412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Дмитрий Мамин-Сибиряк » Весенние грозы. » Текст книги (страница 10)
Весенние грозы.
  • Текст добавлен: 1 июля 2025, 13:49

Текст книги "Весенние грозы."


Автор книги: Дмитрий Мамин-Сибиряк



сообщить о нарушении

Текущая страница: 10 (всего у книги 16 страниц)

XI

     Монастырский колокол уныло и редко звонил к великопостной вечерне, сзывая духовное стадо к покаянной молитве. Ни на одной городской церкви не было таких колоколов, как у монашек,– звон получался певучий, тонкий, голосистый, точно это были колокола-женщины. Монашки немало гордились своим малиновым звоном, сравнивая его с горластыми городскими колоколами. Но всего лучше он был в великий пост, так ласково приглашая нагрешивших за год городских обывателей к примирению с собственной совестью. В воздухе уже чувствовалась наступавшая весна. Снег потерял зимнюю белизну; крыши обросли ледяными сталактитами; выдавались такие теплые весенние дни, когда живого человека охватывает какая-то смутная тоска. Говоря правду, ранней весной Шервож имел очень некрасивый вид, потому что на таявшем снегу выступал весь сор. накопившийся по улицам за зиму. Затем всё это превращалось на немощеных улицах в грязь, а летом в пыль.   Именно был такой весенний день, вернее – вечер. В монастырской общине тоже было невесело. И дни такие, да и наливавшаяся в воздухе весна возбуждала в монашках неопределенное, смутное беспокойство. В этом последнем не было ничего грешного, мирского, а так, просто, грустно по-женски, когда хочется присесть к окошечку и всплакнуть, не зная о чем. Старшие манатейные монахини отлично знали это весеннее настроение и зорко следили за молодыми послушницами, особенно за готовившимися к пострижению – нехорошо, всё-таки мирская тоска. Вот сестра Агапита, кажется, уже привыкла к монастырской жизни, а и та ходит, как в воду опущенная, единственное утешение – итти в церковь. Сестра Агапита была рада, когда раздавался благовест к вечерне. Служили в маленькой домовой церкви "всех скорбящих радости". Она надела свою темную ряску, взяла четки и монашеским неторопливым шагом отправилась в церковь. Она дорогой думала о той девушке, которую там встретит. Действительно, в уголке, где шли около стены лавочки для старушек, стояла Катя. Проходя мимо, Агапита раскланялась с ней.   "Ах, бедная, бедная..." – думала монахиня, опуская глаза.   Катя теперь часто бывала в общине именно за вечерней. Свои уроки она кончала к этому времени и шла в общину отдохнуть душой. Ей нравилась монастырская служба: так красиво читают послушницы, а еще лучше поет женский хор. Было что-то особенное в этом пении, такое чистое и поэтическое, уносившее куда-то вверх. Немало слез выплакала покинутая девушка в своем уголке и только здесь находила то спокойствие, без которого нельзя жить на свете. Жить... какое это странное слово! Живут другие, те счастливцы и избранники, которым дорога скатертью, а ей приходилось гасить в себе эту жажду жизни и счастья. Нужно уметь отрешиться от этой жизни, которая несет и обман, и горе, и слезы, и тяжелое раскаяние. Нужно забыть прошлое... Если бы его можно было забыть!.. Оно приходило вместе с Катей даже в эту святую обитель, и она напрасно боролась сама с собой, чтобы отдаться другому настроению и сделаться такой же бесстрастно-спокойной, как сестра Агапита. Ведь никому не нужно ни её горе, ни её слезы... Одна и навсегда одна, и только горе останется, как черная тень. Пусть же этот злой и несправедливый мир остается там, за пределами монастырских стен...   Великопостную службу Катя всегда любила, а теперь она так соответствовала её настроению. А как хорошо служил батюшка о. Евгений!.. Весной он всегда прихварывал и делал возгласы таким тихим голосом; особенно хорошо он читал, выходя на амвон, молитву Ефрема Сирина. Какая хорошая эта великопостная молитва, которая просит о даре не зреть прегрешения брата моего... Да, именно нужно уметь не видеть эти прегрешения, и это величайший дар. Катя открыла в церковной службе много такого, чего раньше не замечала. Особенно ей нравилась эта скрытая грусть о человеческом несовершенстве – ведь оно, это несовершенство, во всех и в ней, может быть, больше, чем в других. Часто её охватывало такое хорошее и теплое религиозное спокойствие, и она уносила его домой, как святыню. Служба ей казалась даже короткой. Хотелось стоять в своем уголке долго-долго, без конца, и чувствовать, что есть что-то такое громадное, необъятное, всепоглощающее, перед чем отдельное существование не больше одной из тех пылинок, какие кружатся в солнечном луче. Она именно и чувствовала себя такой пылинкой и чувствовала теплоту и свет этого солнечного луча...   