж! Ася сочинительствовала – мудрствуя, и сама не замечала, как взрослеет в поисках нужных слов. Писала Ася, например:
«Мишка!
Июнь, каникулы, дождь идет уже неделю.
Вот пишу я тебе и жду ответа, хотя и понимаю, что ты из своей дальней дали не можешь мне ответить так, чтобы я поняла все до конца. А мне жаль, так жаль! И ты дорог мне еще больше, чем до того, как я прочла твои письма. Это было чудо – получить твои письма, семь писем воли, силы, любви и света.
Я понимаю, конечно, что скрыто в них и бессилие, и страх, и отчаяние. Но они не победили – это же ясно. Главное, что эти семь писем – о времени, канувшем в бесконечность. Мне твои письма – весть из бесконечности, Мишка, из бесконечности, где хранится все, что было, есть и будет. И я теперь точно знаю, что это я, твоя Настя, имею право ждать встречи с тобой.
Семьдесят лет – срок, назначенный павловской старухой, колдуньей или ведьмой, ясновидящей, предсказательницей или кто она там еще, почти прошли. То, что я получила твои письма, является предвестием нашей встречи, и я больше не сомневаюсь в том, что она состоится.
Я теперь понимаю, что такое нить судьбы, путеводная нить. Оказывается, раньше для меня эти слова были пустым звуком. А теперь мне представляется огромный, невероятно огромный, космических размеров спутанный клубок, где каждая нить – чья-то судьба. Судьбы петляют, переплетены, безобразно запутаны, связаны узлами чаще всего совсем не так и не с теми нитями, с которыми нужно бы. К тому же не все нити крепкие и ровные. И только если очень повезет, потянув, не оборвешь свою нить и выведет она к той, сплетение с которой даст прекрасный, яркий, счастливый узор, единственный на свете.
Я пытаюсь найти ту ниточку, которая выведет меня к тебе – когда пройдут дожди.
Помнишь? Ты писал: когда пройдут дожди…»
4
Три медвежонка
В будущем году ты сама будешь танцевать танец медведей. Ты довольна?
Оливия Кулидж
А дождь и не думал прекращаться. Юрочка Зайцев, директор, галантно распахнул обширный зонтик цветов британского флага над головой своей обаятельной помощницы Анжелы, и они помчались договариваться с ресторанным начальством о переносе мероприятия с открытой террасы в банкетный зал.
Сегодня играли свадьбу – в кинематографическом, уточняю, смысле. По сюжету, районный опер в чине капитана сочетался законным браком с юной красавицей журналисткой. Мне была отведена роль генерала, причем не просто свадебного, но и вполне настоящего, хоть и милицейского, в подчинении которого, надо полагать, находился брачующийся опер. В каком-то смысле это было повышение, правда, блеснуть в кадре погоном и лампасом мне было не суждено – предупредили, чтобы пришел в штатском, но парадном. Да и денег, однако, ввиду отсутствия форс-мажора, предложили вдвое меньше прежнего, зато и требовалось от меня совсем немного: вручить жениху коробку с исполинской бутылкой виски, облобызать невесту, скомандовать «К выполнению демографической программы – приступай!», засмеяться собственной шутке и неспешно выйти из кадра. Потом еще два-три раза мелькнуть непосредственно за праздничным столом с фужером и вилкой – и все. А в виде дополнительного, как выразилась в телефонном разговоре Галина Бланк, «бонуса» после съемок все «свои» останутся в ресторане еще на час и спокойно доедят и допьют все, что останется на столах.
Что ж, как говорится, в целом неплохо.
Старомодный мой костюмчик был одобрен, только галстук придирчивая костюмерша поменяла на нечто широкое, алое, в малопристойных золотых блестках.
– Персонаж у нас сегодня комический, – пояснила оказавшаяся рядом Галина Бланк. – Такой, знаете, дубинистый фанфарон… Только вы, уж пожалуйста, не наигрывайте. Юрий Алексеевич приедет, так он уж сам как-нибудь…
Группа дожидалась итогов переговоров с администрацией в просторном фойе ресторана. Многие перекочевали в бар, и вскоре это узкое, изогнутое кишкой помещение заполнилось оживленным гомоном на киношные и околокиношные темы. Никого из присутствующих здесь я не знал, поэтому одиноко сидел за стойкой, потягивая невеликого качества эспрессо, и думал о том, что пора бы, пожалуй, поведать, наконец, домашним о своем нежданном романе с кинематографом, а то небось думают, что я опять загулял по бабам… пардон, по дамам, кавалергард престарелый, и предвкушают, как будут лечить очередные обострения возрастных болячек, коими, как известно, подобные загулы чреваты. Хотя, наверное, сегодня еще воздержусь, а вот когда пригласят в третий раз, тогда уж… Бог троицу любит.
– Андрей Афанасьев, – протрещало над ухом с интонацией утвердительной, переходящей в восклицательную.
– Он самый.
Я повернул голову и увидел перед собой пожилую даму в строгом костюме немыслимой серобуромалиновой расцветки и того же цвета – существующего, кстати, не только в фольклоре и расположенного по шкале между гиацинтовым и фиолетовым – шляпке, по форме напоминающей перевернутый цветочный горшок. В этом наряде дама была удивительно похожа на английскую королеву Елизавету, разве что ростом значительно превосходила оную последнюю.
– Сын Насти Афанасьевой, – опять эта утвердительно-восклицательная интонация.
– Точно так… А с кем, собственно, я имею?..
– Алейникова Ля… Лариса Петровна, – дама протянула мне тонкую руку в серобуромалиновой нитяной перчатке. – Я тебя… вас еще на «Пространстве памяти» приметила…
– На каком, простите, пространстве?
– Ну на картине же! Где ты… вы Юрия подменяли.
– Да-да, я тоже обратил внимание… Но откуда?..
– А я тебя во-от таким помню! – Лариса Петровна провела рукой примерно в районе коленки. – Мы тогда Настю разыскали, зашли, хотели на вечер встречи позвать…
– А она отказалась, – закончил я. – Мама вообще не любила таких вечеров, вообще не любила воспоминаний, старалась жить настоящим. Надеюсь, вы не очень тогда обиделись?
– Да не на что было. Мы ведь с Настей-то не сказать чтобы дружны были. Она ж на целых пять классов старше была. И конечно, историю про трех медведе́й давно забыла.
– Про каких-таких медведе́й? – заинтересовался я.
Лариса Петровна присела на соседний табурет и заказала у бармена сухой мартини.
– Читал, наверное, что перед войной у нас с фашистами ни с того ни с сего дружба началась? Почти два года дружили, ха! И вот однажды нам на линейке объявляют, что скоро посетит, мол, нашу школу, образцово-показательную и на весь район лучшую, группа товарищей из Германии, и что надо, стало быть, не ударить перед ними в грязь лицом, не посрамить советскую родину, и все такое прочее. Стали готовиться – стенгазета там, показательные уроки, кружки, уголок юнната, концерт. Насте как главной школьной балерине поручили разучить с младшими какой-нибудь простенький немецкий танец. Они с Розой Феликсовной, нашей музручкой, выбрали польку-тройку, а в тройку эту отрядили нашу неразлучную троицу из четвертого «Б» – звеньевую Валю Протасенко, Верочку Рожкову, дочь нашего участкового, и меня. Жилетики нам соорудили, юбочки зеленые, гольфики с помпонами – и давай муштровать. Пяточка-носочек топ-топ-топ, пяточка-носочек топ-топ-топ… Ужас! Роза-то Феликсовна ничего, терпела, она и покруче нас гениев видывала, а Настя срывалась иногда – и топала на нас, и кричала, и обзывалась. Говорила: у Чайковского танец маленьких лебедей, а у нас – танец маленьких медведе́й, и проще колоду плясать выучить. Конечно, вся школа прознала, и нас иначе, как медведя́ми и не звали. В ночь перед концертом мы все трое заснуть не могли, оттанцевали кое-как, через пень-колоду, потом убежали, разревелись дружно. Роза с Настей нас силком на поклоны вытащили. Мы выходим, все в слезах, в соплях, зал нам хлопает, а немцы встают, на сцену лезут и каждой из нас вручают…
Она выразительно замолчала, словно предлагая мне закончить фразу.
– Цветы?
– Еще раз подумай.
– Конфеты? Игрушки?
– А точнее?
– Неужели медведей?
– Вот-вот. Огромных, серых, плюшевых. Примите, говорят, символ столицы нашей великой Германии, славного древнего города Берлина! В зале хохот, а мы стоим, как три дуры… Тут срочно объявляют следующий номер, нас уводят в столовую, чаем отпаивают и отправляют домой. А медведей этих фашистских нам сначала велели взять с собой, подарок все-таки, а потом все же разрешили оставить в школе, и мы их больше не видели… А фотографии с того концерта у меня сохранились. И еще кое-что, тебе любопытно будет. Может, зайдешь, как отснимемся? Тут недалеко.
– Да неудобно как-то, Лариса Петровна…
– Ай, – отмахнулась она. – Какое может быть «неудобно» в нашем-то возрасте? И зови меня, пожалуйста, Лялечкой, ты ж теперь тоже вроде как киношник.
После полудюжины дублей за праздничным столом пропало всякое желание остаться «доедать и допивать» остатки пиршества, я смыл грим, сдал костюмерше уродливый галстук и, подхватив у Лялечки прилично набитый пакет со съестными трофеями, с удовольствием вышел на вольный воздух.
Дождь давно перестал, ветер прогнал с неба надоедливые тучи, летнее солнышко уже слегка присушило землю, и было одно удовольствие этак не спеша прогуляться по зеленой тенистой улице, тихой благодаря отсутствию транспортных потоков.
– Почти пришли. – Лялечка показала на маячившую впереди точечную девятиэтажку, третью по счету.
– Хорошо тут у вас.
– Знаете, как наши дома в народе называют? «Приют еврейской бедноты». Потому что первые в городе кооперативы…
На поскрипывающем лифте поднялись на седьмой этаж, Лялечка достала ключи, открыла сначала один замок, потом другой, сердито ворча:
– Опять заперлась на все засовы, мымра… Проходи, обувь можешь не снимать. Пакет ставь на пол, я потом заберу.
Она пропустила меня в крохотную прихожую, вошла следом, захлопнув за собой дверь, и громко крикнула:
– Эй, старая, я гостинцев принесла! – Не услышав ответа, она быстро заглянула за одну дверь, вторую, третью. – Эй, ты где вообще? Отзовись!
Лялечка обернулась ко мне, сокрушенно вздохнула.
– Вот ведь, прости господи, кикимора! Сказано же – неделю дома высидеть! По больничке, видать, соскучилась!
– Может, во дворик вышла или там в магазин, – предположил я, понимая, что речь идет о пожилой родственнице или соседке.
– Знаем мы эти дворики-магазины! – Лялечка вытащила из сумочки мобильный телефон, нажала несколько кнопочек. – Илюша, ты?.. Да-да, уже дома… С тобой, значит? Вот ведь зараза, а? Будто у тебя дел других нет, как чужих старух по всему городу катать!.. Дай-ка ей трубочку, скажу пару ласковых… Не берет, говоришь, боится! Ну пусть боится, я ей устрою утро стрелецкой казни… Ладно, когда будете? Ах, уже едете? Ждем, ждем, сгораем, можно сказать, от нетерпения.
Скоро будут, – обратилась она ко мне. – Проходи, Андрюша, в гостиную, а я сейчас чайку…
– Да стоит ли? Может, я лучше пойду?
– Нет-нет, дождись их, так надо. Да и фотографии обещанные я тебе еще не показывала.
Квартирка представляла собой типовую «распашонку», да и обставлена небольшая гостиная была в ярко выраженной стилистике 70-х, времени молодых надежд: польский гарнитур «Сом», румынская стенка, даже плазменный телевизор, который должен был бы выбиваться из этого временного ряда, смотрелся здесь вполне органично благодаря кружевной салфеточке, заботливо прикрывавшей верхнюю плоскость.
Я остановился возле зеленого диванчика, на который указала мне хозяйка. Внимание мое привлекла висящая над ним фотография, увеличенная и вставленная в резную раму. По композиции это было «парадное» семейное фото, изготовленное в ателье до войны или сразу после. Худенькая, смущенно улыбающаяся чернявая женщина в кофточке с рюшами чинно придерживала под локоток мужчину в пиджаке и косоворотке, мужчина держал на руках толстощекого младенца в чепчике, а чуть впереди пары стояла девочка лет десяти при бантиках и косичках, наряженная в матросский костюмчик с плиссированной юбочкой.
Лялечка возилась на кухне, а я все вглядывался в фотографию, пытаясь понять, отчего лицо мужчины кажется мне таким знакомым. Где же я мог его видеть? Так-так, хозяйку Лялечку зовут Лариса Петровна Олейникова… «Ленфильм»… Ну конечно же!
– А вот и чай! – провозгласила Лялечка, вкатывая в комнату столик на колесиках, на стеклянной поверхности которого красовались изящные чашечки костяного фарфора, заварной чайничек, вазочки с вареньем, тарелочки с печеньем. – Надеюсь, против бергамотового ничего не имеешь?
– Не имею. Скажите, Лариса Петровна…
– Это я в жилконторе Лариса Петровна и в поликлинике, а дома – Лялечка! Усёк? – совсем в Аськином духе высказалась Лялечка.
– Усёк… Лялечка, скажите, это ваша семья? – Я показал на фотографию.
