355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Дмитрий Вересов » Семь писем о лете » Текст книги (страница 5)
Семь писем о лете
  • Текст добавлен: 8 октября 2016, 16:13

Текст книги "Семь писем о лете"


Автор книги: Дмитрий Вересов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 20 страниц) [доступный отрывок для чтения: 8 страниц]

Метрах в десяти-пятнадцати от входа коридор Т-образно раздваивался, и Платон, всматриваясь в серую пустоту, прикидывал, в какую сторону продолжать путь. Вдруг из левого ответвления вышла девушка. Это было настолько неожиданно, что Платон даже слегка подпрыгнул от внезапности ее появления. Он резко остановился и замер на месте. Девушка была одета в черный спортивный костюм с белым кантом и домашние мягкие тапочки, в руках у нее была красная, с желтыми цветочками, кастрюлька, которую она держала перекинутой через крышку то ли тряпочкой, то ли кухонным полотенцем. На голове у нее была туго повязана черная рокерская бандана с рисунком паутины. Девушка была очень хорошенькая, с огромными светлыми глазами и тонкими, точеными чертами лица. Она тоже остановилась и смотрела на Платона. Во взоре у нее смешались удивление, вопрос и скрытое собственное достоинство.

«Какая красивая! – подумал Платон. – Ни тени испуга, ни даже беспокойства, лишь легкое удивление и недоумение во взгляде и ожидание объяснений. Принцесса». Он переступил с ноги на ногу и, готовясь что-то сказать, опустил глаза вниз. Сапоги, надраенные костюмерами, были покрыты толстым слоем серой чердачной пыли. «Матерь Божья, я же в костюме! Что она сейчас может подумать! Объяснить! Сейчас же!»

– Мммы… эээ… яаа… Здравствуйте! – запутавшись в междометиях, неожиданно громко брякнул Платон, еще больше смутился, разозлился на себя за это смущение, шагнул к девушке и повторил: – Здравствуйте! Вы не пугайтесь, мы тут…

– Здравствуйте, – перебила его девушка. Глаза ее скользнули по Платону вниз и снова вверх, губы тронула улыбка. – Я не боюсь. А вы, наверное, со съемок, да? У нас здесь фильм снимают о блокаде, я ходила посмотреть…

Платон кивнул и уже открыл рот, как из-за угла, навстречу девушке, вышла древняя старушка в темном платье и накинутой на плечи серой шали.

– Милая, вы… – проговорила она, обращаясь к девушке, и тут увидела Платона. – Господи Иисусе, Царица Небесная! НКВД… – прошептала старая дама. Ее как будто отбросило на шестьдесят лет назад. В глазах за одно мгновение промелькнули ужас, возмущение, покорность року и судьбе, а вслед за ними пришло спокойствие и величественное благородство. Гамма чувств выпрямила поясницу, превратила согбенную спину в стан, развернула плечи, сдержанно гордо приподняла подбородок, старческую шею преобразила в выю.

Платон был профессионалом. От него не ускользнул ни один нюанс этой метаморфозы. В восхищении стоял он, захваченный и пораженный происходящим. А потом все так же мгновенно вернулось назад. Опустились плечи, округлилась и стала безвольной спина, стали неприкаянными только что покойно сложенные перед собой руки. Виновато улыбаясь, дама всматривалась в лицо Платона. Девушка склонилась к пожилой женщине:

– Анна Сергеевна, молодой человек… артист, на шестом фильм снимают, вы же знаете…

– Да, конечно, простите великодушно.

Она сделала к Платону несколько шагов, продолжая всматриваться в его лицо. Девушка поставила свою кастрюльку на пол и, перекинув полотенчико через плечо, поддерживала ее под локоть.

– Наш дом расселяют, – продолжала Анна Сергеевна, – расселили уже, только мы с девочкой остались, да на девятом еще юноша, больше нет никого, тут вдруг вы… Отсюда и мое удивление, простите…

– Что вы, это вы простите меня за столь неожиданный визит… – пробормотал Платон.

Женщины, молодая и старая, подошли совсем близко, и он вдруг поразился их сходству. Нет, не родственному, как бывает, когда в третьем или четвертом поколении внуки портретно повторяют деда и прадеда. Это было сходство, которое отражается и проступает на лицах одной крови, единой души, возможно, одной, общей судьбы, объединяющей несколько десятков, несколько сотен, может быть, тысяч человек, людей одного круга, круга не социальной или имущественной принадлежности, а круга магического, распространяющегося далеко за пределы срока человеческой жизни в «до» и «после».