После каждой службы сестра Агапита подходила к Кате и смотрела на неё своими ласково-пытливыми глазами. Так было и теперь.   – Здравствуйте...   – Здравствуйте, сестра.   Сестра вздыхала. Прежней девушки уже не было, а перед ней стояла женщина, та женщина, которая сказывалась в этом серьезном взгляде и в выражении рта.   – Вы сегодня зайдете ко мне?   – Да... Сначала схожу на могилу к маме.   После службы Катя почти каждый раз заходила на могилу к матери. Это сделалось для неё потребностью. Тут же рядом и могила Григория Ивановича. Какие это хорошие, чистые люди... Катя смутно верила, что они сочувствуют её одинокому горю, видят, как она страдает. Да и к кому она больше пойдет? И места другого нет... Кажется, сама взяла бы да и легла рядом с ними. Тихо, спокойно, безмятежно... А тут певучий звон монастырских колоколов, огоньки в кельях, монашеское пение. Хорошо. И, главное, ничего не нужно.   На паперти Катю и сестру Агапиту догнал монастырский дьякон, сильно чем-то встревоженный.   – Ну, не есть ли он болван и дурандас? – обратился он к сестре Агапите.– Я ему так и в глаза скажу...   – Вы это про кого, отец дьякон?   – Как про кого? Всё про него же, про своего племяша... Помните: Володька Кубов? Недаром из гимназии-то выгнали... Бо-олван!..   Сестра Агапита только пожала плечами. Во-первых, она не знала никакого племяша Володьки, а во-вторых, её пугали мирские энергичные слова... Она даже вздрогнула, когда о. дьякон начал браниться.   – Вы забыли, что мы идем со службы,– тихо заметила она, ипуская глаза.   – Я-то не забыл, а он всё-таки болванище...   – Что он сделал? – спросила Катя, живо припоминая Володю Кубова.   – Он-то? Он отлично сделал... Бить его некому, болвана.   Дьякон протянул свою могучую десницу и, откладывая один палец за другим, изложил по пунктам все вины племяша.   – Во-первых, человек имеет место в селе Березовском и получает жалованье... раз!.. Во-вторых, человек обзавелся всем сельским хозяйством, которое ему приносит дохода рублей двести в год... два! В-третьих, он зарабатывает в кузнице каждое лето более ста рублей... три!.. Скажите, ради бога, какого ему чорта нужно?   – Отец дьякон...   – Нет, позвольте... Человек сыт, всё у него есть, а он что мне пишет: вот кончу экзамены, распущу школу и брошу всё. Понимаете? Есть у него в башке хоть капля здравого смысла? Да пусть только он явится сюда... пусть... Дьяконица первая у меня ему выцарапает его бесстыжие глаза. Просто, бесстыдник...   – Может быть, он на службу хочет поступить...   – На службу? Ха-ха... Кому таких-то оболтусов нужно... Извините, сестра Агапита, а мой племяш – болван... Я его просто растерзаю...   Лицо почтенного о. дьякона раскраснелось от волнения, а кулаки сжимались самым угрожающим образом, так что сестра Агапита даже попятилась от этого живого олицетворения чисто-мирского гнева.   – Нет, я ему задам!.. – повторял о. дьякон, когда сестра Агапита и Катя уже ушли и он остался на паперти один.– Нет, брат, погоди... Ужо вот дьяконица-то тебе задаст, болванищу...   Сходив на могилы, сестра Агапита провела Катю к себе в келью. Девушка теперь часто заходила к ней и просиживала здесь, пока не стемнеется. Сюда же она принесла и свое девичье горе, здесь выплакивала его, а сестра Агапита утешала её какими-то необыкновенно ласковыми словами. Собственно, смысл этих утешений оставался для Кати неизвестным, она не понимала самых слов, а только чувствовала самый тон утешавшего тихого и ласкового голоса. Келья сделалась для неё чем-то родным, и она каждый раз входила в маленькую белую дверь с этим чувством родной близости.   – Ну, что нового? – спрашивала сестра Агапита, снимая свою шапочку.– У вас сегодня вид нехороший, моя дорогая... Вы, вероятно, получили письмо?   – Да... Как вы догадались, сестра?..   – Право, не знаю... Есть необъяснимые вещи. Ну, что он пишет?   Катя заплакала. Сестра Агапита оставила её успокоиться, а сама отправилась ставить самовар – это была её единственная слабость, вынесенная из мирских прихотей.   – Большое письмо? – спрашивала она из коридора.   – Да... Я не понимаю, для чего он писал его. Ведь всё кончено, позабыто – зачем же еще напрасно тревожить меня? Я целую ночь проплакала над этим письмом. Ведь он хороший, Гриша... всё-таки хороший.   Самовар в руках сестры Агапиты сделал судорожное движение, явно высказывая негодование к "всё-таки хорошему" человеку.   – Это даже не письмо, а целая исповедь,– продолжала Катя.– Главное, что меня огорчило в нем, так это то, сестра, что он совсем не любит той девушки, на которой женился, к чувствует себя глубоко-несчастным... Вот уж я этого не понимаю!.. Пишет о том, как он виноват передо мной, что постоянно вспоминает обо мне, что... Нет, вы сами лучше прочитайте, сестра, а я не могу.   Сестра Агапита сделалась поверенной Кати в её горе и знала все мельчайшие подробности её печальной истории. Она взяла дрожавшей рукой роковое письмо – большой лист почтовой бумаги, исписанный кругом – и принялась его читать, строго сложив свои бескровные губы. Странно было видеть это откровенное послание любимого человека, всё пропитанное еще юношеским чувством, острым горем и раскаянием, именно в руках у монахини, отрешившейся от мира. Перед этими кроткими глазами вставали живьем вот с этих страниц и зло, и несправедливость, и обман. Да, хуже всего – обман...   – Таких людей даже не стоит жалеть,– резюмировала сестра свои мысли, возвращая письмо.– Сам виноват... Что же можно сказать больше?   – Знаете, сестра, оно мне напомнило моего дядю по матери... Может быть, вы знаете доктора Конусова? Так вот у него тоже вышла подобная же история, т. е. приблизительно. Он сам мне рассказывал... Какой он жалкий сейчас. Пьет, опустился... Неужели и Гришу ждет такая же участь? Ведь это страшно, сестра... Вся жизнь испорчена, и нет выхода, нет счастья!   – Не будем говорить об этом, милая. Не стоит... Молодые люди слишком много позволяют себе, а потом платятся за это всей своей жизнью да еще чужую прихватят по пути. Зачем чужой-то век заедать?.. Это несправедливо. Конечно, мы должны прощать даже своим врагам, но...   Чисто-мирское волнение охватило сестру Агапиту, и она с трудом удержалась, чтобы не высказать осуждения человеку, который продолжал тревожить невинную душу даже своим раскаянием. Ах, как тяжело прощать... Катя не плакала, но сидела, как приговоренная к смерти.   – Сестра милая, я поступлю к вам в общину...– шептала она.– Здесь так хорошо... тихо... и мама будет всегда со мной... и Григорий Иваныч. И никто, никто не посмеет ко мне прикоснуться. Я часто теперь думаю об этом.   – Рано, голубушка... Твоя жизнь еще впереди. Кто знает, что будет. Не нужно принимать таких решений, от которых потом захочется отказаться... Не в одном монастыре спасение. Ты еще молода, много сил, и место им найдется... Нет такого горя, которое бы не износилось. Вот смотри на меня и учись...   – А если мне тяжело? Если я не знаю, куда мне деваться? Всё мне опостылело... Сама я себе чужая. Ведь так страшно жить...   – Пройдет. Молодость свое возьмет... Ведь не ты одна так-то горюешь. И, наконец, отчаяние – смертный грех... У каждого найдется свое горе, а слезы и через золото льются... В монастырь-то всегда успеешь еще поступить.   – Для чего же жить?..   – А отец? а маленький брат?   Катя любила эти тихие душевные разговоры с сестрой Агапитой, от которых у неё делалось легче на душе. Горе оставалось, а всё-таки легче...   Хорошим другом Кати оказалась также Любочка. Катя даже не ожидала встретить в подруге такого искреннего и энергичного участия. Впрочем, и Любочка совсем была другая. Она быстро изменилась, точно вместе с гимназической формой сняла с себя детское веселье и милые маленькие глупости. Совсем другой человек. В Любочке всё сильнее начали проявляться отцовские качества: решительность, прямота и даже нетерпимость. Период увлечения чиновничьими вечеринками соскочил с неё так же быстро, как налетел. Дома она держалась настолько самостоятельно, что Анна Николаевна во всем безусловно подчинялась её воле.   "Вся в отца издалась,– часто думала Анна Николаевна, наблюдая дочь.– И смотрит так же... А Гриша-то, видно, в меня пошел. Лучше бы уж ему в отца-то уродиться..."   Любочка часто теперь приходила к Клепиковым и вносила с собой такое хорошее энергичное настроение. Петр Афонасьевич очень её любил, особенно за цветущее здоровье – вот это так девица вполне. Рядом с ней Катя выглядывала "заморышком".   – Перестань ты, Катя, хандрить! – постоянно говорила Любочка, делая энергичный жест.– Этакая важность... Стоит горевать о такой тряпице, как мой братец Григорий Григорьевич. Разве это люди? Разве такие настоящие люди должны быть?   – А какие?   – Ну, это мы увидим... Не стоит, вообще, разговора. Хорош и твой братец Сереженька...   – Однако ты его любила.   – Я? Никогда... И любовь вздор. Ведь можно без неё обойтись – значит, пустяки всё.