– Моя. Была, – мгновенно посерьезнев, ответила она. – Мама Карина, папа Петя, Нинусик, сестренка младшая. А эта, в косичках, – я…
– А папа Петя – он, простите, Петр Олейников? Тот самый?
– Тот, да не тот! Хотя его часто с артистом путали, на фабрике, где он бухгалтером служил, даже прозвище дали – Артист. А он и правда был артист, на гитаре играл, пел удивительно и романсы, и дворовые всякие… Веселый был… а потом объявили, что началась война. Он в полчаса собрался, поцеловал маму, нас с сестрой, отправился в военкомат и…
– И больше вы его не видели, – предположил я.
Лялечка подняла голову.
– Видела. Подарила судьба… Есть, Андрюша, на земле такое место – станция Кипяток…
* * *
Станция была большая. Пути, маслянисто поблескивая на солнце рельсами, отполированными тысячами тяжелых чугунных колес, тянулись к центру, укладывались параллельными рядами, кое-где перемежаясь серыми асфальтовыми платформами, снабженными ступеньками.
Пол вагона поскрипывал и покачивался, подаваясь то влево, то вправо, колеса постукивали на стыках, взвизгивали и свистели, вписываясь в частые пологие повороты и искривления бесконечных пересечений и стрелок. Лариса, одной рукой держась за край отодвинутой двери теплушки, а другой сжимая ручку огромного медного чайника, смотрела на приближавшиеся вагоны воинских эшелонов, плотно забившие всю огромную территорию железнодорожного узла. Мимо проплывали бесконечные теплушки с солдатами, платформы с зачехленной зеленым брезентом техникой, под которой угадывались очертания артиллерийских орудий, грузовиков, реже танков, иногда чего-то непонятного, потом снова теплушки, потом вдруг пассажирский пульмановский вагон на сверкающих рессорах и с белыми занавесочками на окнах, и снова пыльный брезент маскировки, и люди, люди, десятки, наверное, сотни тысяч людей, мужчин, молодых и пожилых, в новой, парадной, с иголочки, и выцветшей, поблекшей под солнцем и дождями полевой форме.
Состав замедлил ход, прокатился, словно по инерции, еще полсотни метров, дернулся и остановился в самом центре этого скопища людей и техники. Лариса вытянула шею, пытаясь рассмотреть, в какой стороне находится здание вокзала. Видно ничего не было. Перед их теплушкой стояло как минимум полтора десятка составов, напрочь загораживая собой все, что могло находиться за ними. Ольга подошла к противоположной двери, поставила чайник на притулившуюся у стенки табуретку и, уцепившись руками за скобу замка, с усилием отодвинула его и откатила дверь. Увы, рядом тоже застыл эшелон, двери его были плотно закрыты.
– Нинуся, иди сюда.
Из угла теплушки, из-за занавески, держа во рту пальчик, вышла сестра Ларисы Нина. Существо четырех лет от роду, маленькое и худое, в светлом платье в мелкий голубой горошек, коричневых сандалиях на босу ногу, с белокурой, крупными локонами, огромной шапкой волос. Существо подошло и стало смотреть на Ларису большими серыми глазами.
– Держи чайник.
Нинуся двумя руками взяла чайник. Лариса встала на табуретку, ухватилась руками за край окна и, приподнявшись на цыпочки, выглянула наружу. Кроме стены стоящего рядом вагона, и с этой стороны ничего разглядеть не удалось. Ольга спустилась на пол.
– Это станция кипяток? – Нина снизу смотрела на сестру.
– Да, Нинусик, кипяток, станция кипяток.
Лариса села на корточки, поправила малышке воротник платья.
Они выехали из Ленинграда почти год назад, по приказу Ставки Верховного Главнокомандующего об эвакуации семей тех, кто находился на фронтах. Отец был мобилизован сразу, как началась война, а мама, за полтора месяца окончив какие-то военные курсы, ушла на фронт в августе сорок первого. Ларисе было десять лет, а маленькой сестре Нинке только-только исполнилось четыре, и их отправили в эвакуацию с детдомом, куда привела обеих прямо с вокзала, с которого уехала воевать мама, строгая женщина из военкомата. И в тот же день их увезли на тот же вокзал.
Ехали, можно сказать, по-царски: одна плацкартная полка на двоих, на каждой крупной станции – горячее питание. Через полторы недели детдом оказался в южном приморском городке со смешным названием Темрюк. Детей распределили по частным домам, учиться направили в здешнюю школу. Местные жители, поначалу сдержанные и неприветливые, по мере того как с севера приходили страшные вести о бомбежках и артобстрелах Ленинграда, о том, как сжималось вокруг города ледяное кольцо блокады, делались добрее и участливей к «сиротинкам». Пожилая хозяйка дома, где поселили Ларису с Нинкой, из строгой Прасковьи Никифоровны стала бабушкой Полюшкой, от души кормившей малолетних своих постоялиц всем, что было в доме, – рыбкой, мамалыгой, компотом из сушеных вишен и абрикосов, которые в этих краях именовались «жердёлой». Девочки, в свою очередь, помогали, чем могли, по хозяйству.
Но за первую осень, зиму, весну фронт неумолимо смещался на восток. Фашист, рвущийся на Кавказ, надвигался на Кубань, и в июне пришло постановление о вторичной эвакуации детдома – уже за Урал. Сестер, по причине Нинкиной «медвежьей болезни» и категорического отказа Ларисы расстаться с малышкой, везли отдельно от других детей, вместе с несколькими воспитателями, в набитом детдомовской утварью товарном вагоне. За десять дней они проехали километров триста, простаивая в тупиках и на запасных путях, давая дорогу поездам с техникой, литерным и медицинским составам. На остановках, станциях и полустанках вдоль вагонов ходили женщины, разносившие горячую воду. «Кипяток! – кричали они, – кому кипяток?!» Маленькая Нинуся, завидев женщин с ведрами в руках, махала им рукой и кричала: «Кипяток! Станция кипяток!..»
Лариса встала с корточек и взяла у сестры чайник. Занавеска в углу была сдвинута. Две женщины спали, а две другие разбирали и переписывали в маленькую черную тетрадочку документы, пачками лежавшие на привинченном к полу столе.
– Нинусенька, я пойду искать кипяток на станцию, а ты сиди здесь, с тетей Зиной и тетей Любой, и никуда не выходи.
– Я с тобой.
– Нет, не со мной. Посмотри, сколько поездов, надо быстро, идти далеко, а ты маленькая.
– Я с тобой. – Губы у малышки затряслись, потекли слезы, она ухватилась обеими руками за Ларисин подол и прижалась щекой к руке. Лариса посмотрела на воспитательниц. Те отрешенно и устало бормотали что-то, склоняясь над бумагами, перелистывая их и тетрадочку туда и обратно.
– Я с тобой, с тобой…
– Подожди.
Лариса высунулась из вагона. За их теплушкой была прицеплена другая, с какими-то ящиками, испещренными белыми цифрами по бокам, ящики сопровождал инвалид, худой пышноусый мужчина, уже пожилой и с девочками очень добрый. Он всегда разговаривал с сестрами и угощал маленькими кусочками хлеба с тонким слоем маргарина.
– Дядя Вася, а сколько будем стоять, не знаете?
– Ларочка, внучка, – Василий Никитич стоял у раскрытой двери своей теплушки, опершись на ограничительный брус и выставив ногу в здоровенном пыльном кирзаче. Правый, пустой рукав у него был подоткнут за ремень гимнастерки. – Ларочка, так до ночи-то точно простоим, видишь, сколько воинских вокруг, а может, и больше застрянем. А что?
– Я кипяток пойду поищу. Хочу Нинку с собой взять, а то она сидит и сидит впотьмах.
– Идите, девоньки, нам вон упоры под колеса ставят, вишь, вон, у четвертого вагона смазчик, может, и ночевать здесь будем.
Лариса улыбнулась дяде Васе, примерилась спрыгнуть на маслянистый гравий внизу, ойкнула, кинулась к чемодану, взяла документы, свои и сестры, билеты и путевой. Спрыгнула вниз, приняла Нинку, и, позвякивая крышкой чайника, они пошли мимо вагонов в направлении гудящего где-то невдалеке станционного репродуктора. Звук строгого женского голоса, произносившего совершенно непонятные в общем шуме и грохоте станции какие-то команды, доносился спереди и справа многократным, налезающим друг на друга эхом, разносился во все стороны. Составы стояли бесконечными вереницами, и девочкам приходилось, низко присев или на четвереньках, пролезать под брюхом вагонов мимо огромных колес и висящих сцепок. Выбравшись из-под очередного ряда теплушек, нагнувшись, таща за собой сестру и выставив далеко вперед левую руку с пока пустым, а потому не очень тяжелым чайником, Лариса чуть не уперлась головой в путевого обходчика.
– Этто что такое?! – раздалось откуда-то сверху.
Обходчиков было двое, в гражданском, только ботинки с отделанными светлыми металлическими кружочками отверстиями для шнурков и из такого же металла помпэ и форменные железнодорожные фуражки со скрещенными серебряными молоточками были казенными.