«Вот он, настоящий, теперь почти утраченный, истинный ленинградский тип. Вот он, выбитый репрессиями тридцатых, заморенный голодом блокады, сгинувший в ссылках, растворяемый жидкой кровью заполонивших город варягов, вот он, – думал Платон, глядя на незнакомок, – а мы типажи искали, с ног сбились…»

Ему вдруг стало стыдно за слово «типаж», пусть даже упомянутое мысленно, уж больно оно не вязалось со стоящими перед ним женщинами, было если не принижающим их, то уж слишком простым, неподходящим, как не подойдут ватник и кирзовые сапоги к изящной шляпке с вуалеткой и ажурным перчаткам до локтей.

Дама что-то говорила, продолжая при этом пристально всматриваться в лицо Платона. Она бросала внимательные взгляды на его форму, трогала пуговицы на шинели.

– А вот это, – коснулась она рубиновой пластмассы петлицы, – если я не ошибаюсь, соответствует званию капитана, так?

Платон слегка поклонился.

– Так точно, мой персонаж – капитан НКВД.

Ему захотелось курить, он полез в карман и выронил заткнутые туда варежки. Варежки упали на пол. Они были особого военного покроя, сшитые специально для съемок: кроме большого пальца, на них был еще и указательный – для нажатия на курок во время стрельбы. На одной из рукавиц кончик указательного пальца зиял дырой – видимо, строчка ушла в сторону, – и из дырки торчал белый мех. Анна Сергеевна слабо ахнула, медленно нагнулась и подняла дырявую варежку.

– Не может быть, этого не может быть, не может… – шептала она.

Девушка подняла вторую перчатку и подала ее старухе, с интересом поглядывая то на нее, то на перчатку, то на Платона. А Платона приковал к месту взгляд Анны Сергеевны. Та, зажав в одной руке варежки, а вторую положив Платону на грудь, то пронизывала его взглядом так, словно хотела проникнуть в его сердце, мысли, душу, то снова на рукавицу и все повторяла:

– …нет, нет, так не бывает, это невозможно… но ведь она говорила именно о ней… о нем… нет, нет… Нет.

Она встряхнула седой головой, на породистом лице вновь появилось спокойствие. Старуха, последний раз взглянув на варежки, вложила их в руку Платона.

– Простите меня, молодой человек, простите сумасшедшую, выжившую из ума старуху, простите.

Платон замотал головой, пытаясь найти слова для ответа. Старуха запрещающе и просяще подняла узкую ладонь с невероятно длинными пальцами.

– Пойдемте, милая, у нас, наверное, уже все вовсе остыло.

Дама оперлась на руку девушки, сделала пару шагов и остановилась. Обернулась. Чуть помедлила, как бы решаясь, говорить, не говорить.

– Как ваше имя, не изволите мне сказать? – Платон был готов отдать голову на отсечение, что она испугалась собственных слов.

– Платон, – сказал он. И добавил: – Платон Сергеевич.

Старуха медленно подняла руку к лицу, коснулась лба кончиками пальцев. Взгляд изменился, затуманился. Он как будто пересосредоточился, перестал фиксировать ближний план, стены, коридор, Платона, ушел сквозь них на что-то далекое, нездешнее и несоизмеримо более важное.

– Дося, Досенька… – произнесла она грудным голосом.

Две женщины дошли до конца коридора, девушка подняла кастрюльку, бросила короткий взгляд на стоящего в недоумении Платона, и они исчезли за поворотом. Платон развернулся, вышел на лестницу. Он чувствовал какую-то тревогу, какое-то внутреннее беспокойство, появившееся в результате этой странной встречи. «Странная встреча со странными женщинами в странном доме, напоминающем заколдованный замок, из которого найти выход непросто… Кстати, о выходе».

Выругав себя за то, что не спросил об этом у женщин, он наудачу пошел вниз, задержался, прежде чем толкнуть дверь, ведущую вовне, выдохнул и мягко надавил на старую щелястую филенку. Дверь легко открылась. Платон перешагнул через порог и очутился на знакомой улице. Первое, что он увидел, была его машина, припаркованная у тротуара всего в десятке метрах. Он вдохнул полной грудью, достал ключи и нажал кнопку на коробочке сигнализации. Машина отозвалась, мелодично чирикнув центральным замком. Платон запустил двигатель, посмотрел на часы. И не поверил глазам. Получалось, что он ушел со съемочной площадки двадцать минут назад. «Не может быть, я блуждал не менее полутора часов, потом эта встреча…» Но часы на приборной доске показывали то же, что и наручные.