XII

     Петр Афонасьевич переживал первый трудный год без жены. Ему всё казалось, точно он начинает жить снова, а прошлое отошло куда-то далеко назад. В сорок три года трудно начинать жить новой жизнью. Конечно, в домашнем обиходе Катя заменяла до известной степени мать, но только до известной степени. По праздникам Клепиков аккуратно отправлялся в общину на могилу к жене и горько рыдал, оплакивая свое одиночество. Ведь живут же другие, а Марфа Даниловна смело могла бы прожить еще лет пятнадцать, при жизни пристроила бы детей и умерла бы спокойно в том возрасте, когда уже всё земное совершено. Всего больше беспокоила Петра Афонасьевича судьба детей. Всё шло как-то не так, как при покойной жене: Катя бродит, как в воду опущенная. Сережа в первое же лето не приехал домой. Петушок тоже отбивался от родного гнезда. Всё не так, не по-старому...   По логике людей, потерявших любимого человека, Петр Афонасьевич перенес теперь всю нежность на старшего сына, как любимца матери. Раньше он всегда отдавал преимущество дочери, а теперь сосредоточил всё свое внимание на Сереже и жил только письмами от него. Даже горе Кати как-то мало его тронуло. Да и как ему, мужчине, вмешиваться в эти женские дела? Конечно, Гриша Печаткин хороший малый и был бы отличным зятем, но что же поделаешь, если не судьба? Суженого конем не объедешь...   – Вот у нас скоро Сережка курс кончит,– всё чаще повторял Петр Афонасьевич кстати и некстати.– То-то покойница Марфа Даниловна была бы рада... Эх, не дожила, сердечная!.. А хлопот-то сколько, забот... Легко это выговорить: юрист. Не то, что наш брат, почтовый чинарь... Вон как адвокаты-то поживают...   Выслушивал эти размышления, главным образом, дедушка Яков Семеныч. Старик заметно опускался. Изменяли и глаза, и ноги, и поясница. Что же, подходил роковой предел, его же не прейдеши.   – Мы хоть посмотрим на старости лет, как добрые люди живут на белом свете,– объяснял Петр Афонасьевич.– Понимаешь, дедушка, юрист... Может штатским генералом быть, ежели на службу поступит.   – Ну, до генерала-то, положим, далеко, а всё-таки оно тово... любопытно. За битого двух небитых дают...   – Вот только мать-то не дожила до нашей радости... Вместе ростили, поили и кормили, сколько муки приняли с одной гимназией, а теперь Сережа кончит, а матери-то и нет. И то писал он мне как-то про неё... Жалеет.   С приближением весны усилилась и тревога Петра Афонасьевича. Он по-своему начал готовиться к приезду "юриста". Купил новых обоев и оклеил собственноручно все комнаты, тоже сам обтянул мебель новой материей. Особенное внимание было обращено на ту комнату, в которой будет жить Сережа. Явился и коврик, и новое кресло, и даже драпировка на двери. Устраивая всё это, Петр Афонасьевич думал о жене, которая, конечно, одобрила бы его. Ведь она так любила Сережу... Затем, по какому-то необъяснимому мотиву, Петр Афонасьевич избегал говорить о своих планах с Катей, точно боялся встретить с её стороны отпор. В самом деле, девичье дело: сегодня у отца живет, а завтра и поминай как звали. А Сережа-то уж никуда не уйдет... Этого Петр Афонасьевич не рассказывал даже Якову Семенычу, потому что и в нем подозревал встретить какое-нибудь неодобрение, а это было бы больно переносить.   Открытие навигации совпало с самым разгаром этих трогательных родительских приготовлений. Сережа писал, что экзамены кончатся только к июню, и времени оставалось достаточно. Следовало им воспользоваться. Петр Афонасьевич уступил сыну свой письменный стол и поставил на него новенькую чернильницу, которую присмотрел в одном магазине еще с осени.   В трудных случаях, когда Петр Афонасьевич сомневался в собственной компетентности, он отправлялся к Анне Николаевне и под рукой выспрашивал её, как лучше сделать. Например, занавески на окно, покрывало на кровать, гардероб,– да мало ли набралось этих пустяков. Не пошел бы в чужие люди, если бы Марфа Даниловна была жива.   Анна Николаевна давно уже присматривалась к Петру Афонасьевичу, многого не понимала в его поведении и решила про себя, что старик немного повихнулся с горя.   – Не то, чтобы совсем, а похоже... Всё как будто ладно говорит, а потом что-нибудь такое несообразное ответит. От тоски это бывает...   У Анны Николаевны даже явилась совершенно женская мысль, именно, не женить ли Петра Афонасьевича? Положим, он в годах и сильно даже в годах, а всё-таки что ему одпому-то маячить? Дети на возрасте, того гляди, разлетятся в разные стороны, а он-то и останется один, как перст. Тоже по человечеству нужно судить. Конечно, молодая девушка за него не пойдет, а вдова какая мли девица в годах даже с удовольствием, потому что и дом свой и всякое хозяйство, а умрет – пенсия вдове останется. Одно время эта мысль настолько заняла Анну Николаевну, что она не утерпела и высказала её Любочке.   – Что же, отличное дело,– согласилась та совершенно серьезно.– Хочешь, я тебя посватаю за него?   – Тьфу, бесстыдница!.. Тоже и скажет... Ведь я его же жалеючи говорю.   – А я тебя жалеючи...   Открывшаяся рыбалка нынче мало интересовала Петра Афонасьевича, да и рыба как-то плохо ловилась. Год такой, да и Лача совсем обмелела, а тут еще пароходы пугают – оно уж всё вместе. Дедушка Яков Семеныч один огорчался за всех: прежде всё было лучше, даже рыба.   Катя относилась к наступавшему лету как-то равнодушно. Брата она очень желала видеть, но ничего особенного от этого свидания не ожидала, зная его характер. Сережа приехал совершенно неожиданно, не предупредив никого. Петр Афонасьевич был на службе, Катя на своих уроках, Петушок пользовался каникулами и тоже куда-то убежал; дома оставалась одна кухарка, которая видела Сережу в первый раз.   – Тебе кого нужно-то?..– спрашивала она, недоверчиво оглядывая гостя.   – А тебя, милая...   Войдя в пустой дом, Сережа испытывал неприятное чувство: на него так и пахнуло чем-то мертвым. Не так, как бывало прежде.   – Для начала недурно,– заметил он, снимая дорожное пальто.– Эх, жизнь, жизнь...   В нем на минуту проснулось теплое чувство к матери, тень которой еще витала в этих стенах, к раннему детству, даже к тем невзгодам, какие переживались вот под этой кровлей. Да, всё это было, и теперь ничего не осталось... Тяжелое и неприятное чувство.   Встреча с отцом и сестрой несколько оживила его.   – Какой ты большой,– удивлялся Петр Афонасьевич.– Вот и борода выросла... Если бы мать-то жива была... Ах, Сережа, Сережа...   Петр Афонасьевич как-то жалко зарыдал и припал своей сильно поседевшей головой к сыновнему плечу. Катя отвернулась, чтобы скрыть навернувшиеся на глаза слезы, а Петр Афонасьевич продолжал всхлипывать, как-то по-детски, и Сережа чувствовал только, как по его лицу катятся эти отцовские слезы. Конечно, матери жаль, но всё-таки слезы в таком большом количестве... да...   – Папа, а как ты постарел...– заметил Сережа, чтобы сказать что-нибудь.– Вот и голова совсем седая...   – Да, да... Ведь два года не видались, Сережа, а сколько за это время было пережито. Мать-то всё думала: вот Сережа курс кончит... всё ждала. Вот и кончил, а и порадоваться некому по-настоящему.   – Ну, будет, родитель... Еще успеем поговорить.   Это замечание точно испугало Петра Афонасьевича. Он как-то сразу весь съежился и хлопотливо начал показывать Сереже его комнату. Вся эта сцена произвела на Катю самое тяжелое впечатление. Чувствовалась какая-то фальшь. Кате было обидно за мать, за ту бесконечную любовь, какую она вложила в этого самого Сережу, который теперь же морщится из-за отцовских слез. Что-то несправедливое и жестокое было во всей этой сцене, и сердце Кати сжалось глухой болью. Хорошо еще, что отец ничего не замечает. Дальше Катя заметила, как Сережа поморщился, когда отец показывал ему всю обстановку, созданную с таким трудом. И обои мещанские, дешевенькие, и обивка на мебели тоже, и стол, и чернильница, и занавески, и гардероб – всё было прилично по-мещански.   – Сам обои-то наклеивал, – объяснял Петр Афонасьевич.– Как же, два дня старался... Ведь пригласить мастера, так весь рубль – целковый выложь ему, а я уж сам. Да еще испортил бы мастер-то не один кусок... Покойная мать тоже всё сама делала, всё своими руками.   О чем бы ни заговорил Петр Афонасьевич, в конце концов всё сводилось на покойную мать, и в его голосе слышались подавленные слезы, заставлявшие Сережу каждый раз морщиться.   – Ну, не буду, не буду...– торопливо извинялся Петр Афонасьевич, объясняя гримасы Сережи тем, что память о матери его сильно тревожит.– Еще успеем наговориться. Теперь, брат, больше некуда ехать... Шабаш!..   Когда Сережа распаковал свои новенький чемоданчик, Петр Афонасьевич ахнул от изумления, потому что в чемодане оказалось столько удивительных вещей, назначение которых ему было даже неизвестно, как разные щеточки для чистки ногтей. И всё, должно быть, очень дорогое. Да, Сережа аккуратен, весь в мать пошел. И как всё уложено, точно укладывала женщина – одна вещица к другой – и зеркальце, и мыльце в футляре, и бритвы с прибором, и головные щетки. Расспросы отца, для чего все эти вещи, даже обидели молодого человека, и он заметил недовольным тоном:   – Какой ты странный, папа... Удивляешься, как ребенок.   – Нет, я так... Вот если бы покойная мать посмотрела, так она бы всякую штучку разобрала сама, что и к чему следует. Ну, не буду, не буду...   Как на грех, пришла Любочка и застала конец этой сцены во всей красоте.   – Вот мы какие, Любовь Григорьевна...– хвастался Петр Афонасьевич, подмигивая на Сережу.   – Вижу, Петр Афонасьевич... Очень рада за вас. Я только думала, что все эти туалетные принадлежности привезены Сергеем Петровичем в подарок какой-нибудь даме.   – А вы считаете грязные ногти необходимой принадлежностью каждого порядочного человека?– уязвил Сережа, делая злые глаза.– Помните, у Пушкина сказано: "И можно быть довольно умным человеком и думать о красе ногтей". Одним словом, что-то в этом роде...   – Да, в этом роде.   – А помните, Любовь Григорьевна, каким сопляком Сережа был, когда мы его в гимназию отдавали?– вспоминал Петр Афонасьевич.– Как теперь помню, только поступил в гимназию и в тот же день подрался с сапожничьими детьми... Курячьим исправником его назвали. Покойница мать... Ну, не буду, не буду!   Сережа покраснел и ушел к себе в комнату, чтобы не наговорить отцу чего-нибудь лишнего. Петр Афонасьевич окончательно растерялся и только безмолвно разводил руками.   – Он, устал с дороги,– объяснила Любочка, пожалев родителя.   – Да, да... Конечно, устал, а я-то болтаю.   Девушки ушли в комнату Кати. Они ничего не говорили друг другу, но это не мешало им чувствовать одно и то же. Любочка как-то смешно фыркала, а потом расхохоталась и заговорила:   – Нет, это отлично, как родитель сопляком этого джентльмена назвал... Ха-ха!.. А мне, откровенно говоря, жаль старика... Он отличный человек, простой и скромный, а тут... Ну, не стоит говорить. Кто бы мог это ожидать, Катя? Чистоплюй какой-то...   Катя молчала. Ведь это было только началом: из щеточек и футляров для мыла вырастут в свое время привычки настоящего богатого человека и презрение ко всему, что бедно. От своего, от прежнего ничего не останется... И стоило для этого вытягивать из себя все жилы хоть тому же отцу, отказывать себе во всем, целых двенадцать лет ждать. Нет, это просто ужасно, как могут быть ужасны одни мелочи, из которых главным образом складывается вся наша жизнь. Катя кстати припомнила брюзжанье дедушки Якова Семеныча на эту тему и в душе не могла не согласиться с ним. Как обидно-правы бывают иногда такие брюзжащие старики...   Под недовольством Любочки скрывалось другое чувство, как далекое эхо минувшего детства... В самом негодовании на чистоплюйство Сережи сказывалась хотя и детская любовь, но всё-таки любовь. В душе оставалась если не надежда вернуть что-то такое хорошее и близкое, то тень такой надежды – есть чувства, которые не умирают, как не умирает жизнь в зерне, пока оно само не разрушится. Катя отлично понимала, что чувствовала сейчас Любочка, и молчала. Собственное горе выучило её читать чужие мысли и чувства, даже когда они в скрытом состоянии. Собственно и женское горе само по себе совсем другого характера, чем у мужчины: оно въедается такими мелочами, которых мужчина никогда не заметит.   – Вообще поучительно...– резюмировала Любочка свои впечатления.– И стоило огород городить и капусту садить... Кажется, это и называется жизнью! Ха... Благодарю покорно! Один – тряпица, другой – карьерист... Помнишь, Катя, как мы их делили и ревновали друг друга?   – Мне обидно за то, главным образом, что самое образование как-то не при чем... Насмешка какая-то получается. Оно, конечно, не виновато, но виноваты мы сами, потому что... потому что... ну, не знаю, почему.   – Потому что мы сами дрянные людишки, которых не спасает даже святая наука. Всё дело в характере, в крови, в известных традициях... Помнишь, как я одно время увлекалась богатой обстановкой?.. Ведь это то же, что у Сережи, только у него это составит цель жизни, а у меня прошло эпизодом.

XIII

     Кончив экзамены в своей школе, Кубов приезжал на несколько дней в Шервож. У него были какие-то замыслы, о которых не знал даже дьякон. Кубов приходил к дьякону только ночевать, а целые дни проводил где-то на пристанях или в Теребиловке.   – Вчерашний день ищешь?– ядовито спрашивал дьякон.– Напрасно беспокоишься... Вот ты считаешь себя, Володька, умным человеком, а у нас своих умных людей – как у вас в Березовке дров. Не знают сами, куда деваться...   – А вот, когда найду вчерашний день, тогда и поговорим.   Потом начали приходить на квартиру к дьякону какие-то неизвестные люди: кузнецы, слесаря, плотники. Кубов подолгу толковал с ними о какой-то паровой машине, о каких-то плотах, а больше всего о барже. Между прочим, из этих рассказов дьякон узнал, что Кубов арендовал старую кузницу на берегу Лачи. Что же, это еще походило на дело. А всё-таки жаль Березовки... Положим, Кубов сделал посев в полном размере, значит, проживет там до осени, но зачем же тогда кузница? Добродушное лицо дьякона выражало одно недоумение. Впрочем, Кубов скоро уехал к себе в Березовку, даже не повидавшись ни с кем из знакомых.   – Ах, болванище, болванище! – повторял дьяком.– Всё знает, а того не может понять, что от добра добра не ищут... Променяет синицу на ястреба.   Дьякон нарочно ездил в Курью, чтобы посудачить с дедушкой Яковом Семенычем. Старик внимательно выслушивал дьякона н только качал головой. Да, мудреный нынче народ пошел,– пожалуй, ничего не разберешь. Петр Афонасьевич, прислушавшись к этим разговорам, заметил:   – Просто Володе завидно, а вы удивляетесь...   – Кому ему завидовать-то?– удивился дьякон.   – А как же: Сережа юристом кончил, Гриша через год доктором выйдет. Будут жалованье большое получать, а он и лег и встал – всё тот же учитель. Из своей кожи не выскочишь. На такую уж зарубку попал... В гимназии-то вместе учились, а теперь вот какая разница вышла. Ну, вот он и мечется, Володя-то...   Дьякон и Яков Семеныч только переглянулись. С Петром Афонасьевичем не совсем было ладно: точно на пень наехал со своим юристом и везде его сует, к месту и не к месту.   Кубов показался в Шервоже ровно через месяц. Это было в начале июля, когда собрался съезд народных учителей. Руководил съездом Огнев. Кубов продолжал свои таинственные хлопоты и, между прочим, не пропускал заседаний съезда. Раз он случайно встретил здесь Катю.   – Я слышала, что вы здесь, Владимир Гаврилович. Отчего вы к нам не зайдете?   Этот вопрос точно смутил Кубова.   – Да всё как-то некогда, Катерина Петровна... А впрочем, что же, я могу сказать вам правду. Только, пожалуйста, между нами. Свое учительство я бросаю и завожу новое дело. Вот и не хочется встречаться со старыми знакомыми, потому что будут расспрашивать, что, да как, да почему, а я этого не люблю. Когда всё устроится, тогда сами увидят.   – Одним словом, тайна... Ну, бог с вами и с вашей тайной. Для меня остается непонятным только одно, как вы так легко расстаетесь со своей школой... Ведь у вас там, кроме школы, всё хозяйство поставлено и, как рассказывают, очень большое хозяйство. Одним словом, образцовый учитель и вдруг бежит.   – Можно говорить с вами откровенно?   – О, конечно.   Этот откровенный разговор происходил в зале земского губернского собрания, где собирался учительский съезд. Катя, по обыкновению, занимала самый дальний уголок и отсюда слушала доклады, сообщения и происходившие дебаты. Ей очень нравилось ходить сюда, чтобы многому поучиться самой. Огнев отлично вел дело, и работы съезда шли самым оживленным образом. Чувствовалось, что собравшиеся здесь люди делали большое и серьезное дело. У Кати уже было много знакомых, особенно среди учительниц.   – Так вот, видите ли, в чем дело...– заговорил Кубов после длинной паузы.– Учительское дело, конечно, прекрасная вещь, и я очень рад, что поработал учителем целых шесть лет. Да... Но остаться навсегда учителем – этого я лично не могу. У меня другая натура. Меня неудержимо тянет к другой деятельности.   – А это не кажется вам?..   – Нет... Я благодарен своему учительству, потому что сам прошел известную школу. Но ведь есть другая жизнь, другая деятельность. Посмотрите на американцев – вот для нас живой пример. Сегодня он учитель, завтра огородник, послезавтра кондуктор и т. д. Уже в самой перемене занятий кроется источник энергии. Может быть, поэтому только в Америке мы и видим таких смелых предпринимателей, не отступающих ни перед какими препятствиями. Это в порядке вещей...   – Всё это так, но ведь у нас не Америка...   – Правда, но с некоторыми поправками... Вообще не Америка, а в частности может быть и Америка. Здесь я, например, бываю с некоторой специальной целью. Хочется найти подходящего заместителя в свою школу... Ведь жаль дела, на которое убито столько времени и сил. Но, к сожалению, я его не нахожу... Много хороших людей, но всё не то. Главное, обидно то, что всё это только учителя, а у меня дело поставлено гораздо шире. И вот, я не могу найти такого человека, который не только взял бы школу, но и всё мое хозяйство. Ведь жаль пашню, над которой трудился столько лет, рабочую скотину, которая разделяла твой труд, твой огород, все мелочи хозяйственного инвентаря... Всё это приобреталось на гроши, годами...   – Неужели никого нет?   – В принципе все, конечно, одобряют, но тут, кроме принципов, требуется живой человек... Да. Есть, пожалуй, и охотники, но я им как-то не верю. Большею частью увлекающиеся натуры, а этот товар в нашем деле ничего не стоит. Всякое увлечение остывает... Нужны работники, строгие, серьезные, последовательные...   Кубов помолчал, перевел дух и неожиданно проговорил:   – А что бы вам, Катерина Петровна, занять мое место в Березовке? Ей-богу, отличная была бы штука... Вы подумайте серьезно. Я бы вам уступил половину хозяйства, т.-е. огород и разную домашность. Конечно, пашню вам не пахать, а всё-таки маленькое хозяйство повели бы. А главное, сейчас вы работаете только на богатых людей, которые могут вам платить, а там вы служили бы серьезному делу.   Это неожиданное предложение с первого раза показалось Кате совершенно несбыточным, начиная с того, что она не могла даже представить себя в совершенно неизвестной обстановке и в такой ответственной роли, как сельская учительница; с другой стороны, как же она могла оставить семью? Всё это было невозможно, хотя слова Кубова и запали глубоко. Она много и долго думала о них и постепенно привыкла к мысли сделаться вельской учительницей. Ведь живут же другие, и не вечно же она будет жить при отце, тем более, что Петушок уже не нуждается в её помощи, а Сережа заменит её отцу. Главным подкупающим обстоятельством являлась мысль о том, чтобы уехать из Шервожа. Что-то такое впереди мелькало, луч слабой надежды на какое-то будущее и избавление от настоящего. Ведь через год в Шервож вернется Гриша врачом,– он должен отслужить здесь земскую стипендию. Какой мукой будет для неё жить с ним в одном городе, может быть, придется где-нибудь встретиться. Да и для него не сладко будет видеть её... Получалось вдвойне неловкое положение, которое разрешалось бы само собой, если бы она поступила учительницей в Березовку. Огорчало Катю то, что ей решительно не с кем было посоветоваться. Вот если бы была жива мать – совсем бы другое дело. Но её не было, и Катя чувствовала с какой-то болью свое полное одиночество. Ведь шаг решительный, который изменит всю жизнь. Раз она попробовала заговорить стороной с отцом на эту тему, но он отнесся с странным равнодушием к ней.   – Что же, и учительницы хлеб едят...– говорил он.– Только ведь скучно в деревне, особенно молодой девушке.   – Какая же скука, папа?.. Тысячи учительниц живут по деревням...   – И всё-таки скучно. То ли дело в городе: вышел на бульвар... пошел в театр... Взял извозчика... Одним словом, город, а не деревня. Что хочу, то и делаю, только были бы деньги. Вот погоди, как мы с Сережкой заживем... Он уж фрак себе заказал, Понимаешь, ему нельзя без фрака... Цилиндр, говорит, куплю. Вот как мы... хе-хе...   В Петре Афонасьевиче сказался городской чиновник, приросшин к своему городу, как улитка к раковине. Другой жизни он не мог себе представить. Раньше Катя этого не замечала и была очень огорчена. В отце она привыкла видеть не одного чиновника.   Оставалась в запасе одна Любочка, которая отнеслась к её плану с таким увлечением, что Катя даже испугалась. Ведь это начиналась уже та область фантазии, о которой говорил Кубов.   – Лучше и не придумать! – повторяла Любочка, расхаживая по комнате.– Да тут и думать не о чем... С богом!.. А когда Гриша приедет со своей принцессой, тогда я к тебе в помощницы поступлю. Честное слово... Э, что нам город? Зиму в деревне, а летом вольные птицы... Я даже сама думала об этом. Надоело этих богатых оболтусов учить.   – Кубов то же самое говорит...   – Кубов, Кубов – и без него знаем. Только и свету в окне, что Кубов. Свой ум, слава богу, имеем... Не люблю я этих бабьих пророков... Сам, небось, бежит из деревни.   – У него какое-то дело в городе.   – В дьякона поступит...   У Любочки явилось какое-то необъяснимое предубеждение против Кубова. Она готова была спорить до слез, стоило только сказать, что так думает Кубов или это говорил Кубов. Вообще она относилась к людям с большим пристрастием, особенно к самостоятельным, точно завидовала чужой энергии. В данном случае, впрочем, нерасположение уже решительно ничем не объяснялось.   – Ты нападаешь на Кубова,– говорила Катя.– И без всякого основания...   – Мне всё равно, есть ли, нет ли на белом свете твой г. Кубов. Много чести, если я буду даже говорить о нем...   – Напрасно ты так думаешь. Он хороший человек...   – Хороший, да для себя. Видали мы таких-то... Ну, да не стоит об этом.   Кубов вернулся в Шервож только после сенокоса и заявил дьякону, что покончил все дела в Березовке. Дьякон даже сел, точно его ударили палкой. Ну, не сумасшедший ли человек, а?..   – Бо-ол-ван!..– проговорил он, наконец.– Если себя не жаль, так хоть бы скотину пожалел... Ведь деньги за неё даваны.   – Я скотину продал...   – Ах, ты... Нет, мало тебя бить, акробата.   – У меня теперь другая скотинка завелась.   – Это еще что за мода?.. Таракана черного сторговал по сходной цене?   – Около того... В восемь лошадиных сил паровую машину купил. Подержана она, ну, да починим как-нибудь. Восемьсот рублей дал, т.-е. половину наличными отвалил, а другую половину через год.   – Вот за другую-то половину тебя в острог и посадят, где неоплатные должники сидят. Так и следует... Эй, дьяконица!..   Дьяконица была скромное и очень невзрачное существо, всё поглощенное домашним обиходом и своим гнездом. Она вечно где-то возилась, что-то тащила, торопилась и в определенное время дарила мужу нового ребенка. Сам Келькешоз почему-то любил в трудных случаях ссылаться на неё: ужо, вот дьяконица моя задаст! Так было и теперь. Когда она показалась в дверях, дьякон торжественно провозгласил:   – Вот полюбуйся: новомодный арестант приехал. Хорош?...   Дьяконица так ничего и не сказала, а только повернулась и вышла.   – Видел? – заметил дьякон с торжествующим видом.– Она, брат, шутить не любит... Вон каким зверем посмотрела на тебя: разорвать готова. Да ты чему смеешься-то, отчаянный?..   – Подожди, дядя, другое заговоришь,– уверенно заметил Кубов.– А тетке я на новое платье куплю...   – Хо-хо... Не оставьте уж и меня, нижайшего!   Эта комичная сцена навела на Кубова невольную грусть. Ведь и другие так же посмотрят на него, хотя и не выскажутся с такой откровенностью.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю