Текст книги "Дети новолуния [роман]"
Автор книги: Дмитрий Поляков
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 16 страниц)
Каменные слёзы Каана
1
До предела сжавшаяся в загоне отара овец с возрастающим ужасом пялилась в чёрную ночь. Но и ночь глазами волка серо-голубой масти вот уж который час сосредоточенно глядела на отару. Кислая вонь от его шкуры, вонь гибели, так близко, заставляла овечьи сердца дробиться на тысячи страхов. Запах страха дразнил ему ноздри. Но волк выжидал. Он следил не за овцами – за юртами, с полшага на час приближаясь к человечьей берлоге. Замирал, сидел долго в ледяном подталом снегу, нюхал воздух, чуял постепенный уход из него дыма, потом осторожно, проваливаясь лапой в заиндевелую корку, делал шаг, другой и замирал опять. Овцы сходили с остатков ума, но его занимали не они и даже не собаки, брехающие наобум, а исключительно люди. Только в них серо-голубой видел настоящую угрозу себе. Но люди спали. Это было ясно уже давно. И поэтому с роковой неизбежностью в смоляной пустоте оловянным блеском высветились его глаза.
Его увидели не сразу, потому что ветер стелил позёмкой, казалось, сразу на все стороны, а когда заметили, ночь глядела на них уже десятками холодных, жадных, изголодавшихся глаз. Воздух огласился испуганным меканием. Сбившиеся поближе к юртам собаки вскочили на ноги. Их задремавшие носы впились в спутанный клубок ночных запахов, пока из тысячи лишних не ухватили самый важный. Подняв хвосты и уши, с грозным рычанием они выбежали вперёд и замерли в нерешительности. Потому что в мёртвом сиянии полной луны перед ними стояли волки.
Какое-то время они неотрывно глядели друг на друга, и их носы окутывались светлым летучим паром. Но стоило кому-то из псов оскалить клыки, как волки беззвучно кинулись на них. Мгновение – и на сыром весеннем снегу остервенелыми клубками завертелись с свистящим хрипом побитые голодом волки и крепкие, сытые псы, умевшие не чувствовать боли в схватке. Никто не успел и тявкнуть.
Те из них, что сторожили на другом краю отары, были увлечены притворным бегством тощего волчьего молодняка в чёрную глубь степи и там, в гулкой пустоте, напоролись на крупных матёрых, которые, внезапно выступив из темноты, с ловкостью опытных убийц перегрызли им глотки.
Их было мало, к тому же, оказавшись вдруг далеко от всего, что полагалось защищать, они растерялись, а те, которые сцепились с шайкой серо-голубого, те какое-то время ещё катались по земле, теряя шерсть и силы, с одной задачей во лбу – держаться; они понимали, за что дерутся, и потому отбивались от наседавших волков отчаянно, в пузырящейся на снегу крови, царапая когтями землю и воздух, пока последнего из них, ещё трясущего в судороге задранной кверху лапой, не прижал стиснутыми на горле челюстями облезлый жилистый волк. В открытой схватке голодный всегда крепче духом сытого, просто потому, что голодный.
Но серо-голубой этого уже не видел – длинными, грузными прыжками он нёсся на оцепеневшую от ужаса отару. Другие бежали рядом и позади. Дух от тёплых овечьих туш дурил головы и подводил впалые от затянувшегося голода животы. Перемахнули через ограду и с лёту, точно в сугроб, зарылись в стонущее стадо.
Казавшееся монолитным плотное тело отары судорожно вздохнуло и в мгновение распалось на множество насмерть перепуганных, истошно блеющих существ.
Серо-голубой привёл за собой стаю, хоть небольшую, но злую, слаженную, дерзкую, куда взял всех, кого смог, даже одиночек-переярков, которым следовало подохнуть в степи от холода, и впервые за долгое время бесплодного кружения по степи стая получила право делать всё, что хочет.
Лишь только в тёплое, дрожащее, до одури мягкое мясо вонзились жадные клыки, попривыкшие за зиму к падали и мышам, как в ту же минуту волки утратили связь между собой. Их серые тени разлетелись по стаду. Овцы отчаянно заметались в жёстком квадрате загона, внутри которого пошла беспорядочная резня. Так же беззвучно, лишь всхрапывая утробно, когда кровь заливала пасть, волки носились между них, ошеломлённые и близостью добычи, и небывалой её доступностью, теряя голову от желания рвать эту щедро выставленную отовсюду сладкую плоть с остервенением, с каким рвут бычка, отставшего от своих. Они выдирали её, откуда придётся, заглатывали куски прямо с шерстью. Они висли на ляжках, на спинах, перекусывали глотки, бросали и кидались на новых. Десятка с три овец уже были задраны и валялись в грязи, затоптанные копытами сородичей, но волки не останавливались.
В ушах серо-голубого свистел ветер, заглушая собой все звуки, подобно тому, как мёртвой осенью туго тянет вдоль узкого распадка, но сердце волка билось ровно. В отличие от других, растерявшихся, ошарашенных, впавших в смутный кровавый экстаз, сильное, жилистое тело серо-голубого двигалось по отаре так, словно в голове у него имелось осознанное, жёсткое намерение, словно он понимал, что времени мало и надо успеть как можно больше. Он резал овец одну за другой точным ударом клыков в шею, от которого у беспомощного животного подкашивались ноги, а серо-голубой, и не взглянув на него, прыгал уже на другого. Он не растрачивался на укусы, на бесплодную суету, на выбор очередной ляжки, хоть в последнее время грыз даже копыта. Забыв о пище, серо-голубой волк бил расчётливо, наверняка. И с каждой новой жертвой сил, казалось, в нём только прибывало.
В мгновение ока паника взвихрила огромное стадо, и уже сами волки опасливо приседали меж мельтешащих копыт, прежде чем опять вцепиться в чьё-нибудь тело. В конце концов изнемогающая от ужаса масса овец проломила ограду кошары и повалила на юрты.
Выскочившие наружу люди едва не были сметены несущимся на них истошно вопящим стадом. Ошеломлённые спросонок, они какое-то время изо всех сил распихивали овец, пока не догадались, что происходит. Одну юрту подмяло с края, где были женщины, и она накренилась, удерживаемая трухлявым каркасом. Кто-то выхватил забытую за голенищем плеть, кто-то сорвал шест из ограды. Выбежали женщины, старшие дети, растрёпанные, сокрушённо бьющие себя по коленям. Кому-то хватило ума поджечь прикрученный к палке войлок. Размахивая ею, им удалось отвести стадо в сторону, но не более того. Люди бегали среди овец, которые не знали уже, кого пугаться, спотыкались о туши, падали, кричали, размахивали руками, чтобы отвлечь внимание хищников, но те не замечали их усилий и продолжали давить скотину столько, сколько могли. Всё погрузилось в один непрерывный тёмный рёв.
Пожилой пастух в распахнутом на обнажённой груди драном козьем тулупе, со свалявшимися косами на непокрытой голове кинулся в глубь чёрной бурлящей массы. В одной руке он сжимал топор, в другой – горящий факел. Продираясь по стаду с усилием, подобным бегу в воде, он размахивал огнём, чтобы расчистить себе дорогу. Ему надо было приблизиться к волку. Он бил ногами по мордам овец и визжал. В какое-то мгновение старый пастух почуял его – не нюхом, нет, – нутром. Навстречу, как искры от костра, летели сотни одинаково выпученных овечьих зрачков, он не замечал их, как вдруг среди них жёлтым отблеском, совсем близко, буквально в упор на него уставились холодные угли волчьих глаз. Старик отпрянул, и в ту же секунду волк прыгнул на него, и практически одновременно пастух выбросил руку с факелом перед собой…
Весь мокрый, всклокоченный, с перемазанной кровью мордой, серо-голубой уходил в степь, оставив позади себя сотни задавленных овец, коз, ягнят. Отовсюду чёрными точками вслед ему стекались волки его стаи. Он бежал устало, опустив нос к земле и не чуя запаха земли, держа тяжёлый хвост на отлёте. Он был голоден, этот волк серо-голубой масти. Он был голоден.
2
Говорят, ранним утром холодного двенадцатого месяца сотня монгольских воинов вошла на двор лайчжоуского монастыря, не дав закрыть ворота. С ними был Лю Чжун-лу, телохранитель-чжурджень, имевший приказ самого каана доставить к нему знаменитого монаха ордена Драконьих ворот, живущего на свете уже пятую жизнь. Зачем монах понадобился каану, знал один Лю Чжун-лу. Монголам было сказано повиноваться чжурдженю беспрекословно, и одноглазый сотник, превозмогая гонор, вынужден был бездумно следовать указаниям желтокожего выскочки, не иначе как колдовством дотянувшегося до уха Сына Неба. Впрочем, сам чжурджень хорошо понимал шаткость своего положения вожака, приставленного к стае диких зверей, и в свою очередь опасался сотника и его головорезов, у которых рука подчас невольно опережала мысль, а потому старался не очень командовать.
Чжурджень и сотник спешились и прошли в главный храм. Их появление вызвало некоторую оторопь у жрецов, которые готовились к утренней службе: они уже собрали в городе бумажные амулеты с текстами молитв и адресами жителей, имена которых в виде подписных листов были вывешены на воротах монастыря, и разложили их на жертвенных блюдах, чтобы в ходе службы сжечь перед взором богов. Сотник взял одну такую записку, повертел в руках, понюхал и бросил обратно. «Сеном воняет», – заметил он.
Лю Чжун-лу спросил у главного жреца, где монах, которого они ищут. Жрец что-то быстро залопотал на каком-то из ханьских наречий, но чжурджень резким жестом остановил его и отчётливо повторил вопрос на языке, которым в той или иной мере пользовались все в Поднебесной. Поскольку жрец сделал вид, что не понимает, чжурджень оттолкнул его и подошёл к другому. Тот тоже виновато потупил взор и ничего не ответил.
– Что там происходит? – спросил сотник.
Чжурджень повернулся к нему и осклабился:
– Ничего. Они думают, где его искать.
Затем подскочил к алтарю, схватил петуха, приуготовленного к жертве, и отсек ему голову. Поднял извивающееся тело над головой и обрызгал пространство вокруг себя петушиной кровью под простуженный смех монгольского сотника.
– Здесь завелись демоны? – крикнул он и швырнул петуха к ногам жреца. – Посмотри наружу! Может, они там?
Лёгким кивком жрец подозвал служку. Долго смотрел на него.
– У нас нет времени, – поторопил чжурджень. – Каан ждёт.
Жрец опять кивнул, и тогда служка, поклонившись, подбежал к чжурдженю и тихо сказал:
– Он отшельник. Святой человек. Живёт там, в пещере. Один.
Они нашли монаха в скалистом гроте высоко над морем, куда вела одна узкая тропинка. Поскользнувшись на ней, легко было отправиться прямо в ревущую пучину. Сотник ошарашенно вытаращил свой единственный глаз на бескрайний морской простор – он никогда не видел столько воды. Старик сидел возле костра и жарил рыбу. На звук шагов он не обернулся, поскольку был туговат на ухо, и лишь когда плеча его коснулась рука телохранителя, спокойно повернул к нему своё лицо. Лю Чжун-лу не сказал бы, что это было лицо глубокого старца. На него смотрели живые глаза ребёнка, похоже и не предполагавшего никакого зла в окружающем мире: кто бы ни пришёл, опасности не было, ибо мир тих и приветлив. Морщины придавали ему вид значительный и степенный, а пятнистый платок, покрывавший голову, прятал жалкий пух, оставшийся от его волос, на котором едва держалась пара привязанных к нему бумажных амулетов с заклинаниями, непонятными никому, кроме, возможно, самого монаха.
Чжурджень замешкался. Слова, которые он хотел сказать, вылетели из головы.
Сотник наконец оторвал свой глаз от моря и нетерпеливо гаркнул:
– Ну, чего там?
Окрик монгола подтолкнул Лю Чжун-лу взволнованной скороговоркой объяснить старцу цель визита к нему. Это не было просьбой, что важно, это было распоряжение, которое нельзя не исполнить.
Старец слушал его внимательно, но, казалось, не слушал вовсе.
Шум моря наплыл ближе. Рыба сгорела.
Потом монах встал, словно намеревался давно это сделать, тихо произнёс несколько слов слабым, каким-то беспомощным голосом. Лёгкой походкой прошёл в глубь грота, взял там ветхий халат, предназначенный для стужи, и так же независимо направился к выходу. Сотник вопросительно уставился на чжурдженя. Тот пожал плечами и сказал:
– Он согласен. Едем прямо сейчас.
– Он не будет есть рыбу? – зачем-то спросил сотник.
Лю Чжун-лу опять пожал плечами и не ответил.
– Ты уверен, что это тот, кто нам нужен?
Когда они вернулись назад, из храма доносился мерный бой деревянных барабанов, но все обитатели монастыря высыпали наружу и безмолвно сгрудились на главной площади. Монголы по-прежнему сидели на своих маленьких, лохматых лошадях и тоже не двигались. С появлением старца, семенящего между двух рослых чужих воинов, взволнованный шумок прошелестел по толпе и стих. Только бамбуковые палочки постукивали друг о друга на ветру. Старец выглядел вполне благообразно, он был спокоен, решителен, и на губах у него мерцала улыбка. Он остановился и что-то сказал чжурдженю.
– Он говорит, что поедет на осле, – с некоторой заминкой сообщил Лю Чжун-лу сотнику.
Тот выпучил свой глаз:
– Но на осле мы будем ехать слишком долго. Надо на коне.
Чжурджень развёл руками и решительно отрезал:
– Нет, он не расстанется со своим ослом.
Из пасти сотника послышалось досадное цоканье.
– Только сюда нам понадобилось во сколько лошадей. – Он трижды растопырил пальцы рук. – А назад?
Чжурджень молча наблюдал за ним, и сотник вспомнил, что каан велел обращаться с этим монахом уважительно.
– Ладно, – проворчал он, – пускай на осле.
Никто не проронил ни слова – ни старец, ни монахи, ни жрецы, но когда ворота отворились, оказалось, что всё пространство перед монастырём запружено людьми. Это были не смирные монахи в тёмно-голубых одеждах, с нефритовой шпилькой в волосах под шёлковым платком. Это были грязные, лохматые, в рванье и соли, предельно голодные люди, не желавшие договариваться. Монголы сплотились. Воздух наполнился яростными криками, над головами вздымались кулаки, мотыги, мечи. Вдали маячили шесты с высушенными головами. В исступлении ханьцы били себя в грудь, резали кожу на руках, рвали волосы, расцарапывали лица.
Какое-то время сотник глядел на это, багровея. Потом шагом подвёл коня к краю толпы. Достал плеть из-за голенища и резким, прямым ударом выбил глаз у бесновавшегося прямо перед ним плешивого ханьца. Тот рухнул и с воем пополз в сторону, держась за расквашенный глаз. А сотник, подняв плеть, заорал что-то на непонятном, но хорошо знакомом каждому языке. И толпа размякла. Сразу.
Окружённый десятью учениками монах на белом осле в сопровождении сотни всадников в чёрных лоснящихся латах из бычьей кожи молча двинулся через остывшую толпу прочь из голого города.
3
Солнце огнедышащей каплей выпало из бледно-синей завесы облаков и потянулось к горизонту; там, едва коснувшись его розового края, задержалось, слегка примялось, подобно яичному желтку, и стремительно провалилось куда-то, оставив после себя широкий, ровный, тихо гаснущий свет.
Навалившись на луку седла, старик наблюдал за тающим горизонтом, пока не упала тьма и не скрыла мир от человеческого взгляда. Вот так истекает жизнь… Что она? Закроешь глаза – темно, откроешь – тоже темно. Уж не сон ли?.. И можно ли с этим смириться, когда всё – в твоём кулаке? Когда нет невозможного и воля твоя – беспредельна?
А может быть, он устал?
Нет, сил ему не занимать.
Тогда – почему?
Бунт маленького городка Кешекента (или как там его!) неожиданно вызвал у него азартное любопытство, похожее на то, какое возникает у сильного хищника при виде занявшего угрожающую позу подранка. Это был, конечно, жест слепого отчаяния и неспособности повлиять на судьбу. Таких жестов каан никому не прощал. Однако вместо того, чтобы послать туда одного из сыновей, как поступал обычно, он двинулся к городу сам.
Лишь забрезжил рассвет, тумены каана выстроились в боевом порядке, а когда выглянуло солнце, слаженная машина монгольского завоевателя уже грузно катила в сторону горного массива, где находился мятежный Кешекент. Дойдя до опушки кедровника, передние ряды встали. Не дожидаясь вестового, каан подхлестнул лошадь, чтобы узнать причину задержки. Воины поспешно расступались, давали дорогу. Он вылетел вперёд и тоже замер на месте, удивлённый. Прямо перед ним алым ковром раскинулась уходящая к каменистым отрогам долина, полная спелых маков. На ветру головки цветов беспрестанно покачивались, и возникало тяжёлое впечатление, будто огромное озеро крови плещет волной под безмятежно синим куполом небес. Воздух буквально набухал, изнемогал жужжанием пчёл, треском кузнечиков, пением цикад. Какая-то спокойная враждебность исходила оттуда, издали, что-то незыблемое, вечное. Это тревожило. Потом ветер усилился, и зелёные травы, усыпанные красными платками, взволнованно зашевелились, точно ожили. Как ступить в это поле, пьянящее голову, что свежая рана? Многие никогда в жизни не видели такого.
Поймав на себе вопросительные взгляды, каан тихо сказал, прищурясь:
– Если монгол не дышит кровью, он будет пастухом. Чего встали? Вперёд, вперёд!
Грохот копыт, лязг оружия, всхрапы лошадей, гортанные команды старших, мычание яков, натужный скрип повозок, осадных башен, кибиток, телег с шатрами – многотысячное войско послушно двинулось вперёд.
Сам каан остался стоять со своей охраной, которая деликатно держалась поодаль, и стоял до тех пор, пока последние обозы не удалились на расстояние стрелы. По лицу его нельзя было понять, куда он смотрит и смотрит ли вообще. Внезапно старик зашёлся тихим, расслабленным смехом и повернулся к кешиктенам.
– Видали, что стало? – крикнул он и развёл руками. – Где оно? Где? Только что тут было!
Кешиктены ответили удивлённо-одобрительным цоканьем. На пространстве, что образовалось между войском и кааном, и следа не осталось от кроваво-алых маков. Позади войска тянулась сырая, чёрно-бурая, перетоптанная, пустая земля, вся в прожилках из свежевывороченных корней.
Тогда старик тронул лошадь и повел её вслед своему войску.
4
Орда двигалась вяло, неспешно, с частыми, внезапными привалами, пышными трапезами, поединками, скачками, пьянством, праздными беседами вокруг костров, как если бы всё, за вычетом мелочей, было сделано и осталось лишь поделить трофей. Причиной тому была молодая женщина, присланная каану тангутским царём Ли Сяном. Женщина была представлена племянницей царя, у которого, как известно, были одни сыновья. С собой она привезла послание от правителя царства Си-Ся, в котором тот подтверждал желание быть правой рукой монгольского дракона и содействовать всем его намерениям. Дело в том, что накануне вторжения в Хорезм, когда каан собирал войско по своим вассалам, в ответ на его приказ из столицы тангутов Нинся пришёл возмутительный ответ: коль у монгольского владыки так мало собственных сил для войны с Хорезмом, не приведёт ли это к тому, что покорённые им царства усомнятся в мысли, что у них есть могущественный император? Тогда у каана не было времени разбираться с наглецом. Теперь же, когда от Хорезма осталось одно воспоминание, Ли Сян поспешил заверить монгольского деспота в верноподданничестве и сокрушался, что не смог разделить победу со своим господином по причине нехватки войск, которые тем не менее всё это время он тайно накапливал и одновременно пытался договориться с императором соседней Цзинь.
В своём послании тангутский царь называл эту женщину принцессой Си-Ся. Когда её привели к каану, замотанную в шёлк, точно гусеницу в кокон, первым его желанием было либо отсечь ей голову и отослать обратно в Нинся, либо отдать на потеху слугам. Возможно, она догадывалась об этом, поскольку, не дожидаясь приказа, сама скинула с головы накидку. Сидевший вполоборота захмелевший от ширазских вин каан бросил на неё сумрачный взгляд и удивился тому, как тёплая волна возбуждения прокатилась от сердца к голове. Пресыщенный женской красотой, он тем не менее не мог оторвать глаз от широкого лица тангутской принцессы, от её нервически изогнутых, тонких губ и кожи цвета отполированного слоновьего бивня.
– Уйдите все, – приказал каан, и когда они остались одни, подошёл к ней и рывком сдёрнул накидку с её тела. Поморщившись от боли, она не отвела от него своих огромных, влажных, слегка раскосых, как у всех тангутов, чёрных глаз, и тогда он коснулся их пальцами, как касаются набухшего бутона, опасаясь повредить.
Его жена, татарка Джису, первая почувствовала перемену: каан удалил её в хвост обоза. Она думала, это страсть, которой сроку – день-два. Так часто случалось: старик был неутомим. Но прошло время, а о ней даже не вспоминали, как, впрочем, и обо всех остальных. Трое суток каан не выходил из своего шатра.
Её звали Лу Ю. Она была не юна, во всяком случае, в её возрасте девушки уже обзаводятся потомством, а Лу Ю ни разу не рожала. При этом тело её, словно выточенное из самшита, обладало удивительной гибкостью, можно было подумать, что кости таза у неё сочленены детскими хрящиками – настолько плавной и вместе с тем подвижной была походка. В искусстве любви эта красотка превосходила любые ожидания; все её существо дышало похотью, но ей удавалось мягко обуздывать нахрапистую страсть каана и вести её по пути утончённого наслаждения.
Она владела монгольским, ханьским и ещё тремя языками, могла разбирать тексты в манускриптах. Почитала Будду, но внимательно слушала монгольских шаманов. Она понимала людей и обладала умением глубоко проникать в суть событий. Стрелы Лу Ю били в цель, а кони слушались, стоило пошептать им в ухо. Привыкшая к роскоши тангутских дворцов, она, казалось, спокойно переносила грязь кочевого быта, смрад гэров и лоснящихся монгольских одежд, точно всё это было её выбором. Ей не подходило звание женщины для утех. Она была настоящая, и неожиданно для себя каан оценил это. Он вдруг осознал, что изголодался по такому другу. Должно быть, мало просто обладать юным телом.
В какой-то момент все стали думать, что каан окончательно потерял голову. Он практически не расставался с тангутской принцессой, которая держалась с ним на удивление просто, и эта простота дорогого стоила. Если он был на коне, она следовала рядом, если сидел в гэре, её место было где-то неподалёку. Когда он гладил её крутые скулы, обтянутые шелковистой кожей с еле заметным румянцем, её ноги, бёдра, грудь, ему казалось, что это впервые, что в эту минуту он – молодой парень, ещё не знающий женщины, из какого-то давно позабытого прошлого.
Отчего-то непривычно легко было ему рядом с этой статной, ловкой, умной женщиной и радостно оттого, что она ему предана и так хорошо понимает его чувства. Это было странно, ибо какое дело монгольскому богу до тысяч девиц, способных дать мужчине одно лишь плотское удовольствие? Постепенно он стал делиться с ней многим, что терзало и мучило его, а Лу Ю вдруг заметила повышенное внимание к себе от ближайшего окружения каана: заискивание нойонов и скрытую неприязнь сыновей. Но она улыбалась всем ровно, точно китайская кукла, от неё не исходила угроза использовать своё положение, и, в общем, её стали воспринимать как просто любимую наложницу вождя, от которой можно ожидать лишь скромности да, глядишь, дорогого подарка.
А между тем старик доверил ей то, чего не открыл бы никому, – свою слабость. Подобно пьянице, что выбалтывает душу под парами арака, он стремился к ней самозабвенно, дабы испытать облегчение от слов, высказанных вслух. Наедине тангурка тихо пела ему сонные, тягучие песни, а он, распаляясь, то вскакивал на ноги, то ложился ей на колени, то усаживался перед огнём и обжигал в пламени руки и, едва не срываясь на крик, говорил о детстве, степи, конях, о матери, братьях, о непонимании своего назначения, о Вечном Синем Небе, смерти, о неуверенности в старшем сыне, идущем с ним, и презрении к младшему. Однажды в порыве ярости, направленной к невидимому врагу, он ударил её плетью по лицу. Она поймала его руку и прижалась губами к старым, кривым пальцам. Потом вырвала плеть и сломала. И он не наказал её.
Неужто он не знал, что такое страсть?
Вот и теперь в который раз на пути к Кешекенту орда встала. Вместе с тангурской принцессой каан ускакал в горы. Кешиктены сопровождали их на расстоянии, вытянувшись полукругом. Они уже проходили здесь, поэтому встреча с живым человеком была маловероятной. Каан со своей спутницей взяли в галоп. Это она предложила хлебнуть ветра. Длинные гривы низкорослых лошадей хлестали по лицам. Всё вокруг – камни, деревья, кусты, скалы – поспешно расступалось перед ними. Каан гнал лошадь всё шибче и по топоту копыт понимал, что Лу Ю не отстаёт от него, хоть и держится на небольшом отдалении, в полконя. Что за женщина! Он наддал ещё, но она не отстала. Старик оглянулся – тангурка потеряла лисью шапку, и тяжёлые волосы её вороньими крыльями вскидывались на скаку. Он натянул поводья, и лошадь, захрипев, стала на месте. Её лошадь пронеслась вперёд и тоже остановилась. Оба тяжело дышали.
– Ты могла бы и уступить! – крикнул он, любуясь ею.
Она рассмеялась, явив ряд крупных белых зубов.
– Уступают старым, а ты молодой! – ответила она, и ему не показалось это лестью, которую он никогда не ценил.
Он цокнул языком и указал назад:
– Пожалуй, это лучше слов.
– Что?
– Это… всё… Монголы не любят говорить. Надо, чтобы было понятно без слов.
Вдали показалась цепочка кешиктенов.
– Монголы слишком… – она поискала слово, но не нашла и сказала по-ханьски, – целомудренны.
– Что это значит?
– Это значит, что конь – ваш толмач.
Ему понравилось. Он улыбнулся:
– Да, ты всё правильно поняла.
Она приблизилась. В глазах у неё сияла бездна.
– Твоё войско ждёт тебя.
– Сколько понадобится, – отмахнулся он.
– А сколько ждать мне?
– Нисколько!
Он дёрнул её к себе, и оба, не разжимая объятий, рухнули из седла на каменистую землю.
Кешиктены остановились и вежливо развернули коней.
5
Чем выше вздымались горы, чем плотнее становились громады скал, тем труднее было втискиваться в паутину троп грузному телу монгольской орды. Но оно упрямо лезло, оставляя позади неповоротливые катапульты и осадные башни, хозяйственные обозы и шатры. Парящему в поднебесье орлу вполне могло показаться, что горы медленно погружаются в серую, бурлящую пучину. Не бросали только пленных, которых сотнями гнали перед собой.
Если бы не постоянные задержки, вызванные лирическим настроением каана, они пришли бы сюда раньше, не допустив укрепления гарнизона мятежников. Вряд ли кто-нибудь, кроме Субэдея и ещё нескольких орхонов, задумывался об этом. И уж определённо никто не раскрыл рта, чтобы высказать свои соображения даже наедине с самим собой.
Город открылся как-то сразу, точно вынырнул из-за поворота, всеми своими пятью минаретами, из которых только один был до половины облицован глазурью, а остальные торчали измазанными глиной пальцами. Он занимал широкое плато на одной из вершин и благодаря отвесным склонам по всему периметру крепостных стен смотрелся неприступным. К тому же и стены, довольно высокие, были сложены из прочных сырцовых блоков с вклиненными между ними каменными глыбами.
– У них правильный вход, – заметил каан, разглядывая крепость. – С юга.
– Южный ветер выдувает пыль из города, только-то и всего, – сказал советник кидань Елюй Чу-цай, желая то ли объяснить решение строителей, то ли принизить сакральную мудрость кешекентцев.
– Э-э-э, много ты понимаешь.
С полгода назад город сдался без боя и потому не был разрушен. Его жителям повезло: их разграбили, обложив данью, и оставили в покое. Потом пришли какие-то люди, по виду дикие и кровожадные, как гуриды, перебили монгольский гарнизон, наместника с подручными из своих, точно баранов, зажарили на площади и объявили газават. Имамы их поддержали, полагая, что основная масса монгольской армии уже покинула пределы земель Всевышнего, и вот теперь маленький Кешекент занял круговую оборону, вооружившись тем, что удалось раздобыть в ходе нападений на летучие отряды. Особая надежда была на источник, бьющий внутри крепости. И на стойкость обороны.
Но при виде воинства кочевников, безбрежно запрудившего привычные окрестности, в городе пошла грызня. Особого страху нагнала хозяйственная деловитость монголов, которые механически, но вместе с тем продуманно располагались вокруг крепости, перекрывая любую возможность не только незаметно покинуть её, но и совершить внезапную вылазку. Те, которые в прошлый раз благополучно откупились от кочевников, в основном родовитые мироеды – волкодавы, как звали их за глаза, – быстро разоружили захвативших власть пришельцев, при этом паре из них вспороли животы, и потребовали начать с монголами переговоры. Имамы перетрухнули и даже согласились отменить газават, однако идти к монголам отказались наотрез. Имамов побили, но те упёрлись – хоть режьте тут. Впрочем, когда кочевники выставили шесты с подвешенными за челюсть правоверными, которые, по-видимому, шли к ним, волкодавы опустили руки. Монголы ясно показали – надежды договориться нет. И значит, возможности сообщить им, что бунт подавлен, джихад отменён и крепость готова к мирной капитуляции, тоже не осталось никакой.
В городе пошла невообразимая паника, поднялся такой дикий крик, что даже тугой на ухо Субэдей насторожился: «Чего у них там, свадьба или похороны?» Женщины рвали волосы на головах, дети выли, мужчины истощались в ожесточённой брани, размахивали ножами, разбивали о стены лбы, рыдали. Зарезали ещё троих пришлых баламутов, остальных развязали и вернули оружие. Волкодавам было всё равно.
– Ну, – оскалился каан, – этих возьмём с первого раза. – Его кулаки сжались до побеления. – И хорошенько накажем.
Он часто так говорил. И не ошибался. Чёрные мысли отступили: рядом была женщина, которая нужна, а впереди охота – вот только прихлопнуть мстительным кулаком гнездо взбесившихся скорпионов.
К вечеру крики стихли, и на стенах замаячили шлемы мятежников. Все окрестности, вплоть до самых дальних предгорий, расцветились огнями костров. Монголы располагались на ночлег, словно это был обыкновенный привал, вот только коней не отпустили с привязи; по их поведению невозможно было понять, что намерены они делать дальше. Копошились, шумели, лязгали, гоготали. А упала ночь, и пахнущий жареным мясом дым накрыл возбуждённый город.
Во время ночной прогулки каан услыхал смех, доносившийся из-за скал. Он спрыгнул с коня и пошёл узнать, что там происходит. Спешилась и свита. Его не сразу заметили. Группа уйгуров столпилась вокруг какого-то предмета, лежащего, по-видимому, на земле, и то и дело взрывалась буйным хохотом. Осторожно приблизившись, чтобы не обнаружить себя раньше, каан заглянул через плечо. То, что он увидел, не было неожиданностью. Такие подарки время от времени поступали от богатых дворов цзиньцев и чжурдженей: в куче тряпья шевелился бородатый человек, из тех, которым в забаву отсекают руки и ноги, потом подолгу лечат, превращая в живую игрушку, и держат вместе с шутами на случай скуки. При нём постоянно находился слуга, который ухаживал за ним, носил на руках, кормил, умел исцелять раны.