Салон прогрелся, Платон стянул с себя шинель и бросил на заднее сиденье. «Да, – подумал он, – скоро совсем башкой поедешь, если будешь скакать с площадки на площадку не спавши, без выходных. Все, домой, душ, поспать, только в магазин заскочить…» Платон включил поворотник и, глядя в зеркало заднего вида, начал выворачивать руль. И замер на полувдохе. «Дося, Досенька», – сказала она… Досей родные и знакомые звали Доротею Казимировну, бабушку Платона, а Досенькой ее называли только несколько самых близких подруг…

Уже второй раз за этот день Платон усилием воли пресек мысли на запретную тему – не время и не место, – пропустив тэшку, отъехал, наконец, от тротуара. Медленно прокатился метров четыреста, постоял под светофором, дожидаясь стрелки, повернул и остановился у продуктового маркета, находившегося на первом этаже соседнего, смежного с Платоновым, дома. Продуктовый магазин здесь был всегда, по крайней мере столько, сколько Платон жил тут, с тех пор как его родители переехали сюда вместе с семилетним Платоном от бабушки, с Васильевского. Он заглушил двигатель, посмотрел на время – было около пяти часов. «Сашка приедет где-то к одиннадцати, после репетиции, голодная». Он посмотрел на сияющие светом окна магазина и завозился, собираясь. Оглянувшись назад, открыл дверь (оглядываться при выходе из машины у него вошло в стойкую привычку лет пять назад, когда проезжавшая мимо фура снесла ему дверцу – как ножом срезала, слава Богу, сам ступить на асфальт не успел) и уже собрался выйти, когда вовремя вспомнил, что на нем съемочный игровой костюм. Подумав, извернувшись, протиснулся между спинками передних кресел, кряхтя и сопя, нашарил внизу мешок со своей старой кожаной курткой, которую поселил в машине на всякий пожарный – колесо поменять, под капотом поковыряться или, типа, как сегодня. Он вытряхнул куртку из пакета, натянул на китель, посмотрел в зеркало и доверху застегнул «молнию». Воротник с петлицами скрылся. Похлопал себя по груди, проверяя портмоне – здесь, – и бодрой рысцой поднялся по аккуратно расчищенным от снега ступеням.

В магазине Платон набрал чуть ли не на две недели: как и все нормальные мужики, он не очень любил походы по магазинам, поэтому всегда покупал впрок. А сегодня с голодухи глаза завидущие, руки загребущие, плюс предстоящий визит дамы сердца…

Платон взял килограмма два вырезки («пожарю, с перчиком и лучком», – потекли слюнки), твердой и вареной колбасы, разных нарезок, хлеба трех видов, чертову кучу каких-то консервов, мандаринов, красной рыбы, сухого вина (крепкое не любил) и, до кучи, ананас для Сашки.

Платон представил себе, как она будет сидеть на тахте, оперев локти о тонкие колени своих длиннющих, совершенно безукоризненных ног, чуть изогнувшись в талии, чтобы не уронить на колготки капельку сока, висящую на дольке ананаса, которую держит двумя пальчиками, и, время от времени приподнимая пушистые ресницы, обдавать Платона зелено-голубой волной своих глаз. Ему стало жарко. Он схватил несколько плиток шоколада и заторопился к выходу.

– О, Платон Сергеевич, как вы сегодня импозантны, неожиданны! – Кассирша Яночка с видимым удовольствием рассматривала Платона. Его здесь хорошо знали, отношения с персоналом магазина были дружеские. – Сейчас угадаю. Вы решили стать байкером, «харлея» купили, который «дэвидсон». Классно! Вам очень пойдет!

Веселясь, сверкая глазками и заигрывая, девушка привстала и, выглянув из-за кассы, отдельно восхитилась галифе с сапогами.

– Только вам нужно не шлем, это отстой, а каску, черную такую, с маленькими рожками. Будет очень прикольно.

– Твоя идея насчет «харлея» мне нравится, я подумаю. Но сегодня ты не угадала, – Платон потянул вниз замочек «молнии».

– О-о-о… Это вы про войну снимаетесь? – округлила глаза девчонка.

В этот момент подошел поздороваться администратор, и Яна сразу стала официально-вежливой образцовой кассиршей, обслуживающей ВИП-клиента. Она профессионально ловко открыла большой черный пакет, бросила туда чеки и ослепительно улыбнулась. Администратор строго посмотрел на нее:

– Извините, Платон Сергеевич, сегодня пакеты привезли не фирменные, без нашего логотипа, зато большие…

Платон обменялся с ним парой ничего не значащих вежливых фраз, подхватил пакет с покупками и вышел из магазина. «Точно, мешок какой-то левый, без надписей, без картинок, не порвался бы», – подумал он, загружая снедь на заднее сиденье. Захлопнув дверь, обошел машину. Воздух был морозный, свежий. Надо было сесть за руль, загнать автомобиль во двор и отдохнуть перед съемкой, но Платону почему-то не хотелось этого делать, он медлил, тянул время. Ему вдруг во всех подробностях вспомнилась сегодняшняя встреча в этом необычном доме, коридоры, лестницы и нескончаемые переходы, и эти женщины. И, самое главное, слова, которые, уже уходя, повернувшись спиной, произнесла старуха. Платон вдруг понял, что не отпускало его, почему так неспокойно, так тревожно было на сердце. «Ведь она, эта Анна Сергеевна, имела в виду бабушку! Не какую-то постороннюю чужую Досю, не стиральный порошок какой-нибудь, а МОЮ бабушку! „Досенька“, – сказала она. Получается, она знала ее, причем близко. И еще. Почему она так всматривалась в мое лицо, изучала его. Я ее не знаю, никогда не видел, это точно. И это не связано с кино, нет, даже узнавая актера, ТАК не смотрят. Здесь что-то другое. И это другое тревожно и пугающе для нее и, несомненно, очень важно».

Платон начал замерзать, ноги в тонких сапогах стыли. Он сел в машину, запустил двигатель, включил печку. Достал из лежащей сзади шинели «беломор», спички с самолетом, закурил папиросу с непривычным, но кажущимся отдаленно знакомым, будто забытым, вкусом, аккуратно запрятал пачку и коробок обратно в шинель и, откинувшись на спинку удобного «анатомического» кресла, с наслаждением затянулся. «Старуха… нет, не старуха, дама, пожилая дама. Спросив мое имя, почему она испугалась, чего? Спросила – и вся напряглась. И реакция на полученный ответ. Такое впечатление, как будто она ожидала услышать именно это имя, ЭТО, а не какое-либо другое, и страшно боялась услышать его, и в глубине души все же надеялась, что не это… И ведь это все – напряжение и страх – связаны со мной, со мной и с бабушкой!»

Ему стало нехорошо. Второй раз за этот день. Сдавило сердце, плохо набирался воздух, руки похолодели и слегка дрожали, обильно выступил пот, несмотря на вовсю работающий обогреватель, стало пронзительно холодно. «Черт, да что сегодня со мной, а? Ведь мне же еще работать! Надо успокоиться, сейчас же».

Платон пристегнулся, передвинул кулису коробки передач и мягко тронулся с места. Перенервничав, он, если была такая возможность, прибегал к старому проверенному способу приведения себя в норму: садился за руль и медленно катался без цели и заданного маршрута. Рокот мотора, езда, одиночество срабатывали верно и безотказно: Платон успокаивался, мысли переставали играть в чехарду. Он ехал вперед, оставляя весь негатив позади. Через полчаса, максимум минут сорок, он мог качественно и профессионально работать.

Платон не спеша, километров тридцать в час, не более, ехал по улице Декабристов. Очень скоро, как почти всегда бывало в подобных случаях, биение крови нормализовалось, а мысли перестали разбегаться в разные стороны. «Бабушка, милая моя бабушка. Как радовалась бы ты сейчас и моей новой роли, и самому фильму, и этой газете, которую я нашел… А загадке, которую я получил и с которой, убей меня бог, ты как-то связана, ты совсем не обрадовалась бы, а вовсе даже наоборот».

Платон перевалил через мост, поехал по Большому проспекту. Он уже знал, куда направляется. На пересечении с Семнадцатой линией он свернул, немного попетлял хорошо знакомыми проездами и остановился, не доезжая до последней парадной длинного пятиэтажного корпуса. Дом был убогий, особенно по сегодняшним меркам, но это был его, Платона, родной дом. Он в нем родился и жил первые, наверное самые счастливые, годы своей жизни. Вот в этой вот последней парадной. А бабушка прожила в этом доме почти всю жизнь. И блокаду. Всю.

Платон приоткрыл окно и закурил папиросу. («Которую уже! Не забыть сказать реквизитору, а то почти ничего не осталось».) Он курил, смотрел на парадную, и здесь, в этом дворе, позволил себе вновь вспомнить о том самом, что долгие годы волновало и озадачивало его…

Впервые он услышал это лет в десять. Время от времени он приставал к бабушке «рассказать про войну». Она рассказывала. Об обстрелах, бомбежках, о голоде. А однажды вдруг выдала такое… Платон сперва очень удивился, а потом испугался. А бабушка оборвала себя на полуслове и сказала, что все перепутала, думала о другом, и это не про нее, а про другую бабушку, что про это надо забыть и не вспоминать, и вообще ему пора садиться уроки делать. Но он, наоборот, запомнил все слово в слово, все, что говорила она тогда, говорила странно, непонятно и страшно. Позже он раз или два пытался поговорить с ней об этом, но она жестко и грубо, как никогда прежде, отрезала его от этой темы.

Платон же продолжал часто вспоминать и думать об этом, а категорический отказ бабушки только усугублял его интерес. Повзрослев, он задал вопрос матери, она сначала ушла от ответа, а потом сказала, что бабушка, пережив блокаду, не совсем здорова, иногда бывает не в себе, и строго-настрого запретила ему выяснять что-либо, а если бабушка еще раз сама заговорит об этом, молча выслушать и в голову не брать – бабушка старая и больная. Больше они об этом не говорили.

Но тринадцатилетний Платон очень хорошо рассмотрел испуг и растерянность, в первый момент появившиеся на лице матери, объяснением ее не удовлетворился и продолжал возвращаться мыслями к самому странному и, как оказалось, запретному семейному вопросу. Потом, уже незадолго до смерти матери, Платон, уже зрелый мужчина, все же повторил однажды заданный много лет назад вопрос. И… лучше бы он этого не делал. Потому что мать, опустив глаза к поверхности кухонного стола, за которым они сидели, и, то машинально разглаживая морщинистыми пальцами клеенку, то стряхивая с нее несуществующие крошки, долго молчала, а потом подняла голову и, уперевшись взглядом в его зрачки, произнесла: «Да. Все было именно так. Так, как говорила мама… бабушка. Я сама… у меня у самой… так же…» Платон опешил: «Как же так, мама… ты же говорила, что бабушка больна, что у нее с головой…» Мать выпрямилась, глаза из старческих, усталых, стали ясными, спокойными и жесткими. Она глядела на Платона откуда-то издалека, душа и разум ее находились в этот момент в другом измерении и времени, и она взирала на него оттуда через свою, находящуюся здесь, состарившуюся и износившуюся оболочку, именуемую в этой жизни телом и плотью. «Я скажу тебе это только один раз. Все правда. Я сама ЭТО видела, сама… жила… Просто я была еще девочка, а дети усваивают и переживают все намного легче взрослых. Ну было и было. Я была ребенком. Я просто зафиксировала сам факт, не задумываясь и не объясняя… Потом просто запретила себе вспоминать и думать… А мама, бабушка, она так уже не могла, ведь ей было уже сорок. К тому же, Платон, – она сделала паузу, – мы же были ее дети, и мы все, один за другим, на ее глазах, у нее на руках… а она ничего, ничего не могла сделать. И меня… меня она тоже схоронила, но только в горячечном своем, почти предсмертном бреду, прочно перепутавшемся с явью. Да я и сама уже считала себя мертвой… А потом пришел он. И все стало по-другому…»

Суть запретной, табуированной темы была в следующем. Шла первая, самая страшная, самая тяжелая блокадная зима. Артобстрелы, бомбежки, двенадцатичасовые смены на заводах, ставших, все как один, оборонными, нереально крошечная, убийственная норма хлеба. И морозы, в общем-то обычные для тогдашних зим, но в голодном, нетопленом умирающем городе казавшиеся лютыми, сорокаградусными… Следующая зима была не в пример легче: карточные нормы выросли вдвое, к тому же летом везде, где только возможно, появлялись огороды, заводы обзавелись стационарами для поддержания своих рабочих, а учреждения старались выдавать что-то дополнительно к пайкам. Но главное – у тех, кто пережил эту, первую, был опыт выживших, знающих как… А первая зима… Люди умирали не только от голода и холода, но еще и от того, что не могли, не умели экономить остатки сил и сохранять загадочную и божественную субстанцию, именуемую жизненной силой. Еще не умели. И умирали. Как и все, кто остался в осажденном городе, в критическом положении оказались и родные Платона. И вот здесь начинается то, что так поразило Платона. Бабушка рассказала, что все дети, мальчики-погодки Владик, Жорик и Костя, умерли. От голода. Это случилось в январе сорок второго. А через три недели, в феврале, умерла и девочка, последний ребенок бабушки, мать Платона. Бабушка выжила. Она похоронила всех четверых. Похоронила по-блокадному: укладывала маленький трупик на санки и везла в больницу Ленина, на Большой проспект, где был один из пунктов приема погибших и умерших. Потом их свозили на Пискаревку и закапывали в специально отрытых рвах…

Это бабушка рассказала изумленному Платону в тот раз. Помолчала, задумавшись, а потом продолжила.

В ту, первую, блокадную зиму, когда рабочие стали получать по двести пятьдесят, а служащие, старики и дети по сто двадцать пять граммов хлеба в день, младшие стали угасать. Сперва они, погодки Костик, Владислав и Георгий, ослабев, перестали выходить из квартиры, потому что последний раз, выйдя на улицу, не смогли подняться по лестнице, и сестре пришлось поднимать их на себе, по одному. Еще через некоторое время они перестали вставать и лежали, в пальто, валенках и шапках, укутанные платками и накрытые одеялом. Было ясно, что они скоро умрут, – и увеличение норм выдачи хлеба на двадцать пять, а потом и еще на пятьдесят граммов уже не могло их спасти, и в январе мальчики ушли, один за другим. Мария, мать Платона, была старшей, ей исполнилось двенадцать. Она уходила из кухни, где стояла плита, и можно было натопить, в промороженные комнаты и там плакала. Потом слегла и она. Жизнь едва-едва теплилась в ее истощенном теле… Бабушка почернела и перестала разговаривать. Вечерами, вернувшись с завода, она растапливала холодную печь, грела воду и поила ее теплым, а потом тихо сидела рядом с дочерью, вглядываясь в лицо своего последнего, угасающего ребенка. В один из таких страшных вечеров в дверь постучали. На пороге стоял военный. В форме НКВД. Сердце у бабушки упало. Людей тогда забирали без суда и следствия, и они исчезали бесследно. Но этот обращался по имени-отчеству и был вежлив, арестовывать ее не собирался. К тому же он был один. Она провела его в кухню. «Наверное, по какому-то другому делу… Хотя что я могу… НКВД… Наверное, что-то с Валентином!» – вновь ужаснулась она. Брат был комиссаром батальона в действующей армии. Но пришедший про Валентина ничего не сказал. Он долго вообще ничего не говорил, а просто сидел на стуле и смотрел на нее, на Марию, на топившуюся плиту, попросил разрешения курить и вынул из кармана шинели пачку «беломора». Мать ждала, а чекист курил папиросу и продолжал молчать. Потом задал несколько вопросов о заводе, о соседях. Она снова встревожилась. Было такое впечатление, что он хочет ей о чем-то сказать, но не решается или не знает как. Это было очень странно, сотрудники госбезопасности так себя не вели, они всегда и везде были хозяевами. А этот… Она разбиралась в знаках отличия, гость был в звании капитана, что соответствовало армейскому подполковнику. Нерешительность, даже какое-то смущение, никак не вязалась с высоким рангом. Да и весь он был какой-то другой, холеный, сытый, чужой. Девочка, до этого спавшая на оттоманке в углу, теперь смотрела оттуда на военного казавшимися неправдоподобно огромными на худом лице глазами. Доротея хотела сказать, что это ее дочь, но остановилась, удивленная выражением лица мужчины. Он сидел, выпрямившись, вытянувшись, и смотрел на девочку, как смотрят на икону. «Здравствуй, девочка…» – сказал он шепотом. Потом резко встал и сказал, что хочет посмотреть комнаты. Он вышел, на полу остались выпавшие из кармана шинели варежки специального военного покроя, с двумя пальцами, большим и указательным, чтобы нажимать на курок. Доротея подняла их. На одной, на кончике указательного пальца, была дырка, и из нее торчал клочок белого меха. Перчатки были совсем новые, ненадеванные. Она присмотрелась: машинная строчка в этом месте ушла в сторону, оставив непрошитый участок. «Закоченеет палец на морозе…» Ей вдруг почему-то стало очень жалко странного чекиста. Она пошла за ним, чтобы отдать перчатки. Капитан стоял у окна в большой комнате и смотрел во двор, медленно водя пальцами по подоконнику. Она протянула ему варежки, он сказал что-то о времени и заторопился. Она хотела спросить его, зачем он приходил, но не решилась. Уже в дверях он сказал: «Я – Платон. Меня зовут Платон». Она растерялась и кивнула, а капитан повернулся и стал быстро спускаться по лестнице. Доротея стояла, прислушиваясь, пока внизу не хлопнула дверь, а потом вернулась в квартиру. «Мама, посмотри, он оставил…» – Мария, приподнявшись, показывала на стул, на котором сидел военный. Когда капитан пришел, у него в руке был большой темный пакет. Сейчас этот пакет стоял на полу, между ножкой стула и стеной. «Забыл!» Она хотела догнать его, но сил не было. «Ничего, хватится – вернется». Она налила в чайник воду, поставила на плиту и стала разводить почти потухший огонь.

Через полчаса она разлила кипяток по кружкам. «Мама, как есть хочется…» Девочка, грея ладони о чашку, смотрела на забытый пакет. «Мам, а вдруг там есть хлеб?» – «Что ты, доченька, нельзя, чужое, вдруг что секретное. Он придет за ним». Пальчики, обхватившие кружку, были почти прозрачными. Доротея поставила чашку, встала и подошла к пакету. Скорее, это был мешок, черный, из тонкой блестящей клеенки. Наверху прорезаны два овальных отверстия – ручки. Она никогда раньше таких не видела. «НКВД, у них все особое…» Она осторожно взялась за края и заглянула вовнутрь. От увиденного закружилась голова. В пакете были продукты. Мгновение она стояла над пакетом. Потом посмотрела на дочь. «Да пусть меня потом расстреляют…» – подумала она и стала вынимать продукты. Желудок резко заболел, зазвенело в ушах. Она выкладывала на стол упакованное в прозрачную пленку мясо, настоящее, огромный кусок, совершенно диковинную колбасу, бутылки с вином, шоколад и хлеб, хлеб, хлеб…

Платон встряхнул головой и вернулся в реальность. Было холодно, как на улице. Он так глубоко ушел в воспоминания, что не заметил, как и когда заглох двигатель, что печка перестала работать и машина выстудилась. С удивлением Платон обнаружил, что сидит в шинели. Вероятно, он замерз и натянул ее на себя вместо тонкой кожанки на рыбьем меху. Даже фуражку надел. Он посмотрел на часы. Да, он пробыл здесь больше часа, хотя, казалось, просидел здесь не более пятнадцати минут. «Уснул я, что ли, провал в голове какой-то, ей-богу. Мать тогда сказала, что благодаря этому таинственному гэбисту они остались в живых… Надо ж так нырнуть мощно, как будто сам там побывал», – подивился Платон яркости то ли воспоминаний, то ли сна. «И меня в честь этого капитана Платоном назвали, – вспомнил он. – Домой. Третья попытка».

Через четверть часа он въехал к себе во двор. В окнах его квартиры горел свет. Платон обрадовался: значит, у Александры репетицию отменили. До вечерней съемки он еще успеет обнять ее… потом они сядут за стол, перекусят… Только сейчас Платон почувствовал, до какой степени проголодался.

Он выбрался из машины, открыл заднюю дверь и протянул руку… Пакета с продуктами не было. Конечно, надо было бы тупо обшарить всю машину, но он почему-то не сомневался, что большого пакета, скорее мешка, черного, блестящего, как будто сделанного из тонкой клеенки, там нет…

Капитан НКВД, открыв заднюю дверь джипа, сидел на подножке и курил папиросу. Окна его дома светились тепло и уютно, там его ждали. Но, для того, чтобы жить дальше, ему нужно было несколько минут одиночества…

Докурив, он встряхнулся, перевел дух – и полез в багажник, где и обнаружился пакет из маркета, под завязку набитый вкусностями. Реальность вернулась, жизнь продолжилась…